Текст книги "Сначала было слово
Повесть о Петре Заичневском"
Автор книги: Джек Холбрук Вэнс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
VII
Казнь царя, именуемая также мученической смертию государя императора, ожесточила всех. Тюрьмы были переполнены, самодержавие не разбирало, кто сторонник террора, а кто – противник. Тайные бдения, непримиримые теоретические противостояния имели общий конец: филеры, дворники, понятые, обыватели, сокрушенные ужасом цареубийства, хватали крамольников, волокли на расправу.
Но русское предпринимательство внедрялось в забытые углы, сгоняло с вотчин помещиков, тянуло дороги, ставило заводы и вот-вот собиралось выйти на международный торг не с одним сырьем, как издревле, не с одним ситцем, а с высоким товарным изделием не хуже немецкого. Россия уже настораживала Европу – бесстрашной, неуемной, настырной деятельностью русского промышленника с миллионами недорогих рабочих рук на необозримом пространстве, под которым таились нетронутые запасы угля, руды, нефти, черт знает чего и черт знает в каком количестве. Россия меняла лицо, подстригала бороду, заводила иные одежды.
Новое революционное слово стучалось в Россию. Слово о классовой борьбе.
Присутствие в торговой, купеческой Костроме мягкого, нежного, сентиментального Берви-Флеровского все еще делало этот город Меккою для тех, кто не разуверился в смысле религии братства. Мекка сия была весьма и весьма подправлена присутствием Петра Заичневского.
Внезапно появился в Костроме библиограф Сильчевский, знакомый Петра Григорьевича по повенецкой ссылке. Появился он с молоденьким Кузнецовым, которого величал Леонидом Андреевичем, восполняя сим величанием незрелые года коллеги. Они явились к Берви-Флеровскому – в московских народовольческих кружках хотели переиздать его «Хитрую механику», для чего в Кострому был направлен лучший библиограф России, живший под присмотром полиции. Они шли по ночной Костроме; библиограф в огромном мятом цилиндре дымил аршинной трубкою, той самой, которой дымливал еще в Новенце. Городовой поплелся за ними, подумал, сказал:
– Пожалуйте в участок, господа.
Кузнецов не имел паспорта, Сильчевский находился под надзором. В участке пристав приказал снять цилиндр, заглянул в него, затем сказал:
– На улицах нельзя курить из таких трубок… Неспойственно…
Но документов не спросил.
Заичневский хохотал, когда они ему рассказали об этом:
– Вот плоды вашего терроризма! Здесь проезжал новый царь прошлым летом. Циркуляр был насчет цилиндров и палок, а возможно, и трубок: не метательные ли в них снаряды? Напужали же вы, братцы, бедную династию! То-то она на вас косится!
– А на вас не косится? – огрызнулся Сильчевский, – вы яростное дитя шестидесятых годов!
Ситуайен Пьер Руж сделался необычайно серьезным:
– Братья, пора «Народной воли» канула, поверьте мне… Вы продолжаете кипеть, конспирировать, а надо работать. Как мы с вами работали в Повенце, – четко вспомнил Ольгу…
– Так мы и доработались! В Шенкурск поехали…
– А там что? Не сидели же сложа руки, черт вас подери! Неужели цареубийство ничему вас не научило? Пользуйтесь всеми легальными формами объединения для революционных целей! Заводите кружки! Стрелковые, конные, пожарные! Учитесь, если хотите взять власть! Объединяйтесь!
Он гремел, расхаживая по невысокой избе. Хозяин сунулся было – не надо ли чего, но скрылся, видя, что не до него. Дагерротип подрагивал от мощного гласа.
– Надо перевооружить сознание, братцы! Надо выжигать из себя рабов! Вы думаете, рабство держится кандалами? Вздор! Кандалы держатся рабством!
– Так может быть, вы – марксид? – спросил великий библиограф.
– Не знаю. Но то, что не народоволец, это несомненно! Я не отделяю участи России от всеобщих процессов социального развития. Не заблуждайтесь! Капитализм везде капитализм, и мимо него не пройти! Вот вам вся нехитрая механика!..
Спорить с Петром Заичневским было трудно. Oн обрушивался не доводами философов, не аргументами мыслителей, а каким-то обидным, подробным, неприкрашенным пониманием житья-бытья…
VIII
Начальство наконец снизошло к давнему прошению. Пришла пора укореняться – дома, в Орле, на старом пепелище. Не было уже имения Гостинова, умерла маменька, семейство распалось давно…
Василий Павлович Говоров, полицмейстер города Орла, постарел изрядно. Собственно, он один и остался от прежнего начальства. Впрочем, еще чиновник для особых поручений Савин Алексей Александрович. Губернатор другой, а чиновник при нем – тот же самый. Губернаторы появляются, исчезают, а чиновник все за тем же столом скребет тем же пером. Разве что выслужил за столько-то лет два чина.
Василий Павлович встретил Петра Григорьевича радушно. Явился сам, одутловатый, дышащий по-бычьи, нездорово. Смотрел светлыми, прозрачными глазами просительно, должно быть, ждал угощения ради встречи:
– Все прошло, Петр Григорьевич, все кануло-минуло… А я ведь зла к вам никогда не имел…
В десятый раз жизнь начиналась сызнова. Или даже в одиннадцатый, кто считает? Разве что начальство, в чьих бумагах оседает не жизнь, нет, следы жизни. Ах, эта прошнурованная, пронумерованная нанять о действительном бытии…
Политические страсти, придавленные самодержавным булыжником, были живы. Однако страсти эти уже никак не походили на прежние.
Васенька Арцыбушев, отбывший верхоянскую ссылку, вернулся в Курск, явился в Орел – возмужавший, закаленный. Там, в Курске, разгорелась старинная распря: народ или интеллигенция? Кто возглавит революцию в России?
– А вы ведь уже возглавляете! – учил Заичневский. – Народ аморфен, неоднороден, в нем – классы…
Это уже было похоже на Маркса, которого усиленно штудировал Арцыбушев. Но Петр Григорьевич, несмотря на свой великий опыт, еще не видел, что и интеллигенция – неоднородна. Противостоял же он террористам, которые были такие же интеллигенты, как и он!..
Прелестная Кити Удальцова вместе со старой (еще костромской) приятельницей Машенькой Ясневой осуществляла связь между смоленскими, курскими, орловскими, московскими кружками, так не похожими на кружки прежних лет! Там уже были гектографы, типография, литература. Петр Григорьевич видел, что замысел всей его жизни – революционная организация, где каждый солдат знает свой маневр, начинает осуществляться…
Новым ученикам вменялось в обязанность учиться (революции не нужны недоучки!). Машенька Яснева (Кума) писала сочинение для диплома на Бестужевских курсах. Арцыбушев занимался «Капиталом». Добротворский в Смоленске наладил библиотеку… Петр Григорьевич экзаменовал своих учеников. Наборщик Инкель Звирин добыл в «Смоленском вестнике» пуд шрифта, Середа и Хмелевский напечатали листки – собирать деньги: «Исполнительный комитет приглашает русских граждан к пожертвованиям в пользу лиц, пострадавших от насилий русского правительства».
Арцыбушев списывался с товарищами. Заичневский готовил съезд, который определил бы программу организации. Нет, это были совсем не те сходки его молодости, когда социалистические истины только-только просачивались в Россию. Это была уже школа с учебниками, статистикой, историей, опытом бытия. Здесь изучалось прошлое революции, чтоб не делать ошибок ни в настоящем, ни в будущем.
Математическое разделение общества казалось Петру Григорьевичу искусственным, он видел всегда отдельные лица. Но если лица императорской партии были однородны, в общем адекватны, то лица народной так уж не походили друг на друга, интересы их были так несовместимы… К какому же классу принадлежит он, Петр Заичиевский, восстановленный императором в правах дворянства пожизненный ссыльный, обдумывающий государственный переворот?
Приученный всей жизнью к тайным наездам в столицы, куда ему не было дозволения, он оказался провинциалом российским – одним из тех, кто появлялся из Орла, Саратова, Симбирска, Казани, Твери, Нижнего, из самой глубины империи, чтобы возбуждать, зажигать, направлять общественную мысль России.
Централизованная организация складывалась не тайною пятерок, не мистическим всесильем несуществующих комитетов, не кровавой порукой террористов, она складывалась единомыслием, осознанной необходимостью, поддержкой в слоях общества, опорою среди командного состава.
Весною восемьдесят девятого года Петр Григорьевич нелегально появился в Москве. Стоял он в нумерах на Никольской. Швейцар поднес ему открытку: юнкера выражали восторг по поводу речи, произнесенной Заичневским в прошлый приезд. Снова – вив ситуайен Пьер Руж! Как же отучить молодых людей от восторженных порывов?..
А в это время в Московском пехотном училище при осмотре вещей у юнкера Романова найдены были письма сестры Аделаиды из Орла с упоминанием фамилии Петра Григорьевича. Сестра наставляла мысли брата в нежелательном для начальства направлении.
Машенька Яснева кинулась в Лефортово к юнкерам, к сестрам Кекишевым, ко всем, кто мог попасть под арест, расписывала роли – как быть на допросах, уговаривала: только, боже упаси, не геройствовать! Спасать организацию!
Однако организация погибла. Не Центральный Революционный Комитет «Молодая Россия», которого не было, а наконец-то устроенная, налаженная централистская организация, которая была! Надо было все начинать сызнова.
Кити Удальцова и брат ее Митенька успели уехать в Тверь. Может быть, хоть до них не доберутся?
Петр Григорьевич с веселой грустью вспомнил листок, набранный Звириным и подложенный в губернской управе. На листке лежал букетик незабудок: чтобы господа чиновники не скупились. Говорили, это была проделка воздыхателя прелестной Кити…
В Бутырской тюрьме, перед ссылкой в Иркутск, Петр Заичневский читал товарищам по камере лекции о Луи Блане и Жюле Мишле, о разделении труда, о мануфактурах, о пролетариате…
Среди тюремных товарищей находились и непримиримые политические противники – постаревшие давние ученики его, питомцы Орлиного гнезда…
ОРЛИНОЕ ГНЕЗДО
1870–1880.
Пенза, Орел, Повенец
I
Юродивый был бос. Пестрядевые портки внизу у огромных красных ступней мокрели тающим снегом. Была на юродивом синяя рубаха до колен, а шапки не было. Желто-седые космы и седая же борода, сохранившая темные клочья, были, однако, приглажены, только что не расчесаны. На шее старика – небольшого, мелкотелого, висела на тонкой собачьей цепи иконка – темная, стертая, не разобрать, что написано – один след позлащенного венца над исчезнувшим ликом.
Появление его с мороза, из пара открывшейся двери произвело в трактире впечатление неожиданное. Сделалось тихо, настороженно. Юродивый, никого не видя, ничего не замечая, шел через небольшое помещение, не цепляясь за столы, – в дальний угол. Кто-то перекрестился, увидя юродивого, хозяин вышел из-за занавески, улыбнулся виновато:
– Погрейся, божий человек…
Но юродивый не ответил, подошел в крайнем углу возле печи к тучноватому человеку в суконной поддевке и сказал ему тихо, обыкновенно:
– Ты, папанька, отдай вдове-то. Бедная она, грех такую обижать. Не отдашь – бог накажет.
Тучноватый человек побледнел, приподнялся и посмотрел в красный угол, где бог, потом сел, полез за пазуху (рука дрожала), вытащил черный кожаный плоский кошель, раскинул надвое, извлек кредитные, пересчитал и подал юродивому:
– Отнеси ей, божий человек… Это меня бес посетил… Спасибо, образумил…
И поклонился.
Юродивый взял деньги, зажал в кулаке и так же, никого не видя, ничего не замечая, ушел на мороз.
В трактире все еще было тихо, но вот скрипнула лавка, тенькнуло штофное стекло, звякнула ложка о миску и вдруг все заговорили:
– Давно его не было.
– Зря не придет.
– Стало быть, надо, ежели явился.
Незнакомых в трактире было двое – Заичневский и доктор Владыкин. Хозяин подошел к ним без зова и пояснил новым людям:
– Святой человек… Ба-альшую силу взял… Митенькою звать… Вы, небось, не здешние, господа?
– Из Сибири! – зычно сказал Заичневский, и хозяин, вмиг сообразив, как надо понимать, спросил:
– На поселение?
Заичневский шевельнул бородою в дальний угол:
– А кто этот?..
Хозяин наклонился почти что к уху, шепнул с пугливым почтением:
– Ба-альшой у нас в Пензе человек… Купец Костырин Иван Тимофеевич… Из него пыткою копейку не вынешь, а тут – так-то… Митенька…
– Лукьяныч! – зашумел купец Костырин, – углевки штоф!
Хозяин кинулся было, но Костырин встал неожиданно, сказал «будет… не надо» и, сунув руки в шубу (лежала на лавке), вышел из трактира, хлопнув дверью.
И тогда уже развеселились все:
– Устыжение!
– Костырин-то, а?
– Сила-то, бртцы, сила!
– А ты хоть лоб расшиби, ничего не достигнешь…
– Я так думаю, – напевно, мечтательно произнес тонкий голос, – ежели, к примеру, явится он к государю императору, отдай, мол, государь император, сирой вдове заместо мужа усопшего живого! Ей-богу, отдаст!
– Жеребец ты и есть жеребец… Бог ведь слышит, ой накажет! Не божись всуе!
Веселье вспыхнуло вдруг. Взлетели слова всякие и непотребные и смех, будто люди, находившиеся в трактире, обрадовались, чуть не возликовали от какой-то путаницы – то ли от того, что сокрушен сам купец Костырин, то ли от того, что пришла охота поглумиться над Митиной святостью.
И вдруг тихий человек (сидел с краю общего стола, лапшу кушал):
– Грех… Кузякину кто разорил?
И повернулся к приезжим, незнакомым людям:
– Дом был веселый… Месцанская вдова Кузякина содерзала… Так он у нее всех девиц увел.
– Всех! – хохотнул было опять на непотребство молодой щербатый парень – из чьих-то молодцов, в жилете с цепочкой.
– Остынь, цорт… Ты примецай, – кивнул на молодца тихий человек. – И нацальство так думало. Искали в лесу, искали… Нашли старинный скит брошенный… Ну, тут-то, думают, и вертеп.
Молодец гоготкул, но тихий человек и не глянул на него:
– И цто? А? Выкуси! – Ткнул кукишем в нос молодца. – Сидят девицы, вязут цулки на продазу, бисером шьют… А Митя писание им цитает…
Рассказ кого притишил, кого и развеселил. Человек этот цокающий – снова в лапшу, будто ничего и не говорил. И снова этот с цепочкой понес непотребство.
Как заметили Заичневский с доктором Владыкиным, рассказ тихого человека был известен всем тут, человеку верили, но мерзкое неприятие чистоты, сидящее в людях, воевало с этим рассказом, огрязняло истину, поворачивало разговор в грязь. И вот, когда веселый гогот, крики заглушили слова, вдруг из пара открытой двери снова появился юродивый. И снова, как в первое его появление, народ в трактире сник, забоялся, притих. Юродивый присел к столу, ни на кого не глядя, и столь же ровно, обыкновенно сказал хозяину:
– Покорми, папанька, Христа ради… Плоть грешна, немощна, а без нее в чем духу-то быть?
Хозяин, бережно ступая в смиренной тишине, пошел за занавеску.
Заичневский подмигнул Владыкину, доктор понял, но не одобрил взглядом намеренье Петра Григорьевича.
– Здравствуй, святой человек, – приветливо, но веселее, чем надо, сказал Заичневский.
Юродивый взял замерзшей рукою из принесенной хозяином миски щепоть капусты, стал жевать, не ответив, и вдруг:
– Разговору ждешь? Ты не разговаривай, ты слушай…
– Слушаю, святой человек…
– Да не меня слушай, дура-голова, душу свою слушай.
– А нету у меня души, – подстрекнул Заичневский.
– Стало быть, ты куль пустой… Проваливай…
Никто не рассмеялся. Петр Григорьевич искоса увидел, что люди, только что реготавшие, сквернословившие, отделены от него не семью – семижды семью стенами.
Заичневский с Владыкиным вышли. Они шли, ощущая неловкость, непонятную, обидную.
– Не надо было, – сказал Владыкин.
– Но ты-то! – вдруг закричал Заичневский, освобождаясь криком от обидной неловкости, – но ты-то лечишь их! Ты-то вникаешь в них?
– Я знаю анатомию, – спокойно сказал Владыкин.
– Врешь! Это он знает анатомию! И чем берет?! Чем он взял этого барбоса, маклака, которого сейчас на виселицу – не ошибешься?
– Петр, – миролюбиво сказал Владыкин. – Люди живут не той жизнью, какая должна быть, а той, какая есть… Пойдем-ка лучше ко мне. Я познакомлю тебя с моими хозяевами.
II
Доктор Владыкин жительствовал в Пензе на Лекарской, так совпало.
Снимал он две комнаты во флигельке, там же проживали хозяйские сыновья, названные весьма странно, – Цезарь и Гавриил. Цезарь был малый лет восемнадцати, недавно закончивший гимназию с грехом пополам, Гавриил же учился старательно, успешно и уже готовился в Казанский университет.
Молодые люди глядели бирюками, доктор, снимая аппартаменты свои, даже пожалел о предстоящем таком соседстве. Но едва выяснив, что постоялец – ссыльный, да еще из Сибири, да еще из Витима, в братьях будто что-то прорвалось. Оказалось, что Цезарь, воспринимавший науки через пень-колоду, вовсе не был туп. Его занимали предметы, в гимназии не излагаемые. Младший был энергичнее, а может быть, и поверхностнее. Во всяком случае, когда выяснилось (на третий день), что постоялец человек свой, да еще прошедший каторгу (Сибирь вся как есть именовалась в России каторгой), братья открылись всем сердцем.
У них был кружок, и кружком верховодил Цезарь. В подклети флигеля находился небольшой литографский камень. В кружке же состояли покуда помимо братьев еще один гимназист и шестнадцатилетняя сестра их Ольга.
Отец семейства, статский советник Мигунов служил в губернской управе, нраву был покладистого, сам в юности вольнодумствовал, и старые «Современники», хранящиеся у сыновей, были взяты из отцовских книг.
Сестра Ольга воспитывалась в частном лютеранском пансионе, где говорили по-немецки, но учили также в английский язык.
Ольга и вела себя по-английски, как она разумела поведение английской дамы, то есть подавляя чувства, держа на лице учтивую улыбку и разговаривая слегка сквозь зубы. Или, как отметил про себя Петр Григорьевич, сквозь зубки.
Ольга насмешила его вмиг, едва вошла. Петр Григорьевич, склонный к насмешке, однако весьма тактично управлявшийся со своей склонностью, едва увидев холодную, неприступную, чопорную девицу в глухой белой блузке с бесчисленными пуговками и в длинной клетчатой (шотландской?) юбке, во взбитых так, что обнажался детский затылок волосах, поднялся и первым делом пожалел, что одет в косоворотку, к которой привык, и носит бороду, которая мешает сделать чопорный кивок, достойный джентльмена из хорошего лондонского дома.
Ольга села в кресло торчком (проглотив небольшой аршин). И поглядывая на нее, Петр Григорьевич подсчитывал в уме свои капиталы: затея, которую он положил непременно исполнить, обойдется рублей в пятнадцать и займет дня два.
Через два дня он предупредил Владыкина, чтобы доктор ничему не удивлялся.
Ольга смотрела прямо, смело, несколько высокомерно и вместе с тем снисходительно (как королева Виктория). Так она вошла в комнату Владыкина и, слегка (очень слегка!) присев в книксене, увидела перед собою чопорно поклонившегося одним кивком головы плечистого, высокого и стройного денди, в черном сюртуке, с прекрасными пушистыми усами, подстриженного весьма тщательно (без дурацкого кока), в белейшем пластроне и воротнике, обозначенном черным в крапинках скромным бантом. Не успев выпрямиться из книксена, Ольга прыснула. Петр Григорьевич будто ждал именно ее детского вспрыска.
– Это вы – для меня? – спросила Ольга, позабыв, как поступила бы в подобном случае английская королева Виктория.
– Ну, разумеется!
– Значит, вы меня дразните?
– Ну, разумеется! И чтобы отомстить – отдразните меня! Немедленно покажите мне язык! Я буду повержен и тут же застрелюсь!
Ольга рассмеялась. Она действительно быстро, как ужалила, показала язычок и вдруг перестала смеяться:
– Но вы же – под надзором! Они подумают – вы готовитесь бежать!
Глаза ее округлились, и Петр Григорьевич увидел в них, что меньше всего на свете она хочет, чтобы он бежал. И это ее состояние, воспринятое четко, ясно и безошибочно, разлилось в Петре Григорьевиче небывалой томящей радостью, такой натуральной, такой всеобъемлющей, что он и не искал ответа, а сказал первое, что явилось само собою:
– Я не убегу…
Ольга вспыхнула: она ведь не вкладывала в свой вопрос того смысла, который передался ему! Но смысл этот вложился сам по себе, и он воспринял его так определенно!
Ей вдруг не захотелось больше дурачиться, и играть леди тоже не хотелось. Ей даже правилось, что он так пошутил, и она удивлялась, что не только прощает его, но даже благодарит.
Оба брата находились в комнате с самого начала, Владыкин предупредил их, что Петр Григорьевич появится переодетым и побритым и придавать значения его виду не следует.
Цезарь спросил на это:
– Он конспирирует?
– Об этом не спрашивают, – сухо ответил доктор, и Цезарь смущенно покивал головою, значительно посмотрев на Гавриила.
Оба юноши делали вид, что не замечают перемен в Петре Григорьевиче, их несколько раздражало девчоночье кокетничанье сестры, они относили это на счет ее молодости и собирались сделать ей выволочку.
Обещание Петра Григорьевича застрелиться (шутливее, ради конспирации!) оба брата восприняли как явный намек на то, что в его распоряжении имеется оружие. Недаром ведь Цезарю показалось, что, шутя подобным образом, Петр Григорьевич незаметно метнул мимолетным взором в его сторону.