Текст книги "Подземный гром"
Автор книги: Джек Линдсей
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
– Заходи в любое время, – сказал Патерн. – На душе легче становится.
V. Луций Кассий Фирм
Два дня спустя я встретил Сцевина на улице, недалеко от Мульвиева моста, через час после захода солнца. С ним шли трое молодых патрициев и рабы с факелами в руках. Его приятели взглянули на меня с презрительным равнодушием, но он постарался загладить их невежливость, взяв меня под руку и обратившись ко мне.
– Ночь только что наступила. Немного терпения, и мы повстречаем почтенных ростовщиков, законопослушных торговцев и прочих кровопийц, возвращающихся домой со своими женами. Чтобы помочь их вялому пищеварению, мы будем их подбрасывать на воздух. А чтобы вселить в их жен самоуверенность, необходимую для всякой красавицы, мы слегка их потискаем, вежливо и умело.
Одного из молодых людей – Папиния, кузена того Секста, который прославился тем, что бросился со скалы, удрученный приставаниями своей матери, – обступили товарищи. Ему надоела любовница, жена финансиста из Пальмиры, с которым у него были дела. Назначив ей свидание, он послал ее мужу записку, уведомляющую его, что красивая женщина, давно любовавшаяся им издали, будет ждать его в условленном месте. Еще никто не знал, что произошло дальше, и приятели Папиния по очереди придумывали каждый свою развязку.
– Он, вероятно, ее не узнал, – сказал Сцевин.
– В будущем он будет предусмотрительнее и, уходя из дому, будет привязывать жену за волосы в ларе. Я знаю фригийца из Лампсака, который так поступает. Но она зовет рабов и, хотя поза не особенно удобная, мстит ему!
– Глупец, ему следовало бы сковать ей ноги.
Мы со Сцевином пошли вперед. Он был пьян и с трудом ворочал языком, старательно выговаривая слова. При свете факелов наши длинные тени расстилались вдоль улицы, дергались и прыгали; тени голов сливались с темнотой, все время расступавшейся перед нами.
– Я ненавижу все на свете. Мне хотелось бы обратить все вещи в их противоположность. Брак – в беспорядочный разврат, и разврат – в целомудренную любовь. Если мне удается что-нибудь изменить, мне хочется, чтобы оно восстановилось в прежнем виде. Когда я вижу ненависть, я постигаю всю ее тщетность и хочу любви. Когда я вижу любовь, я постигаю ее лживость и хочу ненависти. Объясни мне, почему это так?
Кто-то, маячивший в темноте, бросил в нас черепицей. Она разбилась на мостовой в нескольких шагах от нас. Сцевин, казалось, не обратил внимания.
Мне хотелось показать, что я понимаю его буйное недовольство, отнюдь его не разделяя.
Кто-то захлопнул ставни. Он горячо подхватил мои слова:
– Вероятно, человеку нравится испытывать.
– Да, ничто не выдерживает испытания. – Шедшие позади нас юноши бросали куски черепицы в ставни, сквозь щели которых просачивался свет. – Мы живем в мире тупой лжи и бесстыдных притязаний. Ночью сбрасывают статуи, исполненные достоинства и красоты, а обезьяны пользуются пьедесталами как уборными. Никто никому не верит, прежде всего самому себе, и ложь бессовестно распространяется.
Юнцы вытащили из дверного проема уличную девку и мучили ее, растрепывая ей прическу и сдирая с нее платье. Один из них повалил ее наземь и, говоря, что лучше всего оплачивать ей то место, которым она зарабатывает себе на хлеб, стал целиться и бросать монеты…
Сцевин, казалось, по-прежнему ничего не замечал.
– Я отчаянно твержу себе, что за всем этим обманом и мерзостью должно существовать что-то другое. Мне хочется сорвать небо, стащить его на землю и посмотреть, на чем оно держится. Даже если после моего открытия наступит конец света. Почему бы нет?..
Девушка с растрепанной гривой волос встала, сплюнула и уперлась руками в широкие бедра.
Гулякам она уже надоела, и они отправились дальше. Регул, быстро прошедший вперед, возвратился бегом.
– Враг в переулке!
Мы последовали за ним. Через минуту появилось двое носилок, окруженных слугами с факелами и роговыми фонарями. Сцевин и трое его друзей остались стоять посреди дороги.
– Стойте! Нам известно, что по этой улице должен пройти вор, спрятавший добычу в носилках.
Из-за занавесок передних носилок выглянуло багровое лицо с массивной челюстью.
– Что за глупости? Я вас предупреждаю…
Сцевин толкнул этого человека, и тот упал на подушки. Трое приятелей Сцевина заставили носильщиков нести бегом, подкалывая их сзади ножами. Сцевин повернулся ко вторым носилкам, закрытым какой-то тусклой занавеской, казалось бы непрозрачной, но сквозь которую было все видно сидящим в них. Он раздвинул занавески и увидел женщину, очень молодую и очень толстую, закрывавшую платком нижнюю часть лица и смотревшую большими круглыми глазами на незнакомцев. Она казалась скорее удивленной, чем испуганной, и вяло обмахивалась веером. Сцевин схватил Папиния и втолкнул его в носилки. Регул помог ему задернуть занавески. Перепуганные носильщики швырнули носилки на землю и разбежались. Третий молодой патриций решил догнать носилки, где сидел муж, и убедиться, что тот не остановился поблизости. Вернувшись, он сказал, что того и след простыл. В это время подошел раб и сообщил, что в нашу сторону направляется отряд стражи.
– Подождем и будем драться? – спросил Сцевин. Но приятели вытащили Папиния из носилок за ноги. Все мы обратились в бегство.
Мы со Сцевином, крадучись, быстро шагали по переулку, Феникс не отставал от меня. Сцевин остановился на другом конце переулка и огляделся по сторонам.
– Кажется, я знаю это место. Днем я вечно блуждаю, а ночью чутьем угадываю дорогу.
Он взял меня под руку и потащил в тупик, ударом ноги распахнул дверь и провел по короткому проходу, закрытому тяжелой занавесью. Мы очутились в какой-то прихожей, где сидела пожилая женщина с тонким строгим лицом и шила, сдерживая зевоту. Тщательно сделав стежок, она воткнула иглу в ткань и поднялась. Наперсток на ее пальце блестел, на него падал свет из внутренней комнаты.
– Садись, – сказал Сцевин. – Мы торопимся. Но мы еще не знаем, чего хотим. Еще не решили.
– Пусть будет так, господин, – ответила женщина тихим сдавленным голосом. – Скажи мне, если тебе что-нибудь понадобится.
– Мне нужен весь мир, – ответил он, – но не вздумай доставать его для меня. Это уж моя забота.
Мы прошли в следующую комнату, просторную, с каморками вдоль трех стен. На стенах блестели облупленные, покрытые плесенью картины, изображавшие девушек, бесстыдно ласкающих друг друга, и сатиров, насилующих гермафродитов. На лавках сидели, распивая с мужчинами вино, нагие уличные нимфы или возлежали, раскинувшись в изнеможении.
Одна лежала навзничь у порога, мертвецки пьяная. Кто-то пристроил ей между ног розу.
– Нарцисса! – позвал Сцевин.
Мужчина пел резким негритянским голосом под аккомпанемент тамбурина. Старуха в сером платье грела воду над жаровней. Две девушки дрались подушками, сидя верхом на мужчинах. Они опрокинули сосуд с вином, и какой-то пьяница стал швырять в них кружками. Одна из девушек, дико хохоча, отпустила плечо мужчины и, не удержавшись, опрокинулась навзничь, ударившись головой о табурет. Негритянка тоже безудержно хохотала. Костлявая девица с желтыми вьющимися волосами, перевязанными темной лентой, горько плакала.
– Нарцисса! – снова Позвал Сцевин.
Из каморки показалась голова. У Нарциссы были ямочки на щеках, лукавые глаза и волосы, заплетенные в косы.
«– Кто там? Ты что, неграмотный? – указала она на дощечку с надписью; «Занято», висевшую над ее каморкой. Тут она заметила Сцевина. – А, это ты, дружок! Не подождешь? Кто-то изнутри оттащил ее назад.
Разбившая себе голову выла. Пьяница приговаривал: «Поделом, будешь знать, как проливать доброе вино». Еще одна девица старалась схватить чашку пальцами ноги и поднести ко рту. Африканец продолжал петь, а негритянка танцевала, вихляя бедрами и плечами и хохоча. Девочки лет шести-семи подавали вино. В одном углу я заметил двух безразличных ко всему завсегдатаев, бросающих кости.
Сцевин повернулся ко мне.
– Не болтай здесь. В притонах всегда есть соглядатаи. Это место, где мужчины слишком много говорят, – Тут он увидел Нарциссу, стоящую у входа в каморку, – это была коренастая девица с пухлым животом. Она отбросила косы за плечи. Сцевин вошел к ней. Я решил уйти. Мне все не нравилось здесь, и это яркое освещение. Женщина в прихожей подняла голову над шитьем и взглянула на меня, но, признав во мне приятеля Сцевина, ничего не сказала. В проходе стоял Феникс, уныло меня поджидавший.
Я уговорился встретиться на следующий день с Марциалом. Похолодало, и мне нездоровилось. Я решил было послать к нему Феникса с извинениями, но тут Лукан попросил меня отнести записку Меле.
– Очень важно, чтобы он срочно ее получил, – сказал он с оттенком мольбы. – Я прошу тебя отнести записку, мне хочется, чтобы ты поближе познакомился с моим отцом. У него, как тебе известно, обширные коммерческие связи с Бетикой, по существу даже со всей Испанией, – Однако записка не была адресована в дом Мелы на Эсквилине. – Он находится у Епихариды, женщины, во многих отношениях замечательной. Быть может, и тебе полезно с ней повидаться.
Дом находился в малонаселенной части Виминала. Неблизкий путь. Меня сразу же ввели. Мела выхватил у меня письмо, но не проявил желания ближе со мной познакомиться. Меня тоже не тянуло к нему. Он только спросил меня, какое отношение имеет мой дядя Гней к рудникам. Я мало что мог сказать об этом. Я не способен был обсуждать достоинства кордубской меди и сравнивать ее с медью из Гиспала. Он кивнул, словно убедившись, что я нестоящий малый. Затем он сослался на спешные дела, требующие его присутствия.
Я уже собрался уходить, когда вошла его любовница Епихарида, маленькая, узкоплечая и широкобедрая женщина. У нее был необычайно широкий лоб и очень узкая нижняя часть лица, производившая впечатление хрупкости. Длинный и прямой нос, большие продолговатые глаза с каким-то фиолетовым отблеском, затененные густыми ресницами, и удивительно пристальный взгляд. Мне не хотелось на нее смотреть, хотя я затруднился бы сказать, что именно мне в ней не нравилось. У нее был большой рот с толстой нижней губой, казавшейся особенно тяжелой, вероятно, из-за маленького подбородка. Черты ее смягчались ровным яйцевидным овалом лица, и кожа была нежная, оливкового оттенка. Когда я потом вспоминал ее, мне представлялось, что ее черты были нанесены кистью на плавные лицевые изгибы, хотя эго была иллюзия, порожденная желанием воссоздать причудливое единство ее лица. Одета она была также необычно, в старинного покроя ионийский хитон, несомненно скопированный с какой-нибудь пленившей ее статуи. Ткань была мягкой и тяжелой и все же достаточно тонкой и прозрачной, чтобы угадывались линии ее тела. Ее полные руки выглядывали из широких рукавов, слегка прихваченная поясом ткань свободно ниспадала к ее крохотным ногам. Противоборствующие элементы в ее лице, пожалуй, во всем теле – сила и хрупкость – придавали ее облику свежесть и оригинальность, она была одновременно занятна и очаровательна, смешна и восхитительно серьезна. У нее были быстрые движения, и говорила она на редкость низким голосом.
Ее появление не понравилось Меле. Он постарался ее выпроводить. Но она только посмеялась над ним и предложила мне вина. Я догадался, что она узнала о моем приходе и пришла его подразнить. Ей была свойственна какая-то дикость и приветливость, и в обращении с Мелой она проявляла снисходительную небрежность.
– Ты живешь у Марка, – сказала она. – Какого ты о нем мнения?
– Я ему очень благодарен и искренне восторгаюсь его дарованиями.
– Таково всеобщее мнение. Я хотела узнать, что ты о нем думаешь.
Она должна была бы догадаться, что я, даже если б хотел, не стал бы говорить о Лукане в присутствии раздраженного Мелы.
– Случай редкий и счастливый, когда личное мнение совпадает со всеобщим.
– Ловко сказано, – ответила она, кивнув Меле. – Терпеть не могу ловких и уклончивых ответов. – Тут она посмотрела на меня с ободряющей улыбкой. – Я надеялась, что в тебе осталась хоть капля бетийской неотесанности, но, как видно, ты уже заражен нашим римским лицемерием.
– Но почему ты не хочешь допустить, что я в самом деле признательный поклонник Марка Аннея? – спросил я, чувствуя, что начинаю запутываться.
– Я ничего не хочу допускать. Я просто говорю, что ты не ответил на мой вопрос.
Моя досада улетучилась. То была только игра, попытка завязать личные отношения. Я почувствовал, что нравлюсь ей. Она давала понять, что хотела бы побеседовать со мною наедине – о Лукане или о чем-нибудь другом.
– Я готов подробно, обсудить с тобой этот вопрос, – ответил я, – в любое время, когда ты найдешь возможным.
– Она ничего не смыслит в поэзии, – вмешался Мела, недовольно хмурясь. – Впрочем, как почти и во всем остальном.
– Это потому, что на прошлой неделе я допустила кое-какие неполадки в хозяйстве. Мне показалось, что один воз сыра был доставлен нам по ошибке, и я раздала его бедным семьям, что живут в переулке позади нашего дома.
Мела взорвался.
– Зачем же было его отдавать, если прислали по ошибке! – Он еще пуще насупился, столь нелогичный поступок вывел его из себя.
Она улыбнулась сперва ему, потом мне. Мела был лишен чувства юмора – он ничего не смыслил в этой женщине.
– Он заставляет домоправителя и казначея день и ночь подсчитывать его доходы и расходы, – сообщила она мне, – а потом жалуется на путаницу в кухонных счетах. Дело в том, что я отлично разбираюсь в деловых вопросах, если они требуют чутья и размаха. Но у меня нет охоты подсчитывать медяки, потраченные на еду. Все же я полагаю, что правильно распорядилась сыром.
Мела подхватил меня под руку и повел к выходу.
– Я сожалею, но вынужден уйти по срочным делам! – Так, не отпуская моей руки, он довел меня до дверей, отнюдь не из вежливости, а из опасения, как бы Епихарида не перехватила меня. На обратном пути я стал придумывать, как бы с ней встретиться и при этом не испортить своих отношений с Луканом из-за соперничества с его отцом. Я обдумывал ее слова и улыбки и приходил к убеждению, что она шла мне навстречу. Но тут же являлась трезвая мысль, что она обладает сильным чувством юмора и обошлась со мной весело, и непринужденно, как могла бы обойтись с кем угодно, чтобы досадить напыщенному Меле.
Я пришел к Марциалу, опоздав лишь на несколько минут. Он был в отвратительном настроении. Книгопродавец после бесконечных проволочек решительно отказался выпустить его эпиграммы.
– Я не смог назвать ему поручителя, который покрыл бы большую часть расходов и купил достаточное количество копий.
Мы прогуливались вдоль книжных лавок; роскошно изданные труды богатых дилетантов выводили его из себя. Он кратко рассказывал мне о торговцах и покупателях. Я читал объявления на колоннах, обращенные К читателю, заглядывал в новые свитки, разложенные на столах вместе с рекламами.
– Еще одна трагедия о Фиесте, – буркнул Марциал. Потом он стал объяснять мне коммерческую сторону дела. – По закону автор может требовать платы только за первую копию, снятую с его рукописи. Юристы по-ученому и по-глупому распространили на все рукописи старый принцип, в силу которого право собственности на все дополнения вытекает из права собственности на основной труд. Поэту приходится продавать сценический текст мимам, если он хочет что-нибудь заработать.
Мы зашли в лавку Атректа в Аргилете, где полки и прилавки были завалены свитками и книжками. В задней комнате рабы-переписчики работали с поразительной быстротой. Некоторые из них переписывали речи со сделанных на табличках скорописцами записей. Другие склеивали полоски папируса, вычерчивали красные линии и выводили киноварью заголовки, шлифовали пемзой края манускрипта или чернили их, прикрепляли бляшки из слоновой кости к стержню, вокруг которого обернут папирус, окрашивали пергамент, предназначенный для обложек, в ярко-красный или желтый цвет. Атрект, мужчина с квадратным лицом, усеянным бородавками, поспешно подошел к нам.
– А, это ты, друг мой Марк Валерий. Когда же мы увидим твою книгу? Что ты принес? Пачку эпических поэм или трагедий?
– Одну-две эпиграммы. Я дал слово никогда не сочинять ни эпических поэм, ни идиллий, ни посланий, ни эпиталам… Четыре-шесть строк. В крайнем случае восемь, если накатит вдохновение. Эпические поэмы – удел откормленных дилетантов, а не поэтов, питающихся только молоком муз!
Атрект усмехнулся.
– Наш друг остряк, – обратился он ко мне. – Он знает, что я хочу ему услужить, но цены на папирус все растут. Эти пройдохи египтяне крепко держатся за свою монополию на этот тростник. Да и Пожар уничтожил у меня множество книг и папирусов. Вдобавок эпиграммы не сулят барышей. Кто только их не сочиняет! Они уместны в беседе после обеда, а не в книгах. – Услыхав мое имя, он пристально поглядел на меня. – Я видел тебя с Марком Луканом. Мне хотелось бы почитать, что ты там написал. Уж больно много развелось поэтов. Кто покупает стихи, кроме поэтов? Откуда мне знать, что ты там сочиняешь? Тебе лучше известно. Ведь ты дружишь с двумя такими поэтами! – Он слегка подтолкнул меня локтем. – Извини меня, но мне приходится следить вот за тем стариком. Он ссылается на свою рассеянность и уходит, захватив под мышкой свитки. Подлость.
– Я вернусь в Бильбилу, несмотря на железные рудники, – мрачно сказал Марциал, когда мы вышли из лавки. И тут же рассмеялся. – Когда-нибудь! – Он успокоился и стал мне называть встречавшихся знаменитых людей. – Посмотри, это Цецилий. Он пускал пыль в глаза и появлялся на носилках с шестью носильщиками. Это в то время, когда у него не было и шести тысяч сестерций. Теперь у него около двух миллионов. Так вот, теперь он ходит пешком. – После подобных замечаний Марциал всякий раз оживлялся. Он пришел в такое хорошее настроение, что даже позвал меня к себе. Я заметил, что ему не так-то легко далось это приглашение.
Мы миновали несколько канцелярий, и он указал мне на женщин, работавших в качестве письмоводителей; потом – на продавца козьих шкур, на человека, орудовавшего безменом. Какой-то юрист старался привлечь к себе внимание и громко излагал постановление о ночных горшках спросившему у него совета тощему, явно робевшему человеку.
– …Если же несколько жильцов, учинить иск можно только тому из них, который занимает часть помещения, находящуюся на том уровне, откуда была выплеснута жидкость.
– Это не касается лично меня, – оправдывался человек. – Жена заставила меня сходить к вам и спросить. Ей испортили ее лучший наряд.
– Слушай внимательно! – с раздражением перебил его юрист. Он говорил через голову своего тощего клиента, обращаясь к собравшейся вокруг толпе. – Если же съемщик, сдающий дом в субаренду, пользуется большей частью помещения, то ответственность всецело падает на него. Но в случае, если съемщик, сдающий помещение в субаренду, оставляет за собой лишь небольшую часть площади, то ответственность лежит как на нем, так и на субарендаторе. Те же правила остаются в силе, если посуда выброшена либо ее содержимое вылито с балкона. – Тут он опустил глаза и посмотрел в лицо своему клиенту: – Какой из этих случаев имел место у тебя?
– Не знаю, – ответил, закашлявшись, человек. – Я не уследил за твоей речью. Знаю только одно: у жены испорчен ее лучший наряд. И еще должен сказать, что хотя мне приходилось в жизни нюхать скверные запахи, но этакой вони – никогда.
Мы пошли дальше. Трусившие рысцой рабы, ликторы с важной осанкой, расчищающие дорогу судье с лицом удрученной овцы, разряженный грек-торговец с завитыми намасленными волосами и тонким подергивающимся носом, носильщики паланкинов с тупыми лицами, в красных накидках, привлекающий всеобщее внимание мим, человек, старающийся определить время по карманным солнечным часам и проклинающий облако, закрывшее солнце. Обычная уличная сутолока. Затем мы свернули в переулок, где жили портные. На мостовой валялись лоскуты ткани, был рассыпан пух; потом очутились в переулке, где выделывали плащи; продавцы в коротко подвязанных туниках стояли за прилавками, другие в фартуках и колпаках работали за верстаками. Марциал знал их всех. Он спросил одного из них по имени Исидор, как идут дела.
– Из рук вон плохо, – ответил тот, встряхивая копной волос, где запутались шерстяные нитки. – Небеса нас подвели. Плеяды зашли в чистом небе. Ни единого облачка. Верный знак, что будет ясная суровая зима без дождей. Мы вложили все свои деньги в нижнюю одежду и пренебрегли плащами. А сезон оказался дождливым.
Марциал стал торговаться, чтобы меня позабавить.
– Сколько стоит вот этот плащ?
– Сто динариев, – ответил Исидор, разводя руками.
– А этот, непромокаемый?
– О, этот – двести. – Он даже согнулся, называя такую высокую цену, словно придавленный ее тяжестью. Вид у него был печальный, но неумолимый. – Превосходное сукно, пощупай-ка, в таком плаще можешь разгуливать в грозу и вернуться домой сухим.
Марциал предложил полцены.
– Невозможно. Ты шутишь. Это стоимость ткани. Право же, ты шутишь. Пощупай, какой материал. – Мы пощупали сукно, и Марциал сказал, что он бедный человек, живет впроголодь на доход от стихов и не надеется разгуливать в тепле и сухим, да еще за счет столь полезного гражданина, как Исидор. – Тебе угодно шутить, господин. Давай по-деловому, назови цену, какая тебе подходит, я верю тебе, только прошу тебя – дай мне достаточно, господин, чтобы я мог прожить со своими детишками.
Марциал попросил его отложить плащ и обещал прийти за ним, как только у него будут сто десять динариев.
– Ты можешь мне верить, – добавил он.
– Отлично, господин, отлично, я верю тебе и отдам плащ в ту же минуту, как ты принесешь деньги, и буду благословлять тебя. Как ни чудно, но мне тоже нужно жить, да еще с семьей, у меня трое детей и жена и бедная старая мать, всем нам нужно есть – хочешь верь, хочешь нет!
Я спросил Марциала, как он успел узнать столько народа за такое короткое время. Он улыбнулся и сказал, что, чем бедней человек, тем шире круг его знакомств. Мы прошли мимо «Четырех сестер», где на вывеске были нарисованы три обнявшиеся грации и четвертая, играющая на флейте. Одна из сестер, стоя в ленивой позе у двери, заводила разговоры с прохожими.
– Я давно тебя не видела!
– Я заслуживаю уважения, потому что я беден, а дома у меня девушка, в которой воплотились все четыре грации, хоть она и не умеет играть на флейте.
– Пошли ее к нам, мы научим.
– Боюсь, она узнает чересчур много мелодий. Пусть ее губы остаются необученными.
У сестры была непривлекательная внешность, над губой обозначались усы, но большие черные глаза смотрели ласково из-под длинных ресниц.
– Ты трус, – сказала она.
– Да, я трус, без гроша, скуп, холодно расчетлив и страдаю самыми гнусными пороками. – Когда мы завернули за угол, он снова стал развивать теорию эпиграммы. – Сатира невозможна. Слишком много чудовищ, слишком тяжелые кары за высказывания! Обрати внимание на постепенный упадок: от Луцилия к Горацию и к Персию. Персий – это последняя стадия. Только эпиграмма может правдиво отражать нашу раздробленную жизнь и как-то справиться с правдой – крохотный осколок правды, который, хоть и жалит, но не навлекает на себя яростную расправу чудовищ.
Мы подошли к зданию, которое сносили. Обрушилась стена, и поднялась туча удушливой пыли, выгнавшая откуда-то стаю насмерть испуганных собак; девица, высунувшаяся из окна соседнего дома, ошеломленная, вывалилась на улицу. Мы подбежали к ней, но она не ушиблась, и теперь ей грозила опасность лишь со стороны уличного торговца, на чьи мешки с капустой она угодила. Кто-то швырнул в него гнилым яблоком. Марциал продолжал делать замечания по поводу людей, которых мы встречали.
– Посмотри-ка на этого евфратца. У него пять лавок и сорок тысяч годового дохода, он важно расхаживает с дюжиной рабов; взгляни на его серьги, они почти такого же размера, как кандалы, которые он когда-то носил.
Грузный мужчина стоял возле нарядного паланкина с откинутыми занавесками, открывавшими внутреннее убранство – египетский валик в изголовье, пурпурные покрывала и алые стеганые одеяла. – Теперь люди с почтением слушают даже его храп. Он любит являться сюда и оскорблять тех, кто знал его, когда он был рабом. Особенно одного кондитера, который велел его однажды выдрать за кражу ватрушки. Теперь кондитер пресмыкается перед ним.
Марциал поклонился и сказал несколько слов о погоде. Темнокожий богач соизволил помахать сверкавшей кольцами рукой, вяло отвечая на приветствие, но не сумел скрыть своей радости.
– Приходи ко мне как-нибудь обедать, – сказал он едва ли не вдогонку нам. – Я хотел бы с тобой поговорить о деле.
– Как нельзя более кстати, – шепнул мне Марциал. – Я пообедаю у него, когда буду голоднее обычного и менее разборчив, а заодно найду у него темы для дюжины гневных эпиграмм. Я писал ему памфлеты против его врагов. Вероятно, я нужен ему именно для этого. Разве только он ухаживает за какой-нибудь скрягой вольноотпущенницей и хочет поразить ее любовным посланием в стихах.
Потирая руки, чтобы согреться, мы поднялись по ухабистой улице, прошли мимо дешевой таверны и стоявшего на самой дороге стула цирюльника, затем свернули в тесный проход, где нам пришлось идти гуськом, и вспугнули стервятника. Улица Куропатки. Марциал привел меня к покосившейся двери, испещренной обычными надписями: «Флавия любит Тита» было исправлено на «Гитон любит Флавию», и тут же обиженный Тит нацарапал мелом: «Кто угодно может получить Флавию за кочан капусты». Предлагали дешевые домашние пироги, сулили наслаждения за пять медяков, советовали остерегаться мошенника Евтихия. «Здесь я сошелся с Калиодором», «Лицо у Ликриды, как ночной горшок», «Пусть дикий медведь раздерет зад тому, кто здесь испражняется».
– Я всегда читаю эти надписи, – заметил Марциал. – Они проливают свет на человеческую природу. Мало того, им не чуждо своеобразие выражений. Никогда не следует пренебрегать даже самым скромным материалом. В сущности, презрения заслуживает прилизанная литература высших классов. Я охотнее стану учиться стилю у разгневанной девки или у грузчика, чем у модного римского ритора.
У подножия лестницы стоял огромный сосуд, от которого несло затхлой мочой. Мы поднялись по шатким, проеденным крысами ступеням. На высоте локтя во всю стену была отбита целая полоса штукатурки. На верхнем этаже Марциал занимал две комнаты. Когда он отворил дверь, мне на голову посыпалась штукатурка. Однако жилище, в которое мы вошли, было чистым и уютным. Ложе было покрыто ярким цветастым одеялом, на поставце кедрового дерева стояла бронзовая статуэтка Меркурия. Марциал погладил ее и рассказал, как он подцепил ее у старьевщика, которому она досталась от солдата, заложившего ее вместе с амуницией. «Статуэтка лежала в сумке, и он ее не заметил», Марциал позвал девушку из соседней комнаты; это была стройная смуглая уроженка Египта, с раскосыми глазами и красивыми темными, отливавшими золотом волосами. Она заговорила по-гречески, но он остановил ее с шутливой улыбкой:
– По-латыни, пожалуйста. Ты знаешь наш язык достаточно хорошо, хотя и считаешь, что твой греческий с канопийским акцентом больше тебе к лицу.
– Я родилась в Бубасте, – ответила она.
Мне понравились ее густые, сильно изогнутые брови, тонко очерченные щеки с чуть широкими скулами; правда, глаза маловаты и она близоруко щурилась. Марциал казался привлекательнее обычного. Его темные волосы были помазаны маслом и приглажены; выражение его правильного лица, туго обтянутого кожей, было менее напряженным. Когда он уставал, резче выступали скулы, небольшие впадины на щеках исчезали или нервно трепетали. Он посадил Тайсарион к себе на колени и пояснил мне, что она и неуклюжий каппадокиец – вот и все его домашние.
– И мне не хотелось бы что-либо менять в своей жизни. Единственное мое желание – быть более уверенным в завтрашнем обеде.
Девушка слушала внимательно, потом она пригладила платье на своих худых коленках, встала и принялась разливать вино. Мне пришлось подавить некоторую ревность. Я не завидовал, или самую малость, богатству Лукана и других римлян. Преторианцы ненадолго пробудили во мне желание разделить их суровую военную жизнь и восстановили против пустых прихотей и пышности в какой утопали зажиточные горожане. Лишь здесь, на чердаке, меня стала грызть жестокая ревность.
Марциал был в превосходном настроении. Он ласкал девушку, принимавшую знаки его внимания с невозмутимой серьезностью. Она слушала спокойно, но с каким-то отчужденным видом, не выказывая приветливости, пока он ее расхваливал, противопоставляя светским женщинам, которые (за исключением доисторических матрон, обитательниц Сабинских нагорий, – ревностных ткачих и прях, ненавидевших вино, по их мнению способствующее выкидышу) были всецело заняты косметикой, игрой в кости, прелюбодеянием и зрелищами. Но, возможно, она не понимала его речи, ибо когда он горячился, то говорил быстро. Кроме первых фраз, сказанных по-гречески, и реплики насчет Бубасты, она произнесла по-латыни только: «Пожалуйста, пейте», выговаривая раздельно, словно обдумывая каждое слово, и в самый разгар воздаваемых ей господином похвал промолвила:
– Сегодня опять холодно.
Смуглый каппадокиец принес жаровню, и мы погрели руки. Я упомянул о Паконии, и это вызвало новую обличительную речь Марциала против всех богатых философов, придерживающихся учения стоиков. Он стал рыться на полке в обрывках папируса, придавленных камнем с прожилками железной руды, привезенным им из Бильбилы. Наконец он нашел нужную эпиграмму.
– Не по душе мне эти великие люди с нечистой совестью. Что такое в наши дни стоицизм, как не догма, позволяющая сенаторам умереть с сознанием своей исключительности, когда император вздумает отобрать их нечестно нажитое добро? Нет, я предпочитаю своего каппадокийца. Жизнь – это нечто такое, что необходимо пережить. Мы должны использовать ее как можно лучше, без всяких иллюзий и самомнения. Не называя себя примерными гражданами, и при этом не обманывая близких, и не делая себе кумира из своих болезней и бессилия. Мы с тобой можем испытывать унижение, не придавая этому мирового значения.
Мне хотелось возразить ему, указав, что в убеждениях Пакония, Сенеки и Лукана есть нечто ценное, тут дело не только в нечистой совести и в раздутом эгоизме. Но по обыкновению я не нашел подходящих слов и боялся исказить свою мысль неловкими выражениями. Я только спросил!
– Ты думаешь, слово свобода не имеет значения?
– Я считаю, что оно имеет много значений, даже чересчур.