Текст книги "«Окопная правда» Вермахта"
Автор книги: Джерри Краут
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Более того, если даже поесть было непросто, то попытки справить нужду на фронте были в лучшем случае утомительны, а в худшем – смертельно опасны. «Метели и обжигающий холод, казалось, остановили в нас все естественные процессы, – отмечал один солдат. – Но в случае необходимости требуемую защиту от ветра могли дать овраг, ямы или даже невысокий снежный вал… Тогда, в первый год, у нас было также немало случаев цистита, сопровождавшегося неспособностью помочиться быстро и чувством жжения, сопутствовавшим этому процессу… Боязнь обморожения заставляла многих заворачивать эту часть тела в толстую ткань, которая неоднократно использовалась вновь и вновь. Учитывая «ароматы» немытых тел и ног и нестираной одежды, можно себе представить, какая это была вонь». «О желании сходить по-малому объявлялось всем присутствующим, – вспоминал Сайер, – чтобы распухшие от обморожений руки можно было подержать в теплой моче, которая нередко заносила в наши потрескавшиеся пальцы инфекцию». Генерал Гейнц Гудериан даже отмечал, что вследствие морозов «многие солдаты погибли при отправлении естественных нужд».
Побочный эффект холодов – невозможность помыться и переодеться в чистое – приводил к необыкновенной грязи, неизбежным следствием которой становилось засилье вшей. «Пока я тут бодро тебе пишу, – отмечал в письме к жене Гарри Милерт, – меня одолевают вши. Но с этим тоже приходится мириться. Если выходить из себя по таким мелким поводам, то как можно справиться с более серьезными проблемами?» Впрочем, непрекращающиеся страдания, причиняемые простому солдату вшами, едва ли можно назвать мелкой неприятностью. «К сожалению, многие деревенские избы, в которых мы останавливались, кишели вшами, – вспоминал Зигфрид Кнаппе, – и мы их подхватывали. Если подхватываешь вшей, они остаются с тобой до следующей дезинсекции… Вши были мучением, которое не оставляло нас долгие месяцы. Мы чесались все энергичнее. Чесались руки, ноги, живот, поясница. В подмышках было постоянное жжение. Хуже всего становилось ночью, и люди беспокойно ворочались в своих одеялах». Тот же Кнаппе иронично отмечал: «Хотя мы замерзали, нашего тепла оказывалось вполне достаточно для заедавших нас вшей. Проще говоря, мы превратились в замерзших и измотанных людей, которых постоянно терзали паразиты. Мы чувствовали себя скорее скотом, нежели человеческими существами… Я пытался представить себе, каково это – оказаться под горячим душем… Чуть не сошел с ума от одной мысли».
Хотя Кнаппе мечтал помыться и освободиться от вшей, первое вовсе не обязательно означало второе. «В Одессе нам выдали свежее белье. Вши обожают свежее белье, – язвил Ганс Вольтерсдорф. – Чтобы выманить их, мы обматывали чистые марлевые бинты вокруг шеи, и тут же начиналось Великое переселение вшей… Вши приходили в движение и начинали медленно ползти по щиколоткам, по бедрам, по животам и спинам, все выше и выше, пока не добирались до бинтов на шее. Потом мы бросали бинты в огонь. Моравец предварительно отсортировал своих вшей. Тех, которые были еще слишком малы, он посадил обратно к себе на грудь. К домашним животным вполне можно привыкнуть». Ги Сайер также признавался, что «предпочитал держать своих вшей в относительном тепле между рубашкой и животом», поскольку тогда эти создания становились не так активны. Большинство солдат были менее терпеливы. «Поистине, здесь есть только вши и грязь, – писал Проспер Шюккинг в своем последнем письме. – И мы одинаково боимся и того, и другого». Курт Ройбер, попавший в окружение под Сталинградом, незадолго до пленения утверждал: «Трудно представить себе мир наших эмоций… Мы жмемся друг к другу в блиндаже в каком-нибудь степном овраге… Грязь и нечистоты… Я не снимал одежду с самого отпуска. Вши. По ночам по моему лицу бегают мыши… И всем хочется только одного: жить, выжить!»
На других фронтах солдатам также приходилось сталкиваться с тяготами жизни, со зловредными и вездесущими паразитами. В своем последнем письме из Италии Эрнст Юнгер, сын известного писателя, славившего войну как трансцендентальный опыт, жаловался: «К сожалению, теперь на мне полно паразитов, как и на остальных товарищах, и я каждый вечер усердно на них охочусь». Теодор Кинцельбах писал из Северной Африки о «тучах мух, сидевших на мясе, развешенном на постах». «Только по вечерам в пустыне можно было дышать свободно, – отмечал Мартин Пенк. – Воздух прохладнее, и, что важнее всего, нет мух. Ты представить себе не можешь, какие полчища мух здесь водятся… Они сотнями жужжат вокруг каждого, ползут в уши, в нос, в рот, под рубашку и часто доводят до отчаяния… Я больше не могу себе представить еду, которая не почернела бы от жужжащих мух… Мы также узнали, что такое жажда. Воды не было со вчерашнего дня». Помимо жажды и засилья мух Вальтер Вебер отмечал и другую проблему, свойственную всем пустыням. «Грунт чуть поглубже очень твердый и представляет собой сплошную скалу, поэтому оборудовать здесь позиции очень трудно», – писал он.
В России бичом солдат были не только вши. «Там водилось множество кузнечиков, – вспоминал Зигфрид Кнаппе, – и из-за бесплатных пассажиров иногда трудно было отличить идущего солдата от дерева. Нас беспокоили тучи комаров; повсюду летали мухи». Бернгард Буль жаловался: «Комары – сущее мучение. Нам раздали накомарники – зеленые сетки, которые надеваются на голову. Приходится носить их днем и ночью». Зигберт Штеманн считал, что «мириады мух и прочих жужжащих насекомых» в Бессарабии крайне назойливы. Тем не менее он считал, что это «лучше, чем сидеть по колено в грязи после дождей». Неудивительно, что многим солдатам Россия казалась не столько страной, сколько чередой стихийных бедствий. Вернер Потт утверждал: «Мы несколько недель вели бои без отдыха и сна, каждый день меняли квартиры, шли сквозь метели при минус двадцати пяти, отмораживали носы и ноги так, что всякий раз, когда приходилось стаскивать с себя сапоги, хотелось кричать от грязи, паразитов и прочих мерзких вещей». К этому Гаральд Хенри добавил: «Нет гарантии, что у тебя будут крыша над головой, пища, почта, что ночевать придется в отапливаемом доме. Все это – особые знаки внимания, дары, рождественские подарки, если хотите».
Словно в довершение всех трудностей, большинство солдат страдали от дождя, снега, холода и паразитов в условиях величайшего физического напряжения. Простой солдат вступал в бой так же, как и его предки, – после долгого, изматывающего марша. «Когда пехотинцу выпадает случай проехать на машине, – с горечью отмечает Клаус Хансманн, – это лишь кажущееся облегчение. Это значит, что здесь что-то не так, что мы вдруг срочно понадобились и ждать, пока мы добредем до нужного места своими усталыми ногами, просто нет времени». Куда более обычным для жизни пехотинца, даже в более теплую погоду, было другое наблюдение Хансманна: «Мы, не раздумывая, идем вперед, на восток, по летней степи, наполненной соблазнительными ароматами. Война должна была бы раствориться в этой сладости, но вес снаряжения… бесцеремонно возвращает нас к реальности. Боль в ногах, уставшие мышцы напоминают нам о долге… Каждый шаг дается с трудом из-за жары и пота. Битва с жаждой, битва с усталостью, поиск сил, чтобы вынести это солнце, усталость и отчаяние».
Шагая под «палящим зноем» России в июне 1941 года, Гаральд Хенри жаловался: «Не знаю точно, сколько весит мой ранец, но поверх него уложено толстое шерстяное одеяло, патронный ящик, от веса которого можно сойти с ума, и злосчастная коробка с книгами, которые стоило бы отослать обратно». И его ноша не становилась легче. «Следующий день выдался очень напряженным, – писал он неделей позже. – После часовой передышки вечером мы двинулись дальше. Сорок четыре километра. По пути во время ночного привала по нам стреляли, поэтому пришлось идти, держа наготове оружие или, как в моем случае, пятнадцатикилограммовый патронный ящик… и к утру, когда мы проделывали вторую половину сорокачетырехкилометрового марша, я был совершенно измотан и выбился из сил». «Многие пехотинцы шли к Тобруку пешком – подчеркивал Мартин Пенк в августе 1942 года. – Кто этого не понимает, тот не в состоянии представить себе тяготы, выпавшие на долю пехоты. Приходилось идти по тридцать километров в сутки под палящим солнцем, неся на себе походный ранец, личное оружие и патронный ящик, пулемет (весом около 30 кг) или миномет, в условиях постоянной жажды». Рембранд Элерт похоже отзывался о трудностях отступления немецких войск на юге Украины: «Последние 30 километров многие проходили в одних носках. Мне самому во время отступления пришлось проделать весь путь в двух резиновых сапогах на правую ногу».
«Время от времени тебя одолевает усталость, и это вызывает странное ощущение, – признавался своей жене Гарри Милерт. – Вообще кажется, что единственная вещь, способная заставить тебя преодолеть эту слабость, – это угроза твоей собственной жизни». Крайнее утомление приводило даже самых сильных людей в состояние полнейшей апатии. «Наступает момент, – отмечал Гельмут Пабст, – когда все становится безразличным, ты становишься слеп и нем, потому что не можешь думать ни о чем, кроме того, чтобы поспать». Через несколько месяцев, так и не получив передышки от сурового напряжения боев, Пабст стенал: «Усталость все сильнее накрывает голову, словно шапка, лишающая дара речи и оглушающая меня, и, наконец, остаются только ноги, которые ты переставляешь одну за другой, шаг за шагом… словно старик. Позади слышатся резкие крики… словно Крики пропащих душ». С трудом поспевая за быстрым продвижением войск во Фландрии в мае 1940 года, Эрнст Клейст признавал: «Устал как собака и просто валюсь с ног. Но уснуть не могу. Перед глазами встают картины боев». На следующий день Клейст впал в отчаяние от напряжения сил, в результате которого он «совершенно ослабел от усталости. Только алкоголь, никотин и бесконечный, оглушительный рев и грохот орудий позволяют еще держаться на ногах». Другие солдаты также выяснили, что способны преодолеть усталость только с помощью искусственных стимуляторов, таких как первитин, который Ганс Вольтерсдорф принимал, чтобы оставаться на ногах после того, как «проспал не больше двадцати четырех часов за последние десять суток».
Однако рано или поздно усталость брала свое, и часто это имело серьезные последствия. В последние изматывающие дни немецкого наступления в декабре 1941 года Вильгельм Прюллер писал: «Мы медленно бредем к следующей деревеньке, где нам отведено 3 небольшие избушки и 3 так называемых «русских дома» – одна комната на взвод из 39 человек. Они с трудом помещаются там стоя, а должны провести в этом помещении всю ночь… Это уже не война, а драка за постой, которой не видно конца». Результаты этой отупляющей усталости вскоре становятся очевидными даже такому ревностному вояке, как Прюллер. «Наши парни обречены, – признавал он 19 декабря. – Приходится это признавать, и вот почему: час на улице, час в избе, караул, дозор, час на посту слухачей, час наблюдателем, дежурство за пулеметом – одно за другим. Я не удивлюсь, если кто-то из них сломается. Это продолжается с 28 ноября… Уже которую неделю: час сна, потом час службы». Неделей позже Прюллер написал: «Мы не выдержим еще одного такого марша… Мы и так уже едва передвигаем ноги. В основном у солдат осталось только то, что они несут на себе… Наша обувь пришла в негодность, нижнее белье и рубашки почернели (мы не меняли их уже несколько недель). Это лишь слабый намек на то, как обстоят здесь дела».
Часовые сменялись так часто, конечно же, в основном из-за сильных холодов, но Гарри Милерт указывал и другую причину, понятную фронтовикам: огромные потери на Восточном фронте так проредили немецкие части, что для выполнения необходимых задач часто не хватало людей. «Каждый вечер перед нашими позициями появляются русские, – писал он. – Но, даже несмотря на то что мы уже плохо видим воспаленными глазами, до сих пор они не добивались новых успехов. Но, к сожалению, из-за болезней и прочего нас становится все меньше, и если мы вдруг получаем пару человек в пополнение, они оказываются плохо обучены или вовсе попадается какой-нибудь сброд». Солдат становилось мало, а надежных – и того меньше. Поэтому оставшимся приходилось до изнеможения и практически без передышки совершать цикл «караульная служба – наряд – дозор – бой».
Из-за крайнего изнеможения некоторые в конечном итоге больше не могли исполнять свои обязанности. «Мы еще не сталкивались с настоящими опасностями войны, – признавался Ги Сайер, говоря о своей службе в подразделении снабжения, – но мы все были измотаны недосыпом, холодом, бесконечными переездами и отвратительными условиями, царившими вокруг». Как отмечал Сайер, поначалу усталость воздействовала больше на психику, чем на физическое состояние, поскольку «усталость, не покидавшая нас уже много дней, усиливала страх, который мы больше не могли контролировать. Страх же усиливал нашу усталость, поскольку требовал постоянной бдительности». Однако очень скоро эта усталость уступила место состоянию, когда они были «слишком измотаны, чтобы реагировать», и потревожить их не могло уже практически ничто. Сайер и его товарищи вскоре достигли той точки, когда «непреодолимая усталость действовала, как наркотик», в результате чего они были едва способны двигаться даже под огнем. Это «состояние на грани спячки», как обнаружил Сайер, создавало странное впечатление: «…Будто проживаешь одновременно две жизни. Сон и явь перемешиваются. Я чувствовал себя так, будто я, потерявшись во времени, глубоко сплю, и мне снится артобстрел. Мои товарищи продолжали говорить, и я слушал их, но на самом деле не слышал их слов».
Наконец, даже вдали от боев солдатам приходилось постоянно находиться в обществе одних и тех же людей, где было мало возможностей для личной жизни или уединения. «День и ночь стоять в карауле, лежать на льду и в снегу, отбивать атаки большевистских орд, потом целые дни без нарядов, без работ – только скучные самокопания, сон и еще раз сон», – жаловался лейтенант Г. Г. из 4-й танковой дивизии на монотонность своей жизни.
«И о чем же мы должны каждый раз разговаривать? Последние несколько месяцев мы жили бок о бок, знаем историю жизни каждого, знаем его переживания, его мысли и чувства. От нас не требуется решения заумных задачек. Единственная проблема, которая требует решения, – снабжение. В результате мы впадаем в уныние и становимся неспособными на спонтанные проявления чувств. Те, кто дома занимался искусством или наукой, теперь говорят только о еде и выпивке, о постое, о железнодорожном сообщении, о подвозе продовольствия и о почте. В конце концов, неужели это важнее, чем изучение мыслей какого-нибудь философа или творчества средневекового певца или чтение поэзии?.. Впрочем, разговаривать с товарищами о личных вещах и чувствах, которые ты испытываешь, не рекомендуется. Ты получишь в ответ лишь жалостливую улыбку или насмешливое ободрение. Где же, скажите, найти человека, с которым можно поделиться печалями и проблемами, которому можно доверить свои маленькие радости?»
Как пришлось узнать многим, боевые действия – это не единственная беда фронтовой жизни и необязательно самая изнурительная. Нередко скрытая сторона войны – постоянное преодоление физических трудностей, тяжелые и жалкие условия жизни – оказывалась постоянной проблемой и сущим мучением.
Но, несмотря на то что многим солдатам в повседневной жизни приходилось бороться с суровой стихией, время от времени их взорам открывались новые виды, панорамы и места, существование которых они не могли себе и представить. Странное соседство мрачнейших ужасов с природной красотой и незнакомыми ландшафтами усиливало притягательность войны, которую особенно остро ощущали солдаты-горожане, малознакомые с природой. «Мной овладевают странные чувства, – озадаченно размышлял Гарри Милерт в феврале 1943 года. – Сегодня мы пережили черный день, потеряв за час тридцать человек, и все же я, пожалуй, более счастлив, чем обычно, потому что светит солнце».
То же чувство охватывало и других солдат, осматривавших окружавшие пейзажи, и нигде они не казались такими чужими, как в России. «Степь была пустынна, но в то же время населена, тиха и грозна, – писал выдающийся польский писатель Генрик Сенкевич в своем романе «Огнем и мечом». – Спокойна и полна засад, дика, но не одной только дикостью своих полей, но также и дикостью своих обитателей». Пустынная, грозная, дикая – эти слова Сенкевич написал в конце XIX века. Тем не менее они вполне соответствовали и описанию степи, которое дал Ги Сайер: «Ужасное место, безразличное к страданиям, к смерти, ко всему. Мы ничего не могли поделать ни с ним, ни с испуганными криками, ни со стонами умирающих, ни с реками крови, святотатственно пропитывавшими землю». «Величественное плодородие чернозема, – отмечал Клаус Хансманн зловещий контраст между изобилием жизни, порождаемой степью, и смертью, пропитывающей ее, – вызывает лишь вздох от осознания того, насколько бессмысленным стало наше существование». Гюнтер фон Шевен пришел к более очевидному выводу, что Россия – это «место, отличительной чертой которого является смерть».
Но было в степи и что-то еще, какой-то внутренний дух, очаровывавший людей. «Я еду по степи на устрашающего вида телеге, – восторгался Гарри Милерт. – Вокруг – туман и холод, грязь и голод. Наконец-то земля, полная дикости и силы, жизнь без красоты, без представления о душе, без ощущений… Чистая, пустынная, чужая земля». Россия – обманчивая, своенравная, бессердечная – представляла для Милерта олицетворение «конфликта между духом Запада и духом Востока, который здесь порождает не напряженное, не плодотворное противоречие, как в нашем случае, а скорее какое-то нелепое явление». Милерту Россия казалась не столько местом, сколько идеей, хотя «эта идея была всего лишь формальным выражением преходящего блаженства. Но каким хрупким было это блаженство»! Оно и впрямь было хрупким – тот же Милерт постоянно подчеркивает «напряженную пустоту» русской степи: «Характер этой местности… в высшей степени олицетворял одиночество». Тем не менее Милерт признавал: «Я веду постоянную упорную борьбу с этой землей и пытаюсь нащупать внутреннюю связь с ней». Однако после почти двух лет, проведенных в России, он больше не был уверен в стремлении к духовному единению со степью, предупреждая: «Этой землей владеют злые духи, демоны, не желающие зла отдельным людям, ни тебе, ни мне, но творящие зло вообще… Мы с тем особенным духом первопроходцев, свойственным нордическим народам, жаждущим опасности, углубились в нее, чтобы бросить ей вызов. Теперь мы втянуты в ревущий, беснующийся хоровод». Наконец, всего за месяц до гибели, Милерт пришел к заключению, что этот буйный хоровод производил лишь «полный беспокойства пейзаж». «Ни женских голосов, ни музыки – только звуки фронта, взрывы, артиллерийский и пулеметный огонь». Как вполне мог бы добавить Милерт, от этого ландшафта щемило сердце.
Неземная и чарующая природа России производила похожее впечатление и на других солдат. «Тоска немецкого разума по духу не может быть сильнее, – утверждал Вольфганг Клюге. И тут же зловеще добавил: – Но не может быть и менее кровавой, чем в этой стране вечных горизонтов, где земля подобна морю». Многие солдаты опасались, что вечно беспокойный дух немцев в России может натолкнуться на препятствие, которое станет столь же роковым, как большой белый кит для капитана Ахава. «Мы вынуждены защищаться от них, преодолевать их, – писал Бернгард Риттер о бескрайних ландшафтах России, – потому что они – воплощение бесцельности, бесконечности и недостижимости цели. В этой стране во мне идет постоянная борьба между необходимостью преодолевать ее сопротивление и предчувствием ее зловещей сущности».
Квинтэссенция степей – их бескрайность и безлюдность – казалась немецким солдатам особенно угрожающей. Гарри Милерт был озадачен «бесконечным пространством, в котором мы все чувствуем себя странно беззащитными, таинственной русской землей с ее бесконечными дорогами, где любое место похоже на остальные». Зигберт Штеманн жаловался, что необъятность России заставляла «потерять чувство времени», «усыпляла сознание, пока тело продолжало движение». Казалось, в степи нет ничего, кроме угрозы. «Повсюду тянулся все тот же унылый, скучный, тоскливый ландшафт», – писал Курт Ройбер. Похожие горести не давали покоя Гюнтеру фон Шевену: «Сельская местность всегда тянется дальше, пустынная и навевающая тоску». В то же время Людвиг Лаутмен видел в России «чужую, закрытую от посторонних землю, в которой живут такие же чужие и закрытые от посторонних люди… Мы без передышки движемся по дорогам, но нам так никогда и не постичь этот мудрый народ, душу этой земли».
Угрожающий или тоскливый, но русский пейзаж производил впечатление на каждого солдата. «Пространства казались бесконечными, – писал один из них. – Горизонты тонули в дымке. Монотонность пейзажа угнетала нас… Бесконечное пространство лесов, болот и равнин… Деревни выглядели жалко и уныло… Природа была сурова, и люди, жившие здесь, были не менее суровы и бесчувственны – безразличны к погоде, голоду и жажде и почти столь же безразличны к жизни и потерям, эпидемиям и недоеданию». С ним соглашался Зигфрид Кнаппе: «Ничто не могло подготовить нас к моральному угнетению, вызванному осознанием необычайной физической обширности России. В голову начали закрадываться первые робкие сомнения. Способны ли пешие солдаты завоевать эту огромную пустоту?» Расстояния казались столь огромными, а дух этой земли столь зловещим, что Гарри Милерт пришел к выводу: «Воевать в этой стране под силу только викингам». Надежды и действия отдельных людей, казалось, растворялись, не оставив и следа, и Ги Сайер также признавался, что «чувствовал отвращение к советской сельской местности», потому что «казалось, будто необъятная Россия поглотила нас». Ему «враждебное безразличие природы казалось столь подавляющим, что верить в бога было практически необходимо».
В действительности солдаты нередко говорили об ощущении, будто природа заключает их в объятия, из которых трудно выбраться. Не только просторы степи, но и казавшаяся непроницаемой стена русских лесов напоминали край человеческого мира. Вилли Хайнрих, сам воевавший на Восточном фронте, описал это увиденное глазами одного из персонажей своего романа «Железный крест»: «Насколько хватало глаз, прямо до гряды гор на горизонте, простиралось бескрайнее зеленое море леса. Нигде не было видно ни малейших следов человеческой деятельности. От этого величественного пейзажа захватывало дух»[6] 6
Здесь и далее цитируется по: Xайнрих В. Железный крест. – М.: Яуза, 2009.
[Закрыть]. Однако Хайнрих понимал и другое: «Сначала это казалось им новым и интересным, но такое длилось недолго. Эти ужасные просторы, монотонные и безлюдные, от них возникает ощущение того, что в один прекрасный день они просто проглотят тебя». Чуждая природа, тишина лесов, казалось, по словам Хайнриха, «излучала скрытую угрозу. Ощущение опасности было почти физическим».
Хайнриха трудно обвинить в художественном преувеличении. «С позавчерашнего дня мы вышли на холмистую местность», – отмечал Гарри Милерт в июле 1941 года. Однако его внимание привлекли не холмы: «Здесь – бесконечные леса, странные, загадочные, полные тайн… И пугающие нас, потому что в их глубине таятся ужасы». Покинув наконец леса, Милерт ощутил такое облегчение, что, по его словам, он чувствовал себя «помолодевшим». Другой солдат сказал просто: «Мы обычно не углубляемся далеко в леса. Тебе не понять, на что они похожи».
Навязчивость образов природы лишь усиливалась в результате воздействия войны на природный ландшафт. Фридрих Групе описывал лес к юго-западу от озера Ильмень как «призрачную карикатуру на себя: истерзанные и обугленные деревья выглядят укором свыше». Зигберт Штеманн в январе 1942 года, осматривая вечером горизонт, отмечал «метаморфозу, нечто странное, проникновение новой природы. Вдали в сумерках поднималось облако… Кроваво-красное, обрамленное по краям золотистыми языками пламени. Повсюду вверх поднимались столбы света, поддерживавшие высокие, сияющие купола. Это было не природное явление. Это было предупреждение, волшебный взгляд в будущее, соприкосновение с неизвестным… В этот момент мираж рассеялся… Вдали пылали и дымились леса и деревни, и поднимавшийся дым затягивал небо, словно обвиняя, предупреждая и сообщая: фронт приблизился к нам».
В бою или вне боя, повсюду, где сражалась пехота, силы природы, казалось, преследовали их. «Я почувствовал жаркое, неподвижное одиночество Африки, где вся жизнь, все желания, мысли и даже война идут по-другому», – отмечал в феврале 1941 года Ганс Шмитц, хотя в полной мере он смог оценить отличие и губительность пустыни лишь спустя несколько месяцев. «Мы… ставили палатку, – в изумлении писал он, – когда неожиданно на западе возникла плотная стена песка, устремившаяся к нам. В несколько секунд удушливо жаркий ветер стал ледяным. Солнечный свет стал сернисто-желтым… Воздух мгновенно наполнился пылью, свет померк, и воцарилась жуткая черно-золотистая ночь… Все выглядело, как до сотворения мира: не было видно ни начала, ни конца». «И вот мы стоим посреди великолепной и опасной стихии, – размышлял Фридрих Гэдеке. – Маленькие люди, цепляющиеся друг за друга». Безусловно, в этом первобытном мире многие солдаты чувствовали себя брошенными на Произвол судьбы и озадаченными. «Техника больше не имеет значения, – писал в отчаянии Ганс Питцкер из России в декабре 1941 года. – Силы стихии мешают работе наших двигателей. Что нам теперь делать?»
Природа и в самом деле могла внушать ужас. Но она же могла выглядеть и совершенно иначе. Наступая по равнинам Кубани недалеко от побережья Азовского моря, Фриц Траутвайн описывал пасторальный рай:
«Под сияющим солнцем широко раскинулись поля подсолнухов. Деревни состоят из крытых соломой домиков, окруженных фруктовыми деревьями. Ты пересекаешь глубокие овраги, проходишь мимо озер, на поверхности которых виднеются цветущие кувшинки. Потом снова тянется лес, за ним – широкие золотистые поля пшеницы… Мы в настоящем раю. Вокруг деревень – подсолнечные поля, фруктовые деревья и маленькие рощицы буков и акаций. Мы сидим в лесочке, окруженном лугами и множеством фруктовых деревьев. Внизу, в долине, улыбается озеро, приглашая искупаться, а вдали виднеются недавно сжатые поля, перемежающиеся с огромными горами спелых плодов».
Другие солдаты также восхищались новыми для себя местами. Вальтер Вебер был поражен великолепными контрастами африканской пустыни. «Рано утром обычно прохладно, – описывал он песчаные пустоши. – Когда встает солнце, все вокруг становится невероятно отчетливым. Из-за недостатка влаги в воздухе можно видеть все вокруг на невообразимом расстоянии, а все тени четко очерчены и резко выделяются на ослепительном песке». Ганс Шмитц в феврале 1941 года отмечал: «Мое первое впечатление об Африканском континенте – желтый и песчаный. Пальмы и низкорослые деревья, в жалкой тени которых укрывались поля… Разбросанные поселения, глинобитные хижины и циновки, палатки, караванные пути, пересохшие русла рек. Все исчезает за песчаным горизонтом. Вокруг носятся испуганные стада диких коз и газелей. Бедуин на верблюде остановился и машет нам рукой, словно пластмассовый». По контрасту с желто-бурой пустыней, города Северной Африки казались солдатам поистине иным миром. «В среду я побывал в туземном квартале Триполи, – сообщает Теодор Кинцельбах. – Там на узких улочках кипит жизнь. Здесь снует цветастая смесь арабов, берберов, евреев и негров… Сейчас как раз цветут олеандры. Когда гуляешь по проспекту с олеандрами, ослепительно-белыми домами и дорожками, обсаженными деревьями, в голове никак не укладывается, что всего в сотне километров к югу начинается пустыня». Вильгельм Хойпель также нарисовал живую картину человеческой бодрости и суматохи. «Иногда в светлый, жаркий полдень мы сидим на площади в Дерне в тени каменных дубов и пьем приторно-сладкий арабский лимонад», – писал он.
«Подходят молодые парни и женщины с полными корзинами яиц и упрашивают нас купить их. Дети – ловкие торгаши… Другие приносят на продажу хамелеонов, пойманных в садах, черепах и живых цыплят… В этой части Дерны кипит жизнь: арабы, евреи и итальянцы, покупатели и продавцы, толпятся повсюду. Среди них мелькают янтарно-желтые мундиры немецких летчиков и зеленые мундиры наземных войск, мотопехоты и пехоты… Общаясь жестами, они покупают красные арабские туфли или сандалии и маленькие чемоданчики из козьей кожи… Евреи приносят мыло, писчую бумагу, английский джем и многие другие деликатесы для продажи в своих лавках, а арабы предлагают гигантские белые и коричневые ковры длиной до пяти метров, сотканные из лучшей шерсти. Рядом – безвкусный, дешевый набивной шелк из Италии, блестящие серебряные браслеты, какие носят все арабские женщины, и цветастые, шитые серебром бархатные жилеты».
Повсюду разнообразие народов и обычаев вызывало у солдат изумление. «Днем мы остановились в деревне, и я впервые увидел русских крестьянок в прекрасных костюмах, – писал Людвиг Лаумен. – Широкие, тяжелые юбки с красными полосами и с небольшими, но богатыми украшениями по красно-черным ромбам и подолам, белые кофточки со знакомой русской вышивкой и великолепные цветастые платки. Они стоят рядом: старик в толстых шерстяных чулках, обернутых черными лентами, больших соломенных башмаках, толстой серой куртке… с меховым воротником. На голове у него – незаменимый треух». Двигаясь по населенным татарами районам Причерноморья, Алоиз Двенгер был удивлен множеством разбросанных повсюду поселений, но особенно его поразил экзотический вид их обитателей. «Мужчины высокие, – писал он, – физически и, судя по всему, умственно очень гибкие. Лица нередко вытянутые, волосы и бороды – густого черного цвета. В их одежде сказывается сильное влияние русского стиля. Женщины миловидны, в основном с гладкими, темными волосами, расчесанными на пробор посередине, с большими, блестящими, словно у турчанок, глазами». Ан-сельм Радбрух был точно так же поражен поселением калмыков:
«Сейчас я нахожусь в столице степи – Элисте. В одном из самых странных мест, где мне приходилось бывать. Удивительно, но прямо посреди этих пустынных земель находится этот «город», состоящий из колоссальных розово-красных, небесно-голубых или белоснежных зданий, окруженных обычными глинобитными жилищами калмыков. В этой совершенно лилипутской столице сегодня насчитывается не больше восьми тысяч жителей. Впечатление такое, будто находишься в американском городе из детской книжки с картинками: хижины и дворцы, бульвары и засыпанные песком колеи, стада коров и снобы, тележки, запряженные верблюдами, и тяжелые грузовики – все это соседствует друг с другом, беспорядочно перемешано друг с другом в не вполне забытом прошлом и слишком быстро наступившем будущем».