Текст книги "Сначала было слово
Повесть о Петре Заичневском"
Автор книги: Джек Холбрук Вэнс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
VII
Освобождение крестьян, ожидаемое бурно, нетерпеливо, обернулось кровью. Все было не так. Положение оказалось тяжелым, несправедливым, безрадостным. Оскорбленный народ негодовал, противился, угрожал вот-вот взяться за оружие.
Так думали молодые люди, окружавшие Аргиропуло и Заичневского, и пока никто не мешал им так думать. Освобождение русской общественной мысли от ценсурных колодок сделалось их целью. Необходима была правильная собственная типография – чтобы не зависеть от случайных московских литографов.
Тайна затеваемой вольной типографии была не так уж и глубока, переговоры начались, однако перенесены были на осень, поскольку наступили вакации.
Двадцать первого мая Петр Заичневский выехал из Москвы к себе в Орел. Аргиропуло остался в Москве.
Главное, что занимало разъехавшихся студентов, была неудавшаяся крестьянская реформа. Говорили, министр внутренних дел докладывал царю о крестьянских волнениях и было тех волнений, по слухам, кроме Безднинского, множество и что в иных местах взвивался над мужиками красный флаг социализма.
Московский обер-полицмейстер – московскому генерал-губернатору:
«Получено мною сведение, что выехавший на днях отсюда Орловской губернии, Орловского уезда, в имение своего отца помещика Заичневского, студент здешнего университета Петр Григорьев Заичневский намерен распространять мнение в народе, и первее всего в именин своего отца, что вся земля помещиков принадлежит бывшим их крестьянам, вышедшим из крепостной зависимости».
Лошади скакали бодро (четверка цугом) по накатанному тракту, пассажиры в колымаге разговаривали как старые знакомцы, что случается только в пути – здрасьте, не желаете ли с краю, так вам будет удобнее, прекрасная погода, не правда ли? Никто не знал ничьих имен, обходились «сударем» и «сударыней». Петр Заичневский в красной косоворотке, в брезентовом пыльнике, в высоком картузе похож был на степного помещика. Молодость (редкий пушок вокруг толстоватых губ) подчеркивала, что помещик сей только что обрел наследство, однако приучен к хозяйству сызмальства. Должно быть, ездил в Москву, выбравшись из дальней своей глубины по делам. Сидел он спиною к кучеру рядом с молодым военным, прямым, как аршин (даже подпрыгивал на ухабах, как деревянный).
Старик в седых бакенбардах а ля государь, рядом две дамы – постарше и помоложе, должно быть жена и дочь, спросил Заичневского, прокашлявшись:
– Большим ли имением изволите владеть?.. Пардон, из-во-ли-ли…
В этом по слогам сказанном слове было достаточно язвительности, чтобы уразуметь отношение старика к крестьянской реформе. Заичневский рассмеялся!
– Никаким! Все мужикам отдал!
– Да-с? – помрачнел старик. – То-то я смотрю, на вас красная рубаха…
Девица отвернулась, Заичневский заметил румянец под дорожным капором и скрытую улыбку уголка рта. Он уже привыкал к разговорам отцов взрослых дочерей, невест, и это вызывало в нем самозащитительного веселья более, чем требовали приличия. Военный еще за Серпуховской заставой сказался женатым, старик потерял к нему интерес.
– А вы, сударыня, – спросил девицу Заичневский, – какого мнения об освободительном манифесте?
Девица вспыхнула ярче, не ответила, старик же сказал:
– Покудова особа эта – в родительской воле… И воспитана, знаете ли, в старых порядках…
– Ну да это ведь – как случится!
– Что-с? Как это – случится?
– Да так! Россия становится на новый путь, а ваша дочь достаточно молода, чтоб и на ее долю выпали новшества! Не так ли, сударыня?
Девица наконец повернулась, посмотрела на Заичневского печально, несколько напуганно, но превозмогла себя, краснея болезненно:
– Не знаю, что вы имеете в виду…
Колымага взобралась на бугор, откуда виделся ужо город Подольск, кресты золотились солнцем. Заезжий двор расположился тотчас за бугром, лошади остановились привычно. Можно было прогуляться. Заичневский соскочил на мягкую землю, на чистую майскую травку.
Внизу, в полуверсте, вокруг невысокого строения толпились мужики. Толпы такие теперь были привычны – должно быть, собрались слушать посредников.
– Не желаете ли? – спросил Заичневский девицу, кивнув на толпу и протянув руку, чтобы помочь слезть.
– Я бы предпочел, чтобы вы остались, – тихо, по-французски приказал девице старик.
Заичневский улыбнулся, сказал по-французски же:
– Уверяю вас, сударь, ничего предосудительного мадемуазель не услышит. Это имение князя Оболенского.
Говорил он легко, привычно, старика смягчила легкая французская речь.
– Только ненадолго, – согласился старик. Военный увязался тоже. Они подошли к толпе. Сам князь в венгерке с куньим воротником изящно протянул руку, в коей держал хлыст, к двум нестрогого виду господам, должно быть мировым посредникам, сказал в толпу:
– Прежде я был вашим отцом и благодетелем, теперь – они. Во мне прежде вы находили барина и защитника, теперь найдете в них. Прошу любить и жаловать.
С этими словами он шагнул к хорошему коню (гнедому в белых носочках, с белою звездой на лбу), легко метнул в седло тучноватое, ладное свое тело и ускакал. Мужики без шапок проводили его взором. Посредники стояли на крыльце.
Заичневский рассмеялся. Мужики обернулись (веселый какой!), осмотрели недружелюбно молодого барина в красной рубахе. Заичневский, расталкивая их, пошел к крыльцу, стал фертом, не обращая внимания на посредников:
– Братцы! Ускакал князь-благодетель на резвом скакуне!
Мужики оживились: и правда, что ускакал. Посредник в бекешке спросил:
– А вы, собственно, кто будете?
– Божий странник! Не узнали?
– Вы знаете – нет, – сказал посредник в бекешке.
– И – напрасно, – ответил Заичневский, и сказал в толпу: – Братцы! Земля-то ваша! Вы ее сдобрили, отцы ваши, деды и прадеды! А Положение глаголет так, что вы должны кланяться барину в той земле! А вы ведь можете просто взять ее! Взять, и дело с концом!
– Да кто вы такой? – повторил посредник.
– Я уже представился: божий странник!
И сошел с крыльца. Мужики развеселились его ответом, окружили, пошли провожать к колымаге, бросив посредников. Заичневский взял за плечо длинного в старой барской кацавейке:
– Небось – дворовый?
– При поварне, ваше благородие…
– Что ж ты-то станешь делать на воле без земли?
За дворового ответили сбоку:
– Не иначе ему, как, значится… Того…
– Добудем землю-то, – негромко сказал небольшой мужичонка с глазами хитрыми, аспидными.
– Это – голыми руками? – спросил Заичневский. – Вы слыхали про Антона Петрова? (Мужики притихли, поскольку не слыхали.) Тоже вот так – добудем, добудем… А не добыл. Отчего? Оттого, что не было у него оружия. Думайте об этом, братцы. Думайте промеж себя, запасайтесь впрок и помните: оружие в городах. Там, в городах, и люди есть, которые с вами всей душою. У вас мир, община, сходы – неужто не сговоритесь?
– Сговоримся, барин… Как не сговориться?..
Колымага тронулась, Заичневский махал мужикам картузом. Мужики смотрели вслед.
Военный сидел выпрямлено, молча, делая вид, что рядом никого и нет. Старый барин сказал, когда проехали городок:
– Как же вы можете, милостивый государь, будучи дворянином, подбивать мужиков на бунт?
– Да земля ведь нужна им более, чем нам с вами!
– Вам откуда знать – нужна мне земля или не нужна?
– Помните, сказано: они работают, а вы их труд едите? Для того и нужна! Да справедливо ли это?
Военный не сдержался:
– Странно… Неужели вы станете проводить подобные мнения к своим крестьянам?
– Вообразите! – не глянул на него Заичневский. – Толкование этих истин я полагаю задачей своей жизни!
– Вот как?
– Именно так! И проповедовать их я буду не только в деревне, но везде, где только возможно!
Военный промолчал, но старик не унимался.
– Ну а вот придет Пугачев к вашему батюшке! – вскрикнул он. – Вы-то как поступите? К Пугачеву пойдете в прислужники, а отца с матерью – на виселицу? Хорош сынок!
– Сударь, – приличным, даже печальным голосом сказал Заичневский, – вы стращаете меня тем, чему сами виною.
– Как-с? Объяснитесь!
– Извольте, – вздохнул Заичневский. – Пугачев – порождение общества самодержавного, принуждающего. Это пружина, которая в конце концов не выдерживает сжимания.
– Но вот ведь государь дал волю!
– Кому?
– Как это – кому? Я пугаюсь, сударь, здоровы ли вы?.. Как это – кому? Крепостным!
Они не понимали друг друга. Старику казалось, что доводы его объяснительны и для дитяти: помещик отпускает своих крепостных, своих работников, свою собственность, как же отпустить их за так, безо всякого удовлетворения? Заичневскому казалось, что его довод неопровержим: земля принадлежит тому, кто ее возделывает, при чем здесь помещики? Он не думал при этом (в голову не шло), что и он – помещик, что отец его в Гостином, возможно, представлял мужикам мировых посредников так же, как здесь князь Оболенский.
Девица (оказалась племянницей этого старого ретрограда) молчала. Но она то вспыхивала румянцем, то загоралась взором, как бы принимая горячее участие в споре, причем, несомненно, на стороне молодого, образованного смельчака в красной рубахе.
Перед самым Орлом военный не сдержался, сказал, будто вызывал на дуэль:
– Милостивый государь, как верный присяге офицер, я считаю своей обязанностию доложить о вашем поведении господину губернскому предводителю, а также его превосходительству генералу Толю, с которым я имею честь быть знаком!
– Доносите! – весело сказал Заичневский.
Военный (по лени, должно быть) не подал рапорта, укатил дальше, кажется, в Харьков. Старик же весьма удивился, что и в Орле ему – по дороге с этим невыносимым юнцом! Юнец – к Депишам, старик с дамами тоже – в Остриковский.
VIII
Счастье встречи было велико. Все семейство находилось в Орле, ждали обоих, но то, что Николенька задержался, не уменьшило радости Авдотьи Петровны. Она любила Петрушу, это понимали все, да и можно ли ревновать к меньшому?
Петру Заичневскому казалось, что подольский разговор с мужиками был первым удачным опытом его истинно пропагаторской деятельности. Теперь и речь на паперти в Милючевском переулке не воспринималась неудачею. Он не любил людей, которые ни черта не смыслят в своей же пользе, как им ни толкуй. Мужики же – смыслили (как этот, небольшой, сказал: добудем, барин, волю!), это было так очевидно! Нет, крестьяне, не в пример всей этой буржуази лэтрэ, дельные ребята.
Впрочем, и среди буржуази лэтрэ имеются кроме него, Петра Заичневского, и Грека (он полагал истинными социалистами пока только себя и Аргиропуло) дельные люди. Эта тихоня, дорожная спутница (звали ее Натальей Георгиевной, Наташей), преподала ему урок конспирации. Оказывается, она знакома с Греком, с Иваном Гольцем (знала на память даже его стихи), оказывается, она видела и его, Петра Заичневского, и слушала его речи, но скромности затерявшись среди других барышень.
Ах, эта славная конспирация – неуемная, веселая, смелая! Литографированные листы «Колокола» (те самые, которые тискали в Москве) появились в Орле в присутственных местах, в извозчичьих пролетках, прямо на крылечках! И все это делалось кем-то, не им, потому что он распространял крамольную литературу дельно, среди знакомцев.
– Хоть бы сказали! – пенял он Наталье Георгиевне. Она отвечала, распахнув чистые глаза, голубые, как весенние окна:
– Не знаю, о чем вы говорите…
Нет, поистине женщины просто созданы для конспирации! Они созданы для верной дружбы, исключающей все эти пошлые дурацкие жениховства! И как важно знать, ощущать, что среди банальных говорунов, глупых и неразвитых, находится близкая душа, которая все понимает, как мы, и думает, как мы, и, как мы, смеется над упрямой нашей непонятливостью!
Они являлись порознь и в Собрание, и на частные вечера. Присутствие Наташи (верного друга) придавала Петру Заичневскому веселых сил, бодрило его, задирало, куражило. У него была одна истина, одна вера, одна забота: дразнить помещиков реформой, поносить самое реформу, возвещать наступление нового века – социалистического.
В особняке на Волховской в ожидании ужина (хозяин был хлебосол) обсуждали дерзость новых карбонариев: никогда еще на почтенный, благонравный Орел не обрушивалось такое количество запрещенных листков.
– Я знаю, кто это, – сказал вдруг нестарый помещик в венгерке с брандебурами, – это девицы с Кузнецкого моста. Понятие чести и совести у них весьма о-ри-ги-наль-но…
Петр Заичневский вспыхнул, шагнул к нему:
– Объяснитесь!
Помещик был не трус, посмотрел на юношу снисходительно:
– Вы не осведомлены, по молодости, о заведениях Кузнецкого моста…
– В таком случае – молитесь! – раскраснелся Заичневский, – вам с вашей пещерной моралью незачем жить на этом свете!
– Молодой человек, вы…
– Молчите! Что вы можете сказать, кроме грязных глупостей? Вы – в осаде! В осаде во всех отношениях! В осаде ваших мужиков, которые рано или поздно рассчитаются с вами! В осаде вашего тупого непонимания – что происходит! В осаде ваших диких представлений о женщине!
Помещик побледнел, но не оскорблением, предшествующим дуэли: в осаде мужиков, в осаде непонимания – это серьезнее, чем – к барьеру.
– К столу, к столу! – спохватился хозяин, – мы обсудим все за столом, господа!
За столом помещик в венгерке вдруг протянул к Петру Заичневскому высокий толстодонный стакан шампанского:
– Помиримтесь, бог с вами… Выпьемте за коммунизм…
– Охотно! – откликнулся Заичневский, сверкнув глазами на Наталью Георгиевну, которая сидела рядом с дядюшкой, чинно, невинно, покорно, – охотно! Я надеюсь, этот тост вам не помешает!..
И вдруг – с той стороны стола:
– И все-таки, господа, социалисты сорок восьмого года доказали опытом несостоятельность своих теорий…
Петр Заичневский обернулся на голос:
– Говорить следует о том, что знаешь, а о чем не знаешь – лучше молчать и слушать! Революция сорок восьмого года неприятна вам изначально как революция! Мы– помещики, и для нас всякое сопротивление эксплуатируемого большинства– зло! А между тем сопротивление это – неизбежно! И оно растет! Известна ли вам история Антона Петрова в Казанской губернии?
– Известна, – весело сказал старик, сидевший рядом с Натальей Георгиевной, – начетчик и старообрядец…
– Однако им занимался сам государь!
– Ну да… Приказал расстрелять его!
– А что еще остается делать русскому царю, как не расстреливать? Вы это понимаете? Можно ли расстрелять народ? Вы это понимаете?..
– Господа, господа! Мы горячимся не шампанским! Это несуразно за столом…
Из письма Петра Заичневского к Периклу Аргиропуло: «Случилось несколько скандалов в моих препираниях с помещиками. Один из них остался недоволен Наташей и сказал, что таких типов бездна и что весь Кузнецкий мост переполнен ими. Я вышел из себя и, признаюсь, немного погорячился. Я ему прочел молитву и, наконец, перешел к ругательству…».
IX
Перикл Аргиропуло все-таки перетащил к себе станок, не дожидаясь осени.
В первом часу ночи Грек читал на своем диване. Свеча поставлена была за головою на высокой тумбочке. Вдруг вошла хозяйка – заспанная, испуганная, неприбранная…
– К вам, господин студент…
Это «господин студент» вместо «Перикл Эммануилович», осенило догадкою неприятною. В комнату вслед за хозяйкой вошел полицейский офицер и за ним чины.
Аргиропуло небрежно, сколько позволяло самообладание, листнул книгу:
– Наконец-то, господа! Милости просим! Давно вас жду…
– Как-с? – удивился офицер. – Не понимаю! Вы что же, были предуведомлены?
– Ничего положительно не могу вам сказать, однако ждал вас, не скрою…
– Это изумительно, – сказал офицер, обернувшись к своей команде, – как же эти господа революционеры бывают осведомлены преждевременно о распоряжениях полиции! – И Греку: – Так, стало быть, вас и обыскивать нечего?
– Нет уж… Пожалуйста, обыщите…
– Да как вы узнали о нашем визите?
– Господин капитан, все проще, чем кажется. Если в империи существует полиция, следовательно, ей нужно исправлять свою службу.
– И вы готовы подвергнуться обыску?
– Всегда, мой капитан… Почему же вы не приступаете?
– Не станем терять время, господин студент… Вы слишком готовы к обыску.
– Жаль. Так может быть – чайку? Пелагея Федоровна, взбодрите-ка нам самовар…
– Сейчас, Перикл Эммануилович, – засуетилась хозяйка, но капитан отверг угощение:
– Честь имеем – до следующего раза…
– Извините, господа, в следующий раз я приготовлю чай загодя. Английский сорт «Белые волосы»… Мне прислали от греческого посланника, моего дядюшки. Вообразите, старик предпочитает чай кофию, что весьма странно для грека, вы не находите?
Х
Григорий Викулович был напуган поведением сына нешуточно. Объяснить его выходки одною молодостью было никак невозможно. В прошлый приезд Петруша был моложе, однако рассудительнее и спокойнее: читал, занимался физическими опытами, объяснял устройство электрофорной машины и вольтового столба, рассказывал о Фарадее, щекотал тонкой медной ниткою лягушек; радоваться не нарадоваться: сын растет ученым человеком.
Но вот это проклятое лето шестьдесят первого года! Может быть, сбылось ехидное пророчество Степана Ильича, и действительно пошла гиль после царского манифеста о воле? Мужики переменились, смотрели в барские очи недобро, уклончиво. Удобной земли, поступавшей и крестьянский надел, оказалось четыреста шестьдесят пять десятин – чуть более трех десятин на душу. То, что еще полгода назад как бы не замечалось, вдруг плеснуло наружу: бесхозяйные, безлошадные, бескоровные, у иных, выяснилось, и избы-то своей нет. Появились, выпрыгнули, как лягушки из болота, арендные цены, мужики и меж собою возмутились – у кого четыре лошади, а у кого – ни одной, кто выкупится шутя-играючи, а кто и в поколениях не выкупится. Григорий Викулович отметил, что воля оказалась с руки богатеньким мужичкам, но именно эти, богатенькие то есть, зарились на помещичье добро исподволь, неотступно, втихомолку, улыбчиво – сам кланяется, шапку ломает, а сам хитрющими щелками оценивает: сколько ж ты стоишь, барин, ежели тебя, к примеру, целиком закупить, с потрохами стало быть?
Нищие, конечно, больше горланили, грозились спьяна «пустить петуха» или иной какой страстью. Григорий Викулович к ужасу своему увидел, что Петруша тяготеет именно к нищим и тяготеет не ватажным тяготением, а подводя под их озлобление научный резон: так-де и должно быть! Воля историческими причинами предназначена именно голытьбе!
Полковник и сам не понимал – хорошо ли сделал, увезя сына из города в имение. В городе была опасность полицейская (схватят за противогосударственные речи!), здесь же, в Гостином, была опасность не менее страшная: Петруша не выходил из мужицких изб, разговаривал, расспрашивал, записывал и – учил объединяться, подобно этому ужасному Антону Петрову, который не сходил у него с языка.
– Петруша… Что тебе начетчик этот?.. Право же… Читал не то, что написано… Эка его…
– Папенька, вы не понимаете! Он читал то, что должно быть написано! Должно быть! И – будет!
Полковник отчаялся, вызвал старшего, Николеньку – может быть, образумит?
А пока Петр Заичневский ходил по избам толковать с мужиками о воле. Мужики привечали молодого барина охотно. Помнили за ним игры с дворовыми ребятишками и как бы не дружбу с кормилицыным сынком Лукашкой, который сейчас выбился в люди – рукой не достать. А тут как раз выдавали замуж Кузнецову Машутку за Мельникова Евлашку. Петр Григорьевич явился чин по чину, почеломкался с молодыми, обозвав Марией Ивановной и Евлампием Васильевичем. Мужики раздвинулись, дали место, ждали напутственного слова. Петр Григорьевич провозгласил многие лета и детям, и родителям, выпил, крякнул по-простому (аж вкусно стало) и сказал:
– Господа! (Так и сказал простым людям, вчерашним своим крепостным!) Господа! Я желаю, чтобы вы осознали природное свое право – право на землю! Земля – ваша!
– Вестимо, – поддержал мельник, – государь даровал волю…
– Что означает – даровал, Василий Евлампиевич (знает имя-отчество, черт желанный), вы вдумывались?
– Вдумываться нам не приходится, Петр Григорьевич, ежели у нас дела выше глотки…
– Ну так слушайте!
– Послушаем, барин, давно не слушали… С самой масляной…
За столом (пировали на подворье, под вязом, не бедный был двор у мельника) засмеялись, Петр Григорьевич и сам развеселился.
– Государь может быть лишь тогда справедлив, когда он выражает волю трудящегося большинства, вашу волю, волю вашей общины…
– Так-то оно так… Да ведь господа не дадут… Господа, они… Того, значит… Не в обиду тебе… ваше высокоблагородие…
– Выпьем-ка лучше, православные…
– Погоди… Выпить завсегда можно…
– Земля, вишь, наша… Стало быть, батюшку твово – рожном?.. Вашего, то есть… А сам, к примеру, что кушать станешь?
– А мы ему курицу последнюю отдадим! Петр Григорьевич! Не слушай их! Клади сладкие слова далее! Наливайте, люди добрые, на том свете не дадут!..
Приехал брат Николай, вызванный отцом. Пошутил поначалу из Пушкина: «Отец понять его не мог и земли отдавал в залог». Но потом стало не до шуток. Отец слег. Левая рука болела колючими мурашками. Варили ему настой – пустырник, валерьяновый корень, ландышевый. Ждали из Орла Сашенькиного жениха, лекаря.
Григорий Викулович лежал на диване в кабинете своем, недужный, бледный, верный присяге слуга отечества. Он не спорил, не повышал голоса, был тих, покорен.
– Петруша… Поясни, дружок… Не разумею… Не нами ведь заведено… Моя-то вина в чем?
– Папенька, вы пейте лекарство…
Из бумаг следственной комиссии:
«В Заичневском… встречаются странные противоположности: он добрый сын и вместе с тем своими выходками причинил семейству много горя; точный математик и верящий на слово разноречивым учениям социалистов; русский патриот и поборник отделения Польши; в области науки мирный труженик и вместе с тем старающийся всеми силами на подмостках политических бредней добиться венца мученичества и гонений за те идеи, которых сам еще не выработал и не усвоил».
– Папенька, вы пейте лекарство… Историю излагают кратко… На одной страничке – двести лет… А сколько людей рождается и (хотел сказать – умирают, но не посмел)… живут в эти двести лет… Кто-то видит дальше других, кто-то короче… Кто-то понимает, что происходит, а кто и не понимает… Империя будто бы крепка, а и у нее – слабости… Право же, я отнюдь не стремлюсь выделиться из всех… Не на Голгофу иду… Хочу понять, папенька, и радуюсь, когда понимаю…
– Да понимаешь ли, Петруша? – тихо спросил полковник, не ожидая, впрочем, ответа. Он слушал разговор сына как уютное успокоение, как ворожбу, слушал, как другого человека – не буйного смутьяна, возмутителя спокойствия, а раздумчивого толкователя бытия. Ах, мальчик… Что там у него в душе, в голове?
– Вы поспите, папенька… Вам легче станет…