Текст книги "«Окопная правда» Вермахта"
Автор книги: Джерри Краут
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
У большинства солдат чувство товарищества возникало быстро. «Я на удивление легко освоился, – с изумлением писал Милерт в мае 1941 года. – Иногда мне кажется, что я старый солдат, хотя прошло всего четыре недели. Я стал больше интересоваться многими военными делами, которыми не только прежде не интересовался, но и которым противился. Но теперь я вижу, что в солдатской жизни есть и много хорошего». Дух товарищества связывал солдат и с их офицерами. «Сегодня у нашего командира день рождения, – писал Мартин Пеппель в своем дневнике в октябре 1943 года, – так что последнюю сосиску и последнюю бутылку вермута я оставлю для подарка. Мы все будем рады хоть что-нибудь подарить «старику». Это ощущение принадлежности к одному коллективу, эти узы, возникающие между людьми перед лицом опасности, были одной из немногих наград для солдата.
К огромному удовольствию от принадлежности к одной группе прибавлялось еще и ощущение общности переживаний и, возможно, упрямая гордость за переносимые сообща трудности. Сама сила этих страданий сплачивала солдат в единое сообщество, равного которому в мирной жизни не было, потому что это была группа, связанная общими усилиями, направленными на то, чтобы вынести невыносимое. «Наконец-то я прибыл в дивизию и марширую со своим полком», – писал Милерт в ноябре 1942 года после длительного отпуска. То, что это был его прежний полк, «естественно, было очень хорошо, потому что всегда приятно вернуться к товарищам, с которыми преодолел уже немало трудностей». В мае 1943 года Милерт утверждал: «Фронт… это как дом… Здесь существует «общность судеб», которая, вероятно, возможна лишь при самых тесных отношениях, как между любовниками или друзьями. В этом братстве по оружию еще много случайного, но, нужно признать, цель солдатского товарищества также имеет высшую этическую ценность».
Немногие солдаты выражали понятие товарищества столь же метафизически, как Милерт, и многих бы смутил разговор о высшей этической ценности, но практически все понимали, что такое «общность судеб» для солдат, ведущих борьбу за одно и то же дело. «Регулярно вдоль путей попадаются небольшие домики, занятые солдатами немецких железнодорожных войск, – описывал Мартин Пеппель свой путь в Россию в 1941 году. – Они несут здесь свою службу в одиночестве… Проезжая мимо, мы рады обменяться приветствиями с этими парнями, которых считаем братьями. Здесь мы по-настоящему ощущаем силу судьбы, которая свела нас вместе как немцев. Здесь солдат смотрит на других немцев и видит в них братьев, видит свой дом. Дома все по-другому. Люди проходят мимо, замечая друг друга лишь на маршах и собраниях». Как и ожидал Гитлер и как становится ясно из утверждения Пеппеля, формирование «фронтового единства» определенно предшествовало формированию «народного единства».
Даже пытаясь объяснить смешанные чувства, которые вызывали у него «незабываемые картины» ожесточенных боев, Зигфрид Ремер также подчеркивал «гордость и неистовую радость при виде немецкой роты, маршировавшей ранней весной по все еще промерзшим дорогам России». Неизвестный солдат писал об этом из России более прямо: «Здесь нас связывает великолепное, фронтовое товарищество». Об окружении советскими войсками осенью 1943 года Ги Сайер вспоминал: «Мы должны были наступать или умереть. В тот момент о плене не могло быть и речи. Как это всегда бывало после тяжелого удара, мы вновь обнаружили своего рода единение, и узы, связывавшие нас, казалось, окрепли. Что же стало причиной щедрости, которая заставляла делиться последней сигаретой или шоколадом, бывшим такой редкостью, что обычно его старались съесть втайне от других?» Источник этих прочных уз оставайся тайной даже для такого мыслящего человека, как Сайер, однако за этими узами стояло глубокое желание человека разделить страдания и трудности войны и в равной степени сильное стремление найти в контакте с другими людьми подтверждение тому, что он все еще жив. Проще говоря, товарищество давало ощущение благополучия в жизни, полной опасностей.
Более того, в ситуации, когда люди стали простыми орудиями войны, постоянное их жалкое существование заставляло солдат ощущать общность страданий, что вызывало сочувствие и привязанность к тем (из товарищей по оружию), кто выносил те же ужасы. Признавая, что он утомлен невероятными физическими и психологическими нагрузками, выпавшими на его долю в тяжелые недели зимних боев 1941–1942 годов в России, Вилли Томас тем не менее указывал на важность товарищества в укреплении боевого духа и осмыслении ситуаций, казавшихся отчаянными или безнадежными: «Теперь, когда последних и самых близких старых товарищей уже нет со мной, я не могу избавиться от чувства одиночества. Теперь я – единственный оставшийся офицер в полку из тех, кто был в нем летом, и единственный командир роты из назначенных осенью. Но у меня еще остается моя рота, и это бесконечно много значит для меня».
Несмотря на окружение под Сталинградом, Курт Ройбер цеплялся за чувство товарищества как за способ придать смысл его злоключениям, утверждая, что беда «учит настоящей, человеческой, товарищеской любви», и признавая, что он испытывает «неподдельную радость за товарищей». Разочарованный тем, что ему не дали отпуск зимой 1943 года, Ги Сайер тем не менее все же «вдруг ощутил всю силу своей привязанности ко всем друзьям, которые были рядом, и это чувство поразило и своим идиотизмом, и глубиной». Именно из-за такой привязанности Сайер никогда не жалел, что вызвался добровольцем в боевую часть, потому что здесь он «нашел чувство товарищества, которое больше не встречалось нигде, необъяснимое и неизменное, до самого конца». В конце войны, размышляя о своем приятеле Хальсе, «человеке, который часто нес мою ношу, когда силы меня оставляли», Сайер понял, что никогда не сможет «забыть его, и то, что мы с ним пережили, и наших товарищей, жизни которых навсегда связаны с моей». Более того, в заключение он утверждал, что товарищество стало «единственной наградой за жизнь, полную отчаяния».
Каждому солдату было хорошо известно, с каким ужасом сталкиваются его товарищи, потому что он и сам ощущал его, и все понимали, как важно разделить это бремя с товарищами, а не нести его в одиночку. Он просто не мог бросить товарища одного перед лицом неопределенности и ужасов боя. Поэтому солдаты испытывали глубокое чувство долга, ответственности и взаимной обязанности перед товарищами-фронтовиками. В марте 1943 года Гарри Милерт пытался разобраться в этой сложной паутине взаимосвязей. Он писал своей жене, едва ли не умоляя: «Понимаешь, мы здесь время от времени тоже можем смеяться, когда случайно добудем немного шнапса, и тогда мы весело и в духе солдат удачи рассуждаем о «большой» политике… Этот дух товарищества, царящий здесь, на самом деле примитивен. Каждый знает только имена других. Тем не менее ни один не станет колебаться и встанет плечом к плечу с ними под самым ожесточенным огнем. Один рискует жизнью ради остальных, и все же здесь нет «эмоциональных» отношений. Понимай, как знаешь, мне это не объяснить. Но это важная часть солдатской жизни».
Похожим образом после войны рассуждал о мистической природе товарищества Фридрих Групе: «Товарищ всегда был рядом, он помогал и утешал, часто был наделен природным остроумием и всегда был полон сочувствия и понимания по отношению к другим. Он помогал выносить невыносимое». Потом, словно не будучи уверенным, что современный читатель правильно поймет его мысль, и, возможно, опасаясь, что само понятие товарищества использовалось слишком широко и стало несколько затасканным, Групе рассказывает о песне (он назвал ее «песнью песней товарищества»), которую пели немецкие солдаты и которая придавала силы миллионам из них:
Если один устанет,
На стражу встанет другой;
Если один усомнится,
Поддержит смехом другой.
Если один падет,
Другой встанет за двоих,
Ведь каждому солдату дан
Товарищ по оружию!
Ги Сайер приводит, пожалуй, лучший пример волнующей силы, сочувствия и искренности этого духа товарищества, не скатываясь при этом в напыщенность. Внезапная перспектива отпуска осенью 1943 года вызвала настоящий водоворот давно угасших эмоций, ощущений, которые показывают чувство взаимной ответственности, которое связывало солдата с его товарищами: «Голова кружилась при мысли об отпуске и от нестерпимой муки возможного расставания с товарищами. Возможно, я уже прошел мимо их обгоревших тел… Неужели мне придется также отказаться от дружбы, которая провела меня через столько испытаний? Я знал, что они близки к тому, чтобы лишиться всего, что такая сентиментальность казалась вполне позволительной… Неужели мне придется также стереть из памяти воспоминания о Хальсе, о Лензене и даже об этом ублюдке Линдберге?» Несмотря на ужасные трудности, чувство товарищества вдохновляло. Во время зимнего отступления 1943/44 года, когда с продовольствием были перебои и войска голодали, Сайер с благоговением отмечал, как солдаты делились только что добытой едой: «Никто не оставался обманутым. Удивительное чувство товарищества и единения в вермахте никуда не делось, и каждый получал свою долю. Война свела вместе людей из разных районов и разных слоев общества, которые, наверное, в любых других обстоятельствах относились бы друг к другу с недоверием. Но война объединяла нас в симфонию героизма, в которой каждый ощущал себя в какой-то степени ответственным за всех товарищей».
Однако чистую суть товарищества Сайер понял тогда, когда он больной лежал в окопе рядом с товарищем:
«– Спи давай. Ты болен, – сказал Хальс.
– Нет, – крикнул в ответ я. – Пусть лучше меня убьют, и все будет кончено.
Я вскочил на ноги и выбрался из окопа. Но не успел я пройти и пары шагов, как Хальс схватил меня за ремень и втащил обратно.
– Отпусти, Хальс! – крикнул я еще громче. – Отпусти меня, слышишь?
– Сейчас ты заткнешься… и успокоишься, – ответил Хальс.
– Отпусти меня, черт тебя дери! Какое тебе вообще до этого дело? Какая тебе разница?
– Разница в том, что мне иногда нужно видеть твою рожу, так же как мне нужно видеть ветерана или этого ублюдка Линдберга…
Мое тело охватила дрожь. По щекам еще текли слезы, и мне захотелось поцеловать грязное лицо моего бедного друга…
Началась еще одна ночь бесконечного страха в темном окопе, где от изнеможения хотелось умереть… Мы слушали крики товарищей… Мы едва ли перебросились за ночь и парой слов, но я знал, что должен попытаться жить ради друга».
Как понял Сайер, и это понимание стало настоящим прозрением, человек должен жить не только из собственных эгоистических соображений, но и, что более важно, потому что его товарищу нужно, чтобы кто-то поддерживал его.
Для некоторых солдат искушение товарищества было сильнее даже страха смерти. Более того, страх показаться слабым и навлечь на себя презрение товарищей толкнул многих на героические поступки… и на смерть. Во время упорных и кровопролитных боев на Крите в мае 1941 года, когда многие немецкие части были рассеяны, новые боевые группы спешно сколачивались из их остатков. «Усталые и подавленные, мы сидели, склонив головы, – писал Мартин Пеппель в дневнике. – В довершение всего мы обнаружили что наш лейтенант Риковски, восточный пруссак, сбежал, бросив оружие и почти все обмундирование. Что ж, мы многое могли понять, но какого черта Риковски, обычно такой надежный, оставил оружие?» Но как только была сколочена новая часть, Риковски получил возможность искупить вину. «Высылаются дозоры. Некоторые идут через глубокий овраг к городу, который противник, судя по всему, недавно оставил. Именно здесь Риковски получает свой шанс. Ему разрешают отправиться в деревню в одиночку, пока мы его прикрываем, чтобы он мог восстановить самоуважение. Он успешно выполняет задание, и после этого о его бесславном бегстве все забывают».
Значение этого эпизода состоит не только в том, что Риковски восстановил уважение к самому себе, но и в том, что ему «разрешили» загладить свою вину (то есть этого от него ожидали), чтобы восстановить целостность группы. Некоторые солдаты считали изменой своей группе даже ранение, поскольку из-за него приходилось оставлять товарищей в беде. «Я долго не могу заснуть, – писал Пеппель, лежа с ранением в полевом госпитале. – Мои мысли все время возвращаются к событиям на фронте и к оставшимся там товарищам». Снова получив ранение в Италии, Пеппель смог лишь с отвращением отметить: «Как же глупо было выйти из строя, особенно когда ребятам приходится так трудно!» Такая крепкая привязанность помогает объяснить, почему Бернгард Бюль поведал в своем дневнике в июле 1942 года: «Причина, по которой сегодня я чувствую себя на своем месте, как подобает солдату, заключается в том, чтобы быть достойным друзей, которые сейчас тоже на фронте».
Практически все солдаты понимали, как важно завоевать и сохранить уважение своих товарищей и как высока может быть цена, которую придется заплатить, чтобы искупить свою вину перед ними. В письме к жене в июле 1943 года Гарри Милерт отмечал, что «фельдфебель, которого после прошлой атаки обвинили в трусости, повел себя героически. Вместе с другим солдатом они вдвоем бросились штурмовать сильно укрепленный блиндаж и пали во вражеских окопах. Есть немало людей, о которых нужно слагать песни и чьи великие деяния заслуживают восхваления. Но сейчас не время… Позднее мы снова наберемся смелости говорить о подробностях… Сейчас мы спокойны и собираемся с духом». Все было очень серьезно, как указывает Милерт, потому что каждый солдат знал, что существует момент, за которым и в его адрес могут последовать обвинения в трусости, которую он также должен будет искупить собственной отвагой и, возможно, гибелью.
Сила товарищества могла быть пугающе огромной, и Ги Сайер понял это, оказавшись в экстремальных условиях. «Я знал, что борьба становится все более и более серьезной, – писал он осенью 1944 года, – и что вскоре нас могут ждать ужасные перспективы. Я испытывал чувство единения с товарищами и мог без дрожи размышлять о собственной смерти». Вскоре после этого, чувствуя, что по его вине люди попали в безвыходное положение, Сайер попросил одного из товарищей пристрелить его: «В тот день в критический момент я не выдержал. Я не справился со всем, на что я надеялся и чего ожидал от других и от себя… Я никогда не прощу себе этого момента». Показав слабость и нерешительность, Сайер не только нанес удар по собственному самолюбию, но и, что более важно, опасался презрения собственных товарищей. Если бы товарищи сочли его неудачником, это было бы сильнейшим ударом, за который он никогда не смог бы себя простить и после которого смерть вполне могла оказаться более предпочтительным вариантом.
Для многих солдат тесная сплоченность боевой группы, закаленная в пламени войны, служила главной компенсацией за жизнь на краю гибели. Как следствие, каждый солдат мог испытывать невероятную преданность и гордость за свое отделение или роту, которые служили для него центром вселенной. Ричард Холмс называл такое чувство «групповым нарциссизмом», когда солдат, сомневающийся в собственных способностях, окружает их покровом верности своей части, что приносит ему огромное удовлетворение и в то же время укрепляет его решимость продолжать сражаться. Гельмут фон Харнак писал из России в октябре 1941 года, с гордостью утверждая, что его рота была «настоящей боевой ротой, которая успешно выдержала большинство боев при самых высоких потерях в полку. Молодые солдаты в большинстве своем – хорошие парни, излучающие жизненную энергию, непоколебимую даже в самые суровые часы. В глазах этих людей читаешь непобедимую силу». Описывая упорные бои под Витебском в январе 1944 года, когда он был ранен в третий раз, Клаус Лешер тем не менее с плохо скрываемой гордостью писал: «Моя старая добрая рота сильно потрепана, как и весь наш замечательный полк». Несколько дней спустя в письме из полевого госпиталя он продолжал говорить о гордости за то, что его рота «достигла величайшего успеха, несмотря на потери». В конечном итоге, его солдаты были «золотые ребята и отважные бойцы».
Это чувство гордости могло быть настолько сильным, что нередко граничило с высокомерием. «Наша потрясающая гордость просто не позволяет отступать, – хвастался Мартин Пеппель в России в начале 1942 года. – Она наделяет нас сказочной силой». Другой солдат в письме из России, написанном в июле 1941 года, хвастался: «Мы рассчитываемся сразу со всеми врагами. Несомненно, весь мир должен признать великолепие и мощь немецкого вермахта. Никакая сила в мире не устоит против нас». Разумеется, это было написано в пьянящие ранние дни триумфа в России, но, как ни удивительно, гордость сохранялась даже на последнем этапе войны. Неизвестный пехотинец, окруженный под Фалезом в конце боев в Нормандии, писал в августе 1944 года: «Дела выглядят неважно, но нет причин рисовать все в черном цвете… За пределами нашего кольца есть столько хороших элитных дивизий, так что мы сумеем как-нибудь вырваться». В том же духе во время ожесточенных боев на Днепре в марте 1944 года высказывался Зигфрид Ремер: «Оглядываясь на прошедшую неделю, на труд, на усилия, на опасности, пот, кровь и лишения, я понимаю, что и в худших передрягах у нас все равно сохраняется чувство превосходства. Настроение солдат подобно растению, которое всегда тянется к свету».
Что же было светом, тем фактором, который мог так поднять настроение солдату? Нередко это была всего лишь упрямая гордость за способность сопротивляться яростным атакам противника. Рембранд Элерт, писавший примерно в одно время с Ремером, ворчал: «Назвать нас 24-й танковой дивизией теперь можно только в насмешку. Вся дивизия ходит пешком. У нас не осталось танков, в строю всего четыре разведывательные бронемашины, смехотворная батарея из трех полевых орудий без боеприпасов, две противотанковые пушки и зенитка. Минометов, крупнокалиберных пулеметов и тяжелой артиллерии больше нет… И все же наша дивизия жестко контролировала спешно созданные сводные части, снова и снова восстанавливала линию фронта и в многочисленных боях отражала все попытки противника окружить ее». Несмотря на развал своей дивизии, Элерт был глубоко удовлетворен тем, что она выдержала испытание. Огромная гордость за свою дивизию и окружающих его солдат, чувство принадлежности к особой организации, которая действовала упорно и умело, чувство удовлетворения от выполнения сложной задачи в трудных условиях – все это укрепляло решимость солдат и позволяло им сражаться даже в безнадежных ситуациях.
Гельмут Фетаке, став свидетелем краха кампании на востоке, выражал не самонадеянность, нередко порождаемую лояльностью своей группе, а, скорее, говорил о поддержке, которую она оказывает в трудные минуты. «Постепенно мы вынуждены были отречься от всего, что имело для нас ценность и важность, – размышлял он. – Лишь немногие простые вещи сохранились в неизменности: полная самоотверженность и простое умение стоять плечом к плечу и помогать делать общее дело – товарищество! Мы ощущаем его с необыкновенной силой, готовясь к тяжелой атаке. Ничто не сравнится с этим. Даже жизнь, которую каждый из нас готов отдать». Зигберт Штеман завершал письмо, написанное в октябре 1943 года, такими словами: «Долг зовет. Нужно исполнять его и держаться за то, что еще осталось: здоровый дух товарищества, окружающий меня любовью». Чувство долга по отношению к товарищам нередко служило мотивацией для продолжения борьбы, как писал в июне 1943 года неизвестный солдат: «Плечом к плечу мы исполняем свой долг как старые товарищи и полны твердой решимости сражаться и победить, чтобы смерть лучших из нас не была напрасной. Их гибель требует от меня исполнять долг… Лучше сражаться честно и умереть, чем украсть жизнь».
В кровавой бойне и хаосе войны, когда многие солдаты стали считать товарищество единственной подлинной и чистой формой отношений, гибель товарища могла стать мучением. Неизвестный солдат сетовал: «Завтра нам предстоит печальная задача. Мы должны похоронить товарища из нашей роты… Он – первый из нас. Если ты провел с кем-то вместе почти год, это настоящая беда». Бернгард Риттер был всего лишь одним из многих, кто схожим образом выражал чувство утраты: «На пути в тыл мы прошли мимо могил двух убитых товарищей… Только теперь понимаешь, что это значит: они стояли рядом со мной, словно были частью меня. Это не сентиментальность. Это естественное ощущение, даже при том, что мы были едва знакомы. Могилы остаются позади, и там же остается частичка тебя. Это одна из тайн, которые открыла нам война, и все очень просто».
Клаус Хансманн соглашался с ним, говоря о гибели друга: «Это серьезно. Такое ужасное, неизбежное указание на единственный выбор: жизнь или смерть… Боль наших товарищей оказывается тревожно близкой, и в такой час посещают одни и те же мысли: «Почему он? Почему не я?» Позднее, размышляя о смерти друга, Хансманн признавал: «Я не знаю и не чувствую ничего, кроме избитого «словно это была часть меня». Разумеется, часть меня». Другой солдат, прочитав о том, что его друг погиб, печально заметил: «Прочитав эти строки, я почувствовал себя так, будто и меня самого тоже убили». Став свидетелем гибели товарищей, Ги Сайер пришел в ярость:
«В тот момент я вдруг понял смысл всех тех криков и воплей, которые доносились до меня на каждом поле боя. И я также понял смысл припевов строевых песен, которые так часто начинаются с пронзительного описания славной гибели солдата, а потом вдруг становятся тревожными:
Мы шли вместе, словно братья,
А теперь он лежит в пыли.
Мое сердце рвется от горя,
Мое сердце рвется от горя.
Я снова узнал, как это трудно —
видеть смерть товарища.
Почти так же трудно,
как умирать самому».
Этот урок мог потребовать больше, чем секундного приступа боли, особенно если смерть наступает не мгновенно. В глубоком и эмоциональном отрывке из «Забытого солдата» Сайер показывает почти пугающую силу товарищества:
«Никто не ранен? – крикнул один из унтер-офицеров. – Тогда пошли»… Я, волнуясь, потянул на себя дверцу кабины [грузовика]. Внутри я увидел человека, которого не забуду никогда. Он сидел на сиденье как обычно, но нижняя часть его лица превратилась в кровавое месиво.
«Эрнст? – сдавленно спросил я. – Эрнст!» Я бросился к нему… Я лихорадочно искал на этом ужасном лице какие-нибудь черты…
Его шинель была залита кровью… Обломки зубов и костей были перемешаны, и сквозь запекшуюся кровь я мог разглядеть, как сокращаются мышцы его лица…
В состоянии, близком к шоку, я пытался перевязать эту зияющую рану… Я плакал, как маленький, отталкивая друга на другую сторону сиденья, придерживая руками… С искалеченного лица на меня смотрели широко открытые глаза, блестящие от боли…
В кабине серого русского грузовика, где-то в русской глуши, мужчина и юноша оказались втянуты в отчаянную борьбу. Мужчина боролся со смертью, а юноша – с отчаянием… Я почувствовал: что-то в моей душе загрубело навсегда».
Смерть товарищей иногда могла казаться слишком невыносимой. «Сегодня мы снова понесли тяжелые потери, – писал Гарри Милерт в октябре 1943 года. – Среди убитых был опытный ветеран, фельдфебель, на которого солдаты всегда могли рассчитывать. Он умер у нас на глазах. Наш штабной врач, который обычно в стельку пьян, в этот вечер был трезв и показал себя человеком, которому не хватает сил, чтобы держать себя в руках на войне. Он не выносит борьбы и глушит себя никотином и алкоголем… Он тоскует по реальности, но ему приходится закрывать глаза всякий раз, когда реальность становится слишком близкой, как сегодня с нашими несчастными товарищами». Возвращаясь после боя против советских партизан, Сайер увидел, как взорвалась головная машина колонны. Среди погибших был его обожаемый гауптман Везрайдау, который был «весь изранен, а тело казалось переломленным… Мы сделали для него что могли. Вся рота считала его своим другом… Он слабым голосом говорил с нами о совместно пережитых приключениях, подчеркивая наше единство, которое необходимо было сохранять, несмотря ни на что… Тишина была ужасна… Мы понимали, что только что потеряли человека, от которого зависело благополучие всей роты. Нам казалось, что нас бросили».
Однако для товарища погибший никогда не уходил с поля боя – оставался его дух. Учитывая существовавшие узы товарищества, едва ли стоит удивляться, что Ганс-Мартин Штэлин, размышляя о природе смерти, отмечал: «В смерти царство божье и человеческий мир соприкасаются, и вопрос смерти – это вопрос к богу, как будто человек спрашивает у стоящих перед дверью, что там, за ней. Солдаты это знают. Не знаю, поймешь ли ты, если я скажу, что то, как мы думаем о своих погибших, вовсе не пустяк… Когда кто-то говорит, что павшие навсегда остаются с нами, это не пустой звук». Пусть воздух наполнен ощущением смерти и краткости жизни, но в июле 1943 года Милерт утверждал, что погибшие товарищи «обретают вечную жизнь в том духе, который формирует общий дух нации».
Скорбь по павшим оказывалась настолько сильной, что даже после зимнего боя на промерзшей земле товарищи погибшего все равно приходили на похороны. В феврале 1942 года Эрнст-Фридрих Шауэр писал:
«Могилу пришлось вырубать в мерзлой земле, словно в скале.
Стоял великолепный, ясный зимний день. Птицы пели, словно вот-вот начнется весна… Тела обоих павших товарищей, застывшие и безжизненные, были завернуты в брезент. Правый глаз Ганса-Юргена был по-прежнему прикрыт налипшей окровавленной повязкой. Выражение его лица было безразличным, словно он хотел спроеить: «Что это тут со мной происходит?»
Мы уложили тела в могилу рядом. Потом я сказал несколько слов… «В былые времена они заботились о нас как о товарищах, братьях и друзьях. Они сражались вместе с нами, голодали и мерзли вместе с нами, делили с нами трудности и горести солдатской жизни… Они шли радом с нами и пали рядом с нами… Теперь живут только ваш дух и воспоминания о вас, а вы сами живете в другом, лучшем мире»… Мы по очереди брали лопату, чтобы забросать тела землей: сначала я, потом Эвальт, потом Курт Линк, а за ним и остальные. Потом мы вернулись на передовую».
«Повсюду в пылающей степи, в пустом, бесконечном пространстве России лежат наши товарищи, которые выпивали вместе с нами, пели, маршировали и сражались, голодали и отступали вместе с нами, – размышлял неизвестный солдат в июне 1943 года. – В лесах, в деревнях, на дорогах – их могилы повсюду: земляной холм, белый березовый крест, стальная каска на нем как безмолвные напоминания тем, кто выжил и продолжает борьбу, о тех, кто погиб». Во время таких похорон, тысячи раз повторявшихся по всей России и в других странах, солдаты не только отдавали дань уважения, укрепляя тем самым хрупкие узы товарищества, которые могли быть уничтожены следующим снарядом, но и на краткий миг изгоняли из себя общую скорбь, страх и ощущение уязвимости.
Эта почти мистическая духовная близость, столь похожая на любовь, возможно, также объясняла, почему многие солдаты, находясь вдали от фронта, ощущали непреодолимую тягу к товарищам на передовой. Рядовой К. Б. писал: «Я вернулся на фронт добровольно, потому что так мне было лучше. Смешно отсиживаться в тылу, когда остальным приходится валяться в этом дерьме». И в самом деле, это было странное ощущение, смесь чувства вины за жизнь в относительном комфорте и безопасности и острое ощущение отсутствия жизненного духа, который так нравится и в который так хочется погрузиться. Узы товарищества определяли весь мир солдата. В этом кругу он испытывал необыкновенную верность и эмоции. За пределами этого круга он чувствовал себя одиноким и отвергнутым. Восстанавливаясь после второго ранения, Гельмут фон Харнак размышлял об этом таинственном влечении: «Почему мне так не терпится вернуться туда, к войскам на передовой? Это уже давно не имеет никакого отношения к честолюбию и нетерпеливости характера. Это чувство долга. Нельзя бросать товарищей, оказавшихся в этом дерьме; нужно помочь им, потому что твое место именно там, и отделаться от этого никак не получится, потому что там ты как дома». После отвода с фронта Бернгард Бюль жаловался, что в тылу товарищеские отношения теряют всякий смысл, и война становится лишь «борьбой с грязью, паразитами и болезнями, хаосом… Я хочу выбраться отсюда, отправиться на передовую, обратно на фронт».
Гарри Милерт выражал схожее разочарование тыловой жизнью, описывая период переподготовки в тылу так: «Завтра – последний день этих невыносимых тренировок. Я уже рад бы поскорее попасть обратно на фронт… На фронте я делаю полезное дело и чувствую себя на своем месте». Один восемнадцатилетний солдат уверял своих родителей: «Не беспокойтесь обо мне. Я в жизни не был так беззаботен, как сейчас». Причиной тому была «настоящая свобода», которую он ощущал на фронте рядом с товарищами. Как поняли Бюль, Милерт и многие другие солдаты, без товарищества война была всего лишь грязным и бессмысленным делом.
Солдаты, конечно, радовались отпуску и возможности убраться подальше от фронтовых страданий, но все равно их непреодолимо тянуло на фронт. «Вот я здесь. Счастлив ли я? – размышлял Ганс Питцкер в октябре 1942 года, наслаждаясь в Берлине художественными выставками и музыкой Бетховена. – Я тоскую по дому. Но меня тянет не домой, а туда, к товарищам, оставшимся в русской грязи… По вечерам я стоял в карауле со старыми приятелями… Мы болтали об искусстве, о музыке. Дождь поливал грязь. Было холодно. Шел снег – наступила зима. О… Забыть, забыть! Но все же, разве это не было прекрасно?» Даже во время пребывания во Франции, которая казалась тем, кто воевал в России, едва ли не раем, мысли Рейнгарда Геса были схожи с размышлениями Питцкера: «Я больше не мог жить во Франции, в тишине и роскоши. Я должен был вернуться на фронт, к друзьям и братьям. Наверное, это павшие товарищи звали меня туда… Я горжусь, если удается оказаться в центре битвы».
Даже ранение не всегда могло разбить заклятие «фронтовых переживаний». Поправляясь после ранения дома под Мюнхеном, Мартин Пеппель игнорировал все увещевания друзей и родственников и вернулся на фронт с рукой на перевязи. «Нет, здесь намного лучше, – писал Пеппель в своем дневнике. – Я должен был вернуться на фронт. Терпеть не могу сидеть без дела, зная, через что приходится проходить моим товарищам. Я должен был вернуться». Ту же тягу ощущал и Клаус Лешер. Он уже был ранен пять раз. Он считал войну бессмысленной и отвратительной. И все же, несмотря на бесконечную усталость и искреннее убеждение, что ему не суждено вернуться живым, Лешер был рад, когда его отправили обратно в прежнюю часть, которой он очень гордился. Вскоре после возвращения к товарищам на фронт Лешер погиб от взрыва ручной гранаты. В его бумажнике лежало стихотворение Манфреда Хаусмана «Тропа в сумерках», в котором были подчеркнуты последние строки: