Текст книги "«Окопная правда» Вермахта"
Автор книги: Джерри Краут
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Сайер и его товарищи побывали во владениях смерти, ощутили ее дыхание и на собственном опыте убедились в том, что смерть в бою случайна, неразборчива и безымянна, и этот опыт наложил отпечаток на всю их жизнь. Другие также рассказывают о необычайных ужасах того, что Вильгельм Прюллер назвал «омерзительно прекрасной» сущностью войны. После решительной схватки с русскими танками Вильгельм Прюллер отмечал: «Наконец-то мы получили возможность взглянуть на танк, который удалось остановить, только перебив ему гусеницу. Неужели первые гранаты не нанесли ему повреждений? Оказалось, нанесли. Солдаты заглянули внутрь, и их едва не вырвало, поэтому они не полезли дальше, а в замешательстве отошли. Обезглавленный труп, окровавленные куски мяса, кишки, облепившие стенки… Заглядывать в танк не стоило… Сразу же представляешь, что это именно ты, обезглавленный, тысячей кусочков налип на стенки». Смотреть на такое или слишком много думать об этом было страшно, однако мучительная реальность войны постоянно давала о себе знать. «Рядом с нами раздавались отрывистые звуки выстрелов другой противотанковой пушки, – вспоминает Фридрих Групе в своем дневнике об омерзительных ужасах, творившихся вокруг. – Колонна разделилась. Русские солдаты выпрыгивали из грузовиков и попадали под пулеметные очереди. Многие остались висеть в кузове; горящие тела выпадали из машин». И после второй стычки: «В придорожных могилах лежат горы трупов… Мы обнаружили совершенно обгорелые тела». Следующий бой ошеломил Групе, видевшего позы убитых, брошенных, словно тысячи окровавленных куч тряпья. «Остальных русских мы увидели, когда рассвело, – писал он, полный недобрых предчувствий. – Наши пулеметы выкосили их прямо на дороге длинными рядами. Целую роту… Человек за человеком они лежали безмолвно и неподвижно. При виде этой ужасной картины ком подкатился к горлу». Вокруг цвела весна, но, заключал Групе, «здесь торжествовала смерть».
Гарри Милерт в письме к жене в марте 1943 года вспоминал о «странном случае», незначительном происшествии, которое, однако, хорошо передавало пагубную атмосферу, отвращение многих перед безумным лицом войны:
«Во время последней большой, массированной атаки на наши позиции… деревня перед нашими окопами была полностью уничтожена, а все погреба, в которых упорно оборонялись русские, были взорваны… Наше боевое охранение теперь находилось в этой деревне… Под тающим снегом открылся лаз в погреб, и солдат, забравшись внутрь, обнаружил четырех убитых русских. Когда он попытался перевернуть тела, двое мертвецов очнулись… Они застонали и с трудом подняли руки. Их вытащили наружу, и там они рассказали: после атаки они вчетвером залезли в погреб. Немецкие солдаты бросили внутрь несколько гранат… Двое были убиты, а эти двое – ранены. Они питались картошкой, которая хранилась в погребе. Таким образом они продержались четыре недели рядом с двумя трупами и собственными экскрементами. Несмотря на обмороженные ноги, они не хотели выходить наверх».
Безликий ужас по крайней мере на мгновение обрел собственное лицо, однако Милерт напрасно пытался проникнуть в суть этого отвратительного явления. «Мы безуспешно пытались разузнать у них, что они чувствовали, – писал он. – Они отвечали только одно: холод и усталость». Как обыденно, грубо и по-человечески. Милерт разочарованно заключает: «Из этого примера видно, что способен выдержать человек». Глубинное зло войны ускользнуло от внимания даже такого здравомыслящего солдата, как Милерт. Здесь страдания казались лишь банальными и убогими, но никак не оригинальными или героическими. Пожалуй, из всего этого можно было извлечь только один настоящий урок: даже среди жестокостей войны жизнь продолжается.
Во время зимних боев 1941–1942 гг. и снова во время отступления по выжженной земле из России солдаты упорно цеплялись за жизнь среди разрушений, масштаб которых трудно себе представить. «Невозможно передать впечатления этих призрачных недель, – писал Гюнтер фон Шевен во время ожесточенных боев февраля 1942 года. – Ужасы, через которые довелось пройти, преследуют меня во сне». Вернер Потт вторил ему меньше чем через две недели после советского контрнаступления под Москвой: «Несколько недель мы вели бои без перерыва или отдыха, день за днем… с маршами в метель при минус 25 градусах, с обмороженными носами и ногами, когда вопишь от боли, снимая сапоги, с грязью, паразитами и прочими мерзостями… Вдобавок ко всем невзгодам, которые приходилось переносить, мне было жаль гражданское население, чьи дома были сожжены при нашем отступлении и которое было обречено на голод. Как же очевидна жестокость войны!»
Казалось, пылало все – даже земля. «Мы едем сквозь темную ночь, наполненную гудением моторов, – писал Гельмут Пабст в августе 1942 года на пути к Волге. – Земля содрогается от мощных ударов, мерцают огоньки зажигательных бомб… в темноте сверкают фиолетовые вспышки… Картину дополняют неровные росчерки сигнальных ракет: «Мы здесь, друзья! Мы здесь!» Есть в этом безмолвном крике с дальних рубежей что-то нереальное. Мы едем к этим рубежам по руинам мертвого города, в котором живет только огонь, от которого исходит сладковатый запах». Шестью месяцами позже, отступая от Волги, этой роковой реки, Пабст описывал мрачную, но все еще запоминающуюся картину разрушения: «В мостовых зияют воронки…
Красные языки пламени вырываются из дыр в каменных стенах домов, высоко поднимаются над крышами. В последнее время местность совершенно обезлюдела: зданий и шпилей, последних километровых столбов больше нет… Позади нас мерцают вспышки, освещающие небо от горизонта до горизонта. До нас докатываются приглушенные звуки взрывов. Перед нами разыгрывается ужасная и великолепная по силе драма». В этом «ландшафте ужаса и смерти» законченность картины разрушения поражает даже таких закаленных ветеранов, как Пабст, признавший однажды, что он был свидетелем «лишь малой толики разрушений, смехотворно малой». Вот что писал в марте 1943 года другой солдат: «Сегодня нам пришлось забрать из деревни всех мужчин, которые оставались там с прошлого раза… Представьте себе плач женщин – ведь нам пришлось отнять у них даже детей… В деревне мы сожгли три дома, и в одном из них сгорела заживо женщина. И точно то же самое будет происходить по всему фронту, в каждой деревне… Какое причудливое зрелище – повсюду, куда ни бросишь взгляд, видно только пылающие деревни».
Вот он, пример бессмысленной жестокости и разрушения, дополнявших ужасы войны, сопровождавшие вермахт в России. Кристофер Браунинг подчеркивает, что для рядового немца политика массового истребления, которую нацистский режим проводил в Восточной Европе, не была чем-то из ряда вон выходящим и представляла собой обычную часть повседневной жизни. «Партизаны взорвали несколько наших машин, – писал рядовой Г. М., служивший в разведывательном подразделении, – и застрелили уполномоченного по сельскому хозяйству в собственном доме вместе с приданным ему ефрейтором… Вчера рано утром на окраине города было расстреляно 40 человек… Естественно, среди них были и невиновные, которым пришлось отдать свою жизнь…Времени на выяснения не тратили и просто расстреляли тех, кто попался под руку». Такие казни происходили почти каждый день. Клаус Хансманн оставил удивительно яркое описание казни советских партизан:
«Серая, полуразрушенная улица в Харькове. Взволнованные, бледные лица измученных людей. С деловым видом появляются несколько солдат фельджандармерии и с привычной ловкостью привязывают к перилам балкона семь петель, после чего скрываются за дверью в темной комнате… Наружу выносят первого человека. Он крепко связан по рукам и ногам, лицо закрыто куском ткани. С пеньковым галстуком на шее и с надежно связанными руками, его ставят на перила и снимают повязку с глаз. На мгновение становятся видны его глаза, горящие, словно у вырвавшейся на волю лошади. Потом он устало и расслабленно опускает веки, чтобы никогда больше их не открыть. Он медленно сползает вниз, собственным весом затягивая петлю. Его мышцы начинают безнадежную схватку. Тело сильно дергается, извивается. Несмотря на путы, его тело сражается до конца. Все происходит быстро. Их по одному выводят, ставят на перила… У каждого на груди табличка, в которой говорится о его преступлении… Партизаны и справедливое наказание… Иногда кто-то из них высовывает язык, словно в бессознательной насмешке, и на землю капает слюна… Потом кто-то смеется, адресуя свои шутки тем, кто еще остается наверху».
Откуда же такая грубая на первый взгляд реакция? «Ты радуешься, что умер другой, – объяснял Хансманн, прекрасно понимая облегчение, которое испытывает солдат, осознавая, что на этот раз боги войны его пощадили. – Ты смеешься, словно над неожиданной шуткой… Иногда смеешься облегченно». А затем все кончается. Что же дальше? «Мертвецы скучны, – размышляет Хансманн. – Они с немым укором смотрят на живых. Улицы пустеют. Люди проходят мимо. Ты поворачиваешь к рынку, чтобы купить лука и чеснока. Больше они тебя не интересуют. Теперь ты голоден!» Внезапная человеческая драма, небольшое отклонение от привычного уклада жизни – а потом трапеза: обычный порядок повседневной военной жизни. Как писал Хансманн по другому поводу: «В смерти все равны…
Одинаково неподвижны, одинаково безмолвны и одинаково придавлены комьями земли».
Однако не все воспринимали подобные события как должное. «Я переживаю кошмарные дни, – писал лейтенант А. Б. из 115-й железнодорожно-строительной роты в октябре 1942 года. – Каждый день 30 моих заключенных умирают, или мне приходится давать разрешение на их расстрел. Конечно, это жестокая картина… Пленные, кто одетый, кто без шинелей, больше не могут обсушиться. Еды не хватает, и они один за другим падают без сил… Когда видишь, чего на самом деле стоит человеческая жизнь, переживаешь внутреннее перерождение. Пуля, слово – и жизни больше нет. Что значит жизнь человеческая?» В войне в России она не значила практически ничего.
Бремя злодеяний тяжким грузом висело и на других солдатах, внутренне осознававших бесчеловечность своих действий. «Мир повидал немало великих и даже жестоких войн, – в отчаянии писал Курт Фогелер. – Но, наверное, никогда за время своего существования он не видел войны, сравнимой с той, что идет сейчас в Восточной Европе… Бедный, несчастный русский народ! Его страдания невозможно выразить словами, а его несчастья просто разрывают душу… Наше время… больше не знает, что такое человечность. Безжалостность в применении силы – вот особенность нашего века… Что за злосчастная война, эта бойня в Восточной Европе?! Преступление против человечества!» Точно так же жестокость войны в России заставила содрогнуться и Хайнца Кюхлера: «Последние следы человечности, похоже, исчезли из поступков, из сердца и из сознания». На жалобы из дома о разрушении немецких городов Йоханнес Хюбнер эмоционально ответил из России: «Смерть – плата за грех». Это же чувство разделял и Гарри Милерт: «Суть заключается, как мне кажется, в том, что существует кара для человека, причиняющего зло другим». Рядовой JI. Б. ограничился резким предупреждением. «Никто, – писал он, – не останется безнаказанным в этой войне. Всякий получит по заслугам и в тылу, и на фронте».
Однако в пылу сражения, в момент дикого выброса эмоций и яростного возбуждения, некоторые зверства казались почти естественными. В критический момент битвы страх и паника одной из сторон, казалось, подталкивали людей на проявление жестокости. Ощущение слабости и страха другой стороны, судя по всему, провоцировало некоторых на приступы беспощадной ярости. Ги Сайер вспоминал после неудачной атаки русских, в которой несколько его товарищей были убиты и изувечены:
«Звуки выстрелов и стоны раненых побудили нас начать избиение русских… Атакующая армия всегда более энергична, чем обороняющаяся…
Позже тем же вечером мы стали свидетелями трагедии, от которой кровь застыла у меня в жилах… Из окопа слева от меня раздался долгий и пронзительный вопль… Потом раздался крик о помощи…
Мы подбежали к краю окопа, где стоял с поднятыми руками русский, только что бросивший револьвер. На дне окопа дрались два человека. Один из них, русский, прижав к земле солдата из нашего отряда, размахивал большим ножом. Двое из нас держали на мушке русского, стоявшего с поднятыми руками, а молодой обер-ефрейтор спрыгнул в окоп и ударил другого русского по шее саперной лопаткой… Немец, который был под ним… выскочил из окопа. Он был залит кровью. В одной руке у него был нож русского, а другой он пытался остановить кровь, ручьем лившуюся из раны.
«Где он? – злобно крикнул он. – Где другой?» Неровными шагами он подошел… к пленному. Прежде чем кто-либо успел ему помешать, он вогнал нож в живот окаменевшему русскому».
«Хладнокровно убить человека нелегко, – заключил Сайер после другого случая, когда ему пришлось убить партизана выстрелом в лицо, – если только ты не совершенно бессердечен или не оглушен страхом, как я». И действительно, казалось, что жестокости, совершавшиеся человеком в ярости, были необходимы для его собственного благополучия, для избавления от страха и психологического «оживления». Зверства нередко совершались в условиях величайшего физического и психологического напряжения. После трех дней почти беспрерывных боев, за время которых он не раз наблюдал невероятно ужасные и жестокие сцены и практически не сомкнул глаз, Сайер вспоминал:
«Мы были так измотаны, что вставали лишь тогда, когда удавалось подавить огнем безнадежное сопротивление противника, окруженного в очередном окопе. Изредка из укрытий появлялись солдаты с поднятыми руками, чтобы сдаться в плен, и каждый раз повторялась одна и та же трагедия. По приказу лейтенанта Краус убил четверых, судетец – двоих, 17-я рота – девятерых. Юный Линдберг, которого с самого начала наступления не покидало состояние панического ужаса, заставлявшее его то испуганно плакать, то смеяться, взял пулемет Крауса и столкнул двоих большевиков в воронку. Несчастные жертвы… молили о пощаде, но Линдберг в приступе неконтролируемой ярости продолжал стрелять, пока они не затихли…
Мы обезумели от раздражения и усталости… Брать пленных нам запретили… Мы знали, что русские их не берут. Или они, или мы. Поэтому мы с Хальсом забросали гранатами русских, пытавшихся размахивать белым флагом».
Крайняя усталость, давящий на нервы вид убитых товарищей и всеобщий страх толкали молодых людей на поступки, которые при менее суровых условиях вызвали бы у них отвращение. Когда сражение приближалось к концу, Сайер признал:
«Мы начали осознавать, что произошло… Мы гнали из головы воспоминания о танках, кативших прямо по движущимся человеческим телам… Нас внезапно охватил ужас, от которого мурашки бежали по коже… Из-за этих воспоминаний я вдруг утратил способность к физическим ощущениям, словно у меня случилось раздвоение личности… потому что я знал, что такое не происходит с людьми, живущими нормальной жизнью…
«Расстреляв тех русских, мы поступили, как последние сволочи…» – сказал Хальс.
Его явно мучили те же мысли, что и меня. «Что было, то было, и ничего уже не попишешь», – ответил я… Что-то отвратительное вселилось в наши души, чтобы навсегда остаться там и преследовать нас».
В этом случае люди реагировали на невероятную тяжесть войны спонтанными актами насилия, о которых впоследствии жалели. Однако почти наверняка подавляющее большинство зверств стало следствием идеологического характера войны в России, преднамеренных действий со стороны немецких властей и их палачей, простых солдат немецкой полиции и армии. В приказе, изданном в мае 1941 года, еще до нападения Германии на Советский Союз, фельдмаршал Вильгельм Кейтель, формально возглавлявший немецкие вооруженные силы (ОКВ), подчеркивал, что предстоящая кампания должна стать войной против евреев и большевиков и что вермахт не должен испытывать жалости по отношению к этим мнимым врагам Германии. Чтобы поднять энтузиазм войск, он освободил солдат от ответственности перед военным трибуналом за зверства, совершенные против русского мирного населения, и поощрял «коллективные репрессии». Как отметил Кристофер Браунинг, приказ фактически давал лицензию на убийство – лицензию, продленную печально известным приказом «Nacht und Nebel» – «Мрак и туман», отданным тем же Кейтелем в декабре 1941 года.
Более того, такие приказы едва ли вызывали шок или раздражение у простых солдат. Мир был переполнен смертью, и ее близость, по-видимому, заглушила в солдатах чувство сострадания. Война стала работой, повседневным занятием, совместным трудом, и не было никакой разницы, кто и как погибал. Более того, рядовые солдаты вермахта, возможно, подверглись более обстоятельной нацификации, чем признавалось ранее. На деле именно среди простых солдат Гитлер неизменно находил наиболее преданных сторонников. Как следствие, судя по их письмам и дневникам, среди солдат, воевавших в России, было на удивление много людей, разделявших взгляды нацистов на большевиков и подобающее обращение с ними, и многие солдаты добровольно принимали участие в убийствах.
«Как правило, русских пленных использовали, чтобы хоронить мертвых, – писал Ги Сайер. – Однако у них, похоже, вошло в привычку обирать покойников… На самом деле, думаю, эти бедолаги обшаривали трупы в поисках пищи. Пайки, которые им полагались, были смехотворно малы… В отдельные дни они не получали ничего, кроме воды. Пленный, которого застали за грабежом убитого немца, подлежал расстрелу. Специальных расстрельных команд для этих целей не было. Офицер просто расстреливал преступника на месте». Такая обыденная жестокость повторялась на просторах России бессчетное количество раз. Макс Ландовски вспоминает: «Как-то зимой к нам пришел русский дезертир. Он был хорошо одет… На нем были валенки, тулуп и хорошая меховая шапка. И пока дезертир стоял перед нами, многие начали интересоваться его вещами. Один отобрал у него шапку, другой стянул с ног валенки, третьему понадобился тулуп. В результате парень остался стоять в одном нижнем белье. Потом лейтенант сказал, что его нужно отправить в тыл для допроса… Вскоре раздался хлопок. Наш солдат вернулся и доложил: «Приказание выполнено». Он застрелил пленного». «Мы подходим все ближе к Москве, – писал рядовой Г. в июле 1941 года. – Повсюду одинаковые картины разрушения… Всех попавших или сдавшихся в плен комиссаров и т. п. (так в тексте. – Прим. авт.) немедленно расстреливают. Русские поступают точно так же. Идет жестокая война». Война была и впрямь жестокой, но особого внимания заслуживает не эта первобытная жестокость, а отношение этого солдата к ней как к заурядному явлению. «Мы берем пленных, расстреливаем их – и все это за один день». Такая точка зрения часто появляется в солдатских письмах, выдавая невысказанное согласие с идеологическими задачами нацистов.
«Кто-то совершенно убедил русских, что немцы убивают всех пленных, – скептически писал гауптман Ф. М. из 73-й пехотной дивизии. – И они в это поверили». Но почему бы русским и в самом деле было этому не поверить? В конце концов, как признался в письме рядовой А. Ф.: «Мы тоже иногда видим повешенных. Это люди, позарившиеся на армейское имущество или шатавшиеся по лесам вместе с партизанами и совершавшие бандитские вылазки. Их оставляют висеть в назидание остальным на два-три дня». Война с партизанами отличалась особой жестокостью, вероятно, из-за того, что она превратилась в хаотичную борьбу, в которой обе стороны пренебрегали военными обычаями. Об одном из особенно мерзких случаев осенью 1942 года Ги Сайер вспоминал:
«Фельдфебель рассматривал что-то в развалинах избы. Мы увидели мужчину, прислонившегося в стене. Его лицо, наполовину заросшее всклокоченной бородой, было обращено к нам… На нем не было военной формы… Левая рука его была окровавлена. Из-под воротника тоже струилась кровь. Меня охватило смутное предчувствие беды. Голос фельдфебеля вернул меня к реальности.
«Партизан! – крикнул он… – Ты знаешь, что тебя ожидает!» Мы выволокли партизана на улицу. Лейтенант посмотрел на бородача. Тот явно был при смерти. «Кто это?»
«Русский, мой лейтенант. Партизан»…
«Ты же не думаешь, что я буду возиться с этой сволочью?»…
Он отдал приказ двоим солдатам, сопровождавшим его. Они подошли к несчастному, валявшемуся в снегу. Хлопнули два выстрела».
Такие обыденные проявления жестокости нередко случались на оккупированной территории России. «Партизаны затрудняли нам эксплуатацию железных дорог, поэтому нам пришлось принимать самые решительные меры, – небрежно признается железнодорожник К. Ш., словно рассказывает о походе на соседний рынок. – В случае нападения мы захватываем несколько человек из местного населения, особенно евреев, и расстреливаем на месте, а их дома сжигаем… Недавно с расстояния не более 50 метров имел возможность наблюдать, как конвоиры попросту расстреляли группу военнопленных». Поскольку каждый день поступали сообщения об убитых немецких солдатах, а находиться в сельской местности было небезопасно, рядовой Г. Т. признавал: «Любого, кого заставали ночью в лесу или на шоссе без документов, выданных соответствующими органами…» Видимо, из страха перед цензурой этот пехотинец предоставил адресату самому додумать наказание. Но, по мнению унтер-офицера А. Р., в войне в России были приемлемы даже самые жестокие меры. «В первую очередь приходится считаться с мелкими бандитскими вылазками, – писал он. – Не далее, как вчера, неподалеку отсюда русский в гражданской одежде застрелил немецкого офицера. Впрочем, за это была сожжена целая деревня. Эта восточная кампания несколько отличается от кампании на западе». Ефрейтор Г. Г. подвел черту: «В этой войне сражение идет скорее не между странами, а между двумя фундаментально различными идеологиями». И вновь все эти письма примечательны широко распространенным среди солдат согласием с этими суровыми и даже зверскими мерами, фактически означающим почти полное отсутствие какого-либо чувства протеста.
Фактически это безразличие само по себе можно рассматривать как выражение одобрения идеологических целей гитлеровского режима. Вот свидетельство еще одного солдата, в котором, пожалуй, не было ничего необычного. «Это случилось под Великими Луками, – вспоминает рядовой Ландовски. – Мы были на марше… Дорога шла через овраг… Мы остановились на дневку, и вдруг началась стрельба. Эсэсовцы согнали в овраг сотни три русских пленных и всех их расстреляли… Это произошло всего метрах в пятистах от места, где мы отдыхали. Но я видел убитых… Они лежали вповалку друг на друге… Я предположил, что их вели вместе небольшой группой, потому что они стояли довольно близко друг к другу. А потом по ним открыли огонь с обеих сторон. Из пулеметов». И какова же была его реакция на расстрел эсэсовцами русских военнопленных?
«Нам уже было ясно, что без последствий не обойдется. Что и с нашими пленными, попавшими к русским, будут обращаться точно так же… Оберет (полковник) Блунк, конечно же, был хорошим офицером. Он имел высокие награды, и оснований для беспокойства у него было меньше. Мне доводилось видеть, как он лично отправлялся на передовую, где стрелял из винтовки и кидал гранаты. И этот человек позволил повесить женщину. Я видел повешенную… Это была русская, и оберет приказал ей испечь хлеб… Может быть, она ответила ему: «Муки нет…» И хотя она больше ничего не сделала, ее просто повесили. Она висела на каком-то сарае рядом с улицей, и на табличке было написано по-русски, за что ее повесили. Она была молода».
Но он не сделал ничего, чтобы помешать. В конце концов, это сделал «хороший офицер», и как отмечал после войны Фридрих Групе: «Мы шли… всегда уверенные в том, что как хорошие солдаты мы должны исполнять нелегкий долг». Разумеется, умалчивая о том, что это был нелегкий долг перед нацистским режимом.
Скорые и жестокие расправы были вполне обычным делом. Матиас Юнг вспоминал, чем обернулась для русского мирного населения гибель восемнадцати немецких солдат в результате нападения партизан: «Вся деревня, все вокруг было уничтожено! Полностью уничтожено! Вместе с местными жителями, которые совершили нападение, со всеми, кто оказался в деревне. На каждом углу стояли пулеметы, и, когда все дома подожгли, любого, кто выбегал… По-моему, так им и надо!» Те мирные жители, кто не сгорел заживо, были расстреляны, но таков был характер войны в России – ничем не оправданная жестокость казалась вполне оправданной простому солдату. Фриц Харенберг вспоминал об одном из случаев неспровоцированной жестокости, который он наблюдал в Сараево. Неподалеку от его квартиры находилось еврейское кладбище, и однажды «туда вместе с нами приехали парни из войск СС… и гестапо. Кто-то рассказал гестапо, что на еврейском кладбище зарыты деньги и ценности. Гестаповцы согнали евреев и заставили их перерыть всю землю. Они много всего откопали, многое нашли». У него на глазах евреев собрали и заставили перекапывать их собственное кладбище – несомненно, это унижение было для них очень болезненным. Тем не менее Харенберг мирился с этим, согласился с официальным объяснением, что там были зарыты ценности, и вспоминал об этом случае лишь как о частичке повседневной армейской жизни, привычного распорядка.
Герберт Зеле вспоминал о публичной казни евреев в Житомире в августе 1941 года. Солдаты «сидели на крышах и помостах, наблюдая за представлением». Казнь была организована как развлечение для публики. Другой солдат рассказал об этом случае более подробно:
«Однажды по Житомиру проехала армейская машина с громкоговорителем. Нам во всеуслышание объявили, что в определенный час этого же дня на рыночной площади будут расстреливать евреев… Прибыв туда, я увидел пять-шесть десятков евреев – мужчин, женщин и детей… Разумеется, среди зрителей были и солдаты вермахта… Наконец, всех собранных там евреев заставили залезть в грузовик. По громкоговорителю нам объявили, что мы все должны следовать за грузовиком к месту расстрела…
Там была канава, наполненная водой. По обе стороны канавы стояли эсэсовцы. Евреи должны были один за другим перепрыгивать через нее. Падавших в канаву эсэсовцы избивали разными тупыми предметами и заставляли выбираться или вытаскивали силой из канавы…
Метрах в тридцати за канавой я увидел штабель бревен… Эту деревянную «стену» использовали вместо пуле-улавливателя… За один раз в ряд выстраивали пять-шесть человек. Потом каждому из них стреляли в затылок из карабина. Их расстреливали совершенно одинаково ряд за рядом. Убитых из каждого ряда тут же утаскивали… Я стоял метрах в двадцати от канавы и примерно в пятидесяти метрах от бревен».
Даже избиения и массовые убийства в качестве развлечения для толпы не были чем-то необычным. Еще один солдат, также находившийся в районе Житомира, вспоминал, как однажды днем в конце июля 1941 года услышал винтовочные и пистолетные выстрелы. Он отправился выяснить, что происходит, и обнаружил, что за насыпью производятся расстрелы. «В земле была вырыта яма метров семь-восемь в длину и где-то метра четыре в ширину… Яма была заполнена человеческими телами… Там были мужчины и женщины… За кучами земли, вынутой из ямы, стояла группа полицейских. Их мундиры были забрызганы кровью. Широким кругом вокруг ямы расположились толпы солдат из армейских подразделений, дислоцированных неподалеку. Некоторые из них наблюдали за происходящим, стоя в плавках. Примерно столько же было и гражданских, в том числе женщин и детей».
Некоторые солдаты не только наблюдали за расстрелами, но и время от времени активно помогали полиции делать ее грязную работу. Один из членов айнзатцгруппы (оперативной группы, занимавшейся ликвидацией «врагов рейха») утверждал после войны: «Иногда солдаты вермахта брали у нас карабины и сами вставали вместо нас в расстрельной команде». Так что неудивительно, что, став свидетелем убийства четырехсот евреев расстрельными командами в Литве, один солдат отметил: «Надеюсь, господь дарует нам победу, потому что, если у них будет возможность отомстить, нам придется туго». Многие солдаты были настолько обработаны нацистской идеологией и пропагандой, что для них даже немыслимое становилось банальным. Они не думали о том, что погибают невинные. Их заботили лишь последствия, которые могли непосредственно коснуться их самих. Совершались жестокости, но это была их работа – взять в руки лучшее оружие и пустить его в ход.
Конечно же, деперсонализация врага, будь то мирный житель или солдат, во время боя была обычным явлением. «Как солдат ты совершенно не думаешь о противнике как о личности, – размышлял Гарри Милерт. – Ты стреляешь по «удобным мишеням». О том, что у того парня есть семья, что он, может быть, совсем недавно узнал, что скоро станет отцом и получит отпуск… ты даже не думаешь». Такая дегуманизация врага была особенно выражена на Восточном фронте, где русских изображали недочеловеками, враждебными не только Германии, но и всей западной цивилизации. С самого начала нацистский режим извращал суть войны, представляя ее результатом еврейско-большевистского заговора с целью уничтожения Германии или крестового похода против недочеловеческих «азиатских» орд большевистской России, причем время от времени эти пропагандистские высказывания пересекались. Однако еще более примечательно то, с каким рвением солдаты принимали на веру многие постулаты идеологического «крестового похода». Азиатские орды, звери, вселенская чума – раз за разом твердят в своих письмах солдаты, повторяя за нацистскими идеологами. Деперсонализация и дегуманизация врага, естественно, позволили простым солдатам легче переступать через социальные и культурные табу, связанные с убийством. Ефрейтор Л. К. отмечал: «Они больше не люди – дикие орды и звери, порожденные большевизмом за последние двадцать лет. Нельзя позволять себе ни малейшего сочувствия к этому народу».
Однако для большинства солдат враг, пусть и обезличенный, был не просто абстрактным понятием, но реальным и постоянным явлением, которое нужно было принимать всерьез. Гельмут фон Харнак в письме отцу в январе 1942 года признавал «невероятную скромность личных потребностей русского солдата, который при всем своем упорстве и стойкости обладает невероятной волей к сопротивлению». Рядовой М. Ш. утверждал: «Я никогда еще не видел таких упорных собак, как русские». Восхищаясь «нередко сверхчеловеческим, бесцельным сопротивлением окруженных групп» русских солдат, рядовой P. Л. соглашался с тем, что «русские по-настоящему несгибаемы», но признавал это с большой неохотой, поскольку также называл их народом, которому «требуется долгая и хорошая дрессировка, прежде чем они станут людьми». Другой солдат находил в фанатичном сопротивлении русских «нечто дьявольское».