Текст книги "Любовь, опять любовь"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Бриони и Нелл возмутились и не желали общаться с матерью и сестрой. Они объявили, что выйдут замуж за своих бой – френдов, но отец плакал, умолял не покидать его. Обе поняли наконец, каким защитным экраном служила для них мать, сколь многого они попросту не замечали. Гордость не позволяла им сразу примириться с матерью, они утверждали, что та скоро опомнится. А Саре досталась роль посредника, почтового ящика.
– Что мама сказала, когда узнала, что мы с ней больше не будем разговаривать?
– Она сказала: «Ну-ну… Но когда девочки поостынут, напомни, что у них есть номер моего телефона».
– Нахальство какое! – возмутилась Бриони.
– Так ей и передать?
– Сара, ты на чьей стороне?
Нелл, примерно через неделю:
– Ну, что они там делают?
– В смысле – чем занимаются? Мать работает, как обычно. Джойс готовит на двоих. И пытается учить испанский.
– Джойс готовит! Да она яйцо сварить не сумеет.
– Теперь готовит.
– И уверена, что со своим испанским найдет работу?
– Я только сказала, что она пытается учить испанский.
Сара не сказала, как расцвела Энн. Сколько она помнила жену своего брата, та всегда оставалась раздраженной, страдающей, изможденной. А сейчас Энн и Джойс выглядели как девушки-сестрички, вылетевшие из родительского гнезда и начинающие самостоятельную жизнь. Они охотно общались, болтали, дарили друг другу мелочи, устраивали мелкие приятные сюрпризы. И хихикали, смеялись, хохотали…
Бриони:
– А что говорит Джойс? Она хоть что-нибудь говорит? Небось по уши довольна сама собой.
– Да, верно. Она говорит, что все ее мечты сбылись.
– Вот-вот, мы так и знали!
– Что вы знали?
– Еемечты. Джойс всегда хотела захапать мать целиком для себя одной.
– Но, Бриони, постой, погоди… Не воображаешь же ты…
– Что? – Бриони настроилась агрессивно.
– Не думаешь же ты, что Джойс и в самом деле останется дома.
– Как? Почему? А как же?
– Потому что ей снова надоест… приестся…
– Ой, что ты, тетя…
– Она опять уйдет, опять вернется… И все вернется на круги своя.
– Но это же… несправедливо, – обиделась Бриони.
Посылка с письмом от Элизабет. В письме известие, что, когда сосед ее, Джошуа Брутон, завершит бракоразводный процесс, она выйдет за него замуж. Стивен, конечно же, упоминал соседа. Она, Элизабет, знала Джошуа всю жизнь, и их земли очень удачно граничат. Она заверяла Сару, что традиция увеселений не отомрет, хотя она и не сможет отдавать этим мероприятиям столько энергии, сколько Стивен. О Норе Элизабет не упоминала. В посылке оказались картина, висевшая на стене в спальне Стивена, и фото.
Глянув на картину, Сара поняла, что не смогла даже приблизиться к пониманию его натуры, что их дружба была лишь иллюзией. Молодая женщина с вызывающей улыбкой. Белое платье модного в ту пору покроя, розовый шарф. На коленях соломенная шляпа. Женщина сидит под деревом на стуле. В духе Гейнсборо. Кто-то написал этот портрет по заказу Стивена с небольшого фото, пожелтевшего и поблекшего. На фото Жюли сидит на камне, тоже под деревом. На ней белая ночная рубашонка и белая нижняя юбка в оборочках. Руки и шея голые; Жюли босиком. Темные волосы распущены, частично прикрывают лицо. Она предлагает себя каждому, кто возьмет в руки этот снимок, предлагает себя позой, улыбкой, взглядом темных страстных глаз. Снимок ретуширован, подкрашен, хотя краски выцвели. Дерево за камнем сохранило в кроне следы зелени, у скалы красноватый бок. Ретушер знал тамошние скалы не понаслышке. На шее Жюли красное ожерелье, маленькие красные шарики… нет, не ожерелье… ленточка. Почему? Совершенно не вяжется с обликом модели, режет глаз. Как это происходило? Возможно, человек, запечатлевший ее на фото… – Поль? Реми? – сказал: «Смотри, вот оно, одно из этих новых приспособлений для фотографирования. Ты с любопытством смотришь на этот ящик. Небось, думаешь, какой-то новый музыкальный инструмент?»
А Жюли в этот момент сидела на кровати, раздеваясь или уже раздевшись, и застеснялась: «Нет-нет, только не голой!» Он предложил выйти наружу: «Я все время вспоминаю тебя в твоем лесу». Она повязала на шею красную ленточку с коробки шоколада. Шоколад могла подарить какая-нибудь из учениц… Или мастер-печатник. Или же Поль – Реми? – купил шоколад в лавке печатника. Что она говорила, обвязываясь этой ленточкой? Или что говорил Реми (Поль)? «Погоди, вот ленточка… Ты будешь с ней совсем как…» Нет, это не в характере Реми. Может быть, ретушер пририсовал и ленточку? Проявляли и печатали это соблазнительное изображение, разумеется, не в Бель-Ривьере, скорее в Марселе или Авиньоне. Если бы кто-нибудь в Бель-Ривьере такое увидел… Если же исследовать фото подробно и внимательно, с увеличительным стеклом, как это проделала Сара, включив настольную лампу, усевшись поудобнее… То все равно не разберешь, была ли ленточка на шее Жюли, либо ее пририсовали позже. Может быть, ее добавила сама Жюли. Такое представить себе легче, чем молодую красотку, сидящую на скале с красной ленточкой на шее, означающей нечто постороннее. Куклу, зарытую в лесу на Мартинике с красной ленточкой на шее, символом гильотинного ножа. Ленточка явно означала что-то нездоровое.
Сара впилась в снимок, как будто он содержал в себе разгадку какой-то многозначительной тайны. Стивен, должно быть, тоже подолгу разглядывал его. Где он взял это фото? Вероятней всего, выкрал в музее. А теперь его украла Сара. Она прикрепила фото Жюли рядом с репродукцией Сезанна, рядом с нахальным Арлекином и его серьезным спутником, напялившим клоунский наряд, чтобы сопровождать друга на карнавал. А портрет модной красавицы засунула в ящик.
Еще одно письмо от Эндрю.
Дорогая Сара Дурхам!
События не стоят на месте: с тех пор, как я Вам в последний раз писал, я уже попал в женихи.
И сказала мне сестрица: надобно тебе жениться.
И я ей ответил: ХХХХХ!..…….. ььььь!..?????
А она на это: скоро ты повзрослеешь?
А я ей: чего ради?
В общем, поговорили. И я предложил руку и сердце Хелен. Вашей соотечественнице. Она уверена, что американцы чрезмерно надутая публика, шуток не понимают и веселиться не умеют. Хелен трудится конюхом на ранчо неподалеку. На это ранчо приезжают из города туристы, закосить и закусить, а потом скачки на лошадках да в двуспальных кроватках. Хелен опытным взглядом определила, что я добрый жеребец. Она говорит, что это относится также и к работе. Почему, мол, американцы всегда на работе? Я ей отвечаю, что такова трудовая мораль, рабочая этика. Короче, обломилось, и предложил я тот же самый реквизит Белле. Она такая же, как и я, родная в доску, техасская, душа в душу. Они с сестрой сразу принялись все обсуждать. Где жить, в доме или в квартире? Таксон, Даллас, Сан-Антонио? Естественные роды или кесарево сечение? Сколько раз? Сколько фильмов в год мне положено? Сниматься и смотреть. Как должен измениться мой моральный облик? Каков мой стереотип? Так, обсудив все главные вопросы, они скоро придут и к решению вопроса о счастье, а там и до радости совместного бытия доберутся. Радость… Что за радость? Откуда и зачем?
В общем, пусть побеседуют.
Я подхватил свой стереотип, облик, имидж и прочее – и слинял.
А здесь так одиноко!!!
Эндрю.
Пишите мне до востребования, Кордова, Аргентина.
Сара написала в аргентинскую Кордову, рассчитывая завязать переписку средней оживленности, но пока письмо добиралось, Эндрю успел уже перебраться в Перу. Ее письмо догнало его там, но его ответ, страстное любовное послание, в котором Эндрю несколько раз назвал Сару Бетти (покойная мачеха?), прибыло, когда она уехала в Стокгольм на тамошнюю премьеру «Жюли Вэрон». Когда она вскрыла письмо, проблемы, связанные с ответом на него, показались ей непреодолимыми. Куда отправлять ответ? Как подписываться? С любовью, Бетти?
К концу года положение вещей в «Зеленой птице» несколько изменилось. Совещания проходили теперь не наверху, в конторе, а в репетиционном зале, достаточно большом, чтобы вместить всех желающих. В театре появилось много талантливой молодежи, некоторые потихоньку спрашивали: «А это кто?» – указывая на Мэри Форд. «Кажется, одна из ветеранов-основателей», – не столь уверенно отвечали им.
Соня заправляла всем в театре, успевала повсюду, наслаждаясь собственной разумностью и энергичностью и без устали демонстрируя свои достоинства всем желающим и нежелающим. Ее резкий громкий голос и яркий волосяной покров – ныне в стиле «афро» в знак солидарности с невыносимыми страданиями чернокожего населения – метались по театру со скоростью молнии. Вирджиния, известная как «тень» Сони, каким-то чудом успевала за нею. Никто из четверки основателей в театре слишком часто не появлялся. К Рою вернулась жена – с условием, что он уделит «достаточное внимание» их браку, каковое условие включало и проведение выходных и праздничных дней с семьей. Она снова забеременела. Рой подумывал о переходе в другой театр. Он меланхолически отмечал, что жить с одной воинствующей феминисткой и работать с другой – никакого здоровья не хватит. Мэри за счет работы уделяла больше времени матери, которая в результате усиленного ухода почувствовала себя лучше. Если бы дочь могла сидеть с нею все время, то дряхлая дама получила бы существенную отсрочку неизбежного конца. Такого Мэри позволить себе не могла, но по возможности брала работу домой. Она с благословения Сони, прочитавшей роман и нашедшей его полезным для восстановления попранных прав женской части населения, адаптировала для сцены «Эгоиста» Мередита. Сара много разъезжала по делам «Жюли Вэрон», а еще больше – «Счастливой монетки», которую вне Британии упростили в «Жюли». Эта «Жюли» уже с успехом шла в дюжине европейских городов. Рыночный спрос на приятных во всех отношениях, но задавленных средой, обреченных на гибель мужским произволом дам явно превышал предложение, и «Жюли» победно шествовала по Европе, примеряясь к прыжку через океан. «Жюли Вэрон» тоже пользовалась определенным спросом, однако лишь у более разборчивой и, следовательно, менее многочисленной публики. В общем, «Жюли», подобно «Мисс Сайгон», стала последней в длинном ряду благодатных мучениц, и люди, слышавшие об обоих спектаклях, полагали иной раз, что речь идет о двух разных Жюли, приехавших во Францию с далекой Мартиники попытать счастья. Может быть, сестры?
Саре эти разъезды пришлись по душе, они помогали ей рассеяться, отвлечься от переживаний. Несмотря на контракт, за перевод дневников Жюли садиться не хотелось, она опасалась рецидива; надо сначала как следует оправиться.
Часто они ездили вместе с Патриком, и эта новая фаза их дружбы оказалась наиболее приятной особенностью нового режима, в котором работала «Зеленая птица». Энтузиазмом Патрик напоминал Соню. Он забросил свою роль капризного дитяти, отказался от эпатирующих нарядов, откликнувшись на бурную критику Сони.
– За ради бога, глянь на себя! Ты уже старый хрен, а рядишься, как сопляк безмозглый!..
Так же Соня наскакивала и на Сару, Мэри и Роя за то, что те нянчились с Патриком, как с ребенком. Патрик протестовал, говорил, что ему нравится, когда с ним нянчатся, но Соня не желала ничего слушать. Все четверо по-прежнему часто мирно беседовали. Патрик признался, что либретто мюзикла представляло собой для него именно акт взросления, своего рода провозглашение духовной независимости – в том числе и от них. Но такие откровенные речи он вел, лишь когда Сони поблизости не было. Многое в театре происходило за спиной Сони, и, как все соглашались, так будет еще долго. Разве что ее характер вдруг изменится. Но на это надежды мало. Соня оставалась не только главным проводником сплетен, но и их основной темой. В первую очередь это касалось ее отношений с Роджером Стентом. Он не скрывал своей к ней симпатии. Снизойдет ли она до критика? – спрашивали ее. Она отвечала, что физические данные Стента ее вполне устраивают, но вот что касается духовной стороны… Тут Соня безнадежно махала рукой. «Я не могу представить, что просыпаюсь утром рядом с этой беспринципной образиной!» Стент, уподобляясь средневековому рыцарю, готовому ради дамы сердца преодолеть все препоны, спрашивал, что ему нужно сделать, чтобы отношение Сони к нему изменилось. «Бросьте ремесло театрального критика. Вы невежественны, как чурбан». Он не скрывал своих затруднений и сомнений. Если он не будет огульно обхаивать все пьесы, то потеряет работу. Ведь именно поэтому он и «Жюли Вэрон» обругал. На самом же деле пьеса ему понравилась. «Врете! Вы третьего акта не видели!» Как и многие новички, которым с ходу повезло, Соня сразу после университета умудрилась зацепиться на подходящей работе – чужих затруднений она замечать не желала. Стент случайно попал к «младотуркам», но что бы он представлял собой без них? Один из сотен «подающих надежды» молодых людей. Его раздирали противоречивые стремления. Шумный задиристый тон «младотурок» Стент усвоил сразу и не без интереса, но по сути-то он был добродушным молодым человеком, которому хотелось стать маститым критиком. Написать роман? Он уже достаточно известен, чтобы на его книгу обратили внимание, но когда, спрашивается, писать, если каждый вечер посвящен просмотрам пьес? «Найдите другую работу!» – бросила Соня. «Может быть, в „Зеленой птице"?» – спросил молодой человек. Какая у него квалификация? И она предложила ему прослушать курс истории театра. Стент оскорбился, и Соня посоветовала ему повзрослеть, как ранее Патрику. Все ожидали дальнейших новостей о развитии событий, как от самой Сони, так и от ее доверенного лица, Вирджинии.
Четверка основателей иногда посещала «свое» кафе, которое теперь навещали и «детишки», которых в глаза так, конечно, никто называть не собирался. Стоило обсудить, как «Жюли Вэрон» – или «Жюли» – покончила с прежней «Зеленой птицей». История их театра разделилась на периоды «до Жюли» и «после». Хотя дискуссии эти и не приводили к убедительным заключениям, но зато выявляли и подчеркивали характер их отношений, их дружбу, в ретроспективе особенно прекрасную. Их эпоха прошла, и что им еще оставалось делать, как не передать бразды правления Соне, самой судьбой предназначенной занять место лидера? Умная, компетентная женщина, нетерпимая к слабостям окружающих, грубая, бестактная, взрывная, «невозможная» и, как следствие, благотворная, словно весенняя гроза. Она всегда найдет преданных друзей и непримиримых врагов.
К началу лета страдания Сары настолько сгладились, что можно было говорить о полном исцелении. Теперь она уже была способна сравнить пережитое с любым другим неприятным периодом прошлого – немало оказалось таких периодов. Состояние ее так же мало напоминало тоску, как и счастье, пламя выгорело, угольки остыли, ветер развеял пепел. Ландшафт перед самым восходом солнца, когда улицы, деревья, люди залиты тусклым светом, готовы к принятию солнца и его светотеневого мира. Рекомендуемое для взрослых состояние. Где-то за горизонтом существует мир нежности и доверия, но она отделена от него не расстоянием, а чем-то большим, иным измерением. В этом высшая правота, так и должно быть: параллельные линии продолжаются, и ты далек от печали, но далек и от чувства, возбуждаемого ощущением руки, которой ты касаешься своей рукою, обмениваясь потоками любви…
Странное дело: двое, объединенные любовью или просто страстью, похотью, стремятся отделиться от всех, остаться наедине друг с другом, – ты да я, я да ты, – на год, на два, на двадцать, но по прошествии какого-то периода времени, целительного и убийственного, вчера еще столь желанный исключительно для собственного пользования партнер отпускается в широкий мир, населенный любящими друзьями – и просто любящими – связанными друг с другом, повязанными круговой порукой, признающими существование этой близости, связи; если любишь одного, то обязан любить всех. Это невероятное состояние существует лишь в области, удаленной от реальной повседневности, как сон, мечта, легенда, в области улыбок. Можно было бы предположить, что, влюбившись, ты автоматически должен попасть в эту страну всеобщей любви и райских улыбок.
Сара могла теперь безболезненно читать не только заметки Стивена, но и свои собственные. Слова на бумаге, как древние дневники Жюли. «Сердце мое болит так, что хочется любым способом положить конец этим страданиям, как усыпляют старую собаку. Не могу больше терпеть эту боль!»Слова на бумаге, бумага все терпит.
Она спаслась, она выздоровела и более не заболеет. В Бель-Ривьер Сара не полетела ни на репетиции, ни на премьеру, пообещав наведаться ближе к концу, когда Генри наверняка уже исчезнет. Жан-Пьер предположил, что она не хочет появляться во Франции из-за смерти Стивена. Может, он и прав, какая разница.
До Жюли, до того, как ее вывернуло наизнанку, она полагала, что страна любви далека от ее упорядоченного и уравновешенного бытия, что ее, Сару, можно уподобить кому-то, стоящему перед прочными железными воротами, за которыми болтается взад-вперед глупый безобидный пес. Но теперь она поняла, что ворота эти оказались дырявыми и ветхими, залатанными на скорую руку планками да фанерками, а за ними – громадный пес-убийца величиной с теленка. И намордник на нем лишь для вида, смахнет он этот намордник одним движением лапы. Или не намордник даже вовсе, а маска, театральная маска, меняющая выражение с улыбки на гримасу скорби. И обратно.
Середина августа, вот уже несколько недель, как Сара полностью избавилась от своих печалей. Как она и полагала, интенсивность боли для нее теперь непредставима. Природе (или кто там за нее?) не нужно, чтобы ее дети помнили свою боль, это не соответствует ее целям, каковы бы они ни были. Сара наслаждается маленькими радостями, ничтожными физическими удовольствиями, вроде ощущения дерева пола босою подошвой, согревающего воздействия солнечных лучей на кожу, аромата кофе, запаха свежевскопанной земли, слабого запаха инея на камне. Она снова стала женщиной, которая не плачет, хотя популярная идея целительного очищающего, оздоровляющего плача, разумеется, время от времени посещает ее голову. Забыла она, как плачут. Проявление эмоций окружающими Сара расценивает как признаки их незрелости. Услыхав о чьей-то в кого-то влюбленности она непроизвольно поймала себя на легкой презрительной усмешке. Неужто она ничему не научилась? Сара внимательно наблюдала за отступающей, теряющей силу печалью, не ослабляла бдительности, понимая, что зверь это опасный: как бы он вдруг на нее опять исподтишка не набросился. А ведь может, может такое случиться, видела она лица стариков и старух, их скорбные глаза. Не надо ей такого, нельзя терять бдительности перед этим чудовищем, недавно глодавшим ее сердце.
Музыку Жюли она по-прежнему не могла переносить, равно как и старые мелодии трубадуров и труверов. Чтобы боль была «сладкой», она должна стать мягкой, а ноты «Жюли Вэрон» или даже пошловатая баллада из «Счастливой монетки», сиречь «Жюли», вызывала у нее… бр-р-р-р… Нет-нет. Звуков слишком много, слишком они громкие, нарочитые, хватающие, когтистые. Тысячи лет сидел пастушок под дубом, вслушивался в тонкий посвист ветра, во все времена бравший людей за душу, призывавший к чему-то. В свисте ветра чудились иные голоса, его перекрыл резкий, словно начальные аккорды музыки Жюли из третьего акта, крик ястреба. Ветер свистел, убаюкивал, навеивал дрему и швырнул в полусонного пастушка белые листы с черными знаками на них, означающими слова «печаль», «сердце», «боль», и эти колдовские знаки разбудили пастушка окончательно, но ветер уже унес листы дальше, и парень не поверил сонным глазам, решил, что все это ему привиделось во сне. Где, где тихая пристань, которую она ищет? В глубинах океана морские гады скрипят да квакают, киты поют свои песни. Вверху, в космосе, сталкиваются метеоры и осколки разлетаются во все стороны. Может быть, в шахтах, в подземельях, в пещерах, в могиле? Но и там издают звуки поджидающие нас черви и скрежещут разрывающие почву корни деревьев.
Но страх или, если угодно, осторожность не в силах предотвратить процесса, знакомого каждому, кто погружен в поиски первопричин. Нити сплетаются, укладываются в полотно. Наугад берешь книгу, навскидку открываешь и натыкаешься на то, что искал. Проходишь по улице мимо двух беседующих – один из них диктует ответ на вопрос, который ты только что мысленно задал самому себе. Включаешь радио – вот оно, здесь, на этой волне и в это мгновение. Сны Сары бесперебойно поставляли информацию, она ощущала себя на грани… чего? «Познай самого себя», – весьма разумно рекомендовал древний оракул. Но нелегко решить, что к чему и с чего начать в данный момент.
Сара опустилась в парке на скамейку, глядя на пустующую скамью почти напротив, через аллею, ведущую к воротам. В парк вошла молодая мамаша, толкая коляску одной рукой. Маленькая девочка, идущая рядом, толкала эту же коляску обеими руками, держась за рукоять рядом с ладонью матери. Та направилась к скамье, на которую смотрела Сара, загнала коляску на траву, вытащила примерно десятимесячного младенца и уселась на скамью, держа ребенка на коленях. Девочка – лет около четырех – пристроилась рядом с матерью. Аккуратная такая малышка, одетая в чистенькое розовое платьице, розовые носочки, розовые туфельки, а темные волосы сдерживает розовая пластмассовая заколка-пряжка. Вся эта изобильная розовость не подходила к худенькому обеспокоенному личику, к не по возрасту «знающим» глазам, похожим на глаза взрослой опечаленной женщины.
О своей внешности мать тоже позаботилась. Белые обтягивающие брюки, декольтированная белая кофточка, демонстрирующая долгими трудами заработанный загар. Волосы выбронзовлены под цвет загара и взбиты в космы, полагающиеся по чрезмерно молодежной для ее возраста моде. Женщина принялась забавляться с младшим ребенком, словно с любимой куклой. Тот смеялся, пытался схватить мать за волосы, за нос, она уворачивалась… Потом с чего-то вдруг затянула какие-то колыбельные «Баю-бай», принялась укачивать детеныша, перешла на «Мишку косолапого…», используя этого Мишку в качестве сценария, и где косолапому положено было «в ямку – бух-х-х!», она роняла и тут же подхватывала ребенка к неистовому восторгу последнего. Забытая девочка пыталась подтягивать соответствующие «Баю-бай» или «Бух!», но громкоголосый дуэт мамаши и братика напрочь забивал ее слабый голосок.
Девочка подняла руку и тронула мать за локоть.
– Ну, чего тебе опять? Отстань! – рыкнула на нее любящая мать голосом, нимало не напоминавшим прерванное ею сюсюканье и агуканье, тут же, впрочем, возобновившееся по прежнему адресу. Любовь ее к младшему, казалось, приближалась к оргазму, женщина самозабвенно тискала и целовала младенца, изобретала ему все новые уменынительно-возвеличительные превосходные степени, нежно-ласкательнее определения и эпитеты; язык ее заплетался от самозабвенного восторга, толком можно было разобрать лишь имя мальчика – Нед. Любовный акт, избегающий, как известно, вмешательства третьих лиц, продолжался, а девочка оставалась столь же излишним его свидетелем, как и Сара или любой другой посетитель парка.
Малышка на всякий случай немного отодвинулась от мамочки, активно любящей ее братика, но когда женщина затянула очередную песенку о походе по рынку, где собиралась купить жирненькую свинку, снова попыталась поучаствовать в веселье, и слегка подтянула, за что заработала от матери новое замечание:
– Ой, замолчи, Клодина!
Девочка замерла, уставившись перед собой. Собственно говоря, она смотрела на скучную старуху, сидевшую напротив, на Сару. Не в состоянии дольше выдерживать свою исключенность, она, сжавшись от заранее ожидаемой оплеухи, с отчаянной храбростью заверещала:
– Мамуля, мамуля, мамуля!..
– Ну, чего еще? – огрызнулась мамуля.
– Соку хочу.
– Ты только что пила.
– Еще хочу. – Девочка улыбнулась, пытаясь растопить чугунную злость, исказившую лицо матери, вырванной из глубин – не то сорванной с высот – блаженства.
Мать протянула руку за спину, нашарила в коляске картонку сока и небрежно протянула девочке. Та приняла упаковку сока с осторожностью, отмечавшей каждое ее движение, каждый жест, даже самый мелкий. Начала отковыривать от упаковки пластмассовую соломинку. Мать наблюдала поверх головы сына, прикорнувшего у нее на груди, точнее – прижавшегося к впадинке под плечом, опустив к ней на грудь голову. На лице у матери все то же раздражение, похоже, смешанное с выжиданием подходящего момента для оплеухи.
– Ну, вот, – дождалась наконец мамаша. Трубочка-соломинка отскочила от коробки и упала на асфальт аллеи. – Что ты наделала? Пей теперь из дырки. – Она прижалась к макушке сына щекой и заворковала: – Недди, мальчик золотой, Недди, мой сынок родной…
Девочка замерла с пестрой упаковкой в руке, глядя на Сару, узнавшую в ее недетских глазах мрак недавно покинутого ею мира скорби.
– Зачем тебе сок, если ты не хочешь его пить? Дай сюда! Я его перелью в бутылочку для лялечки. – Она повелительным и нетерпеливым жестом вытянула в направлении девочки руку. Приняв упаковку, женщина достала из коляски бутылочку, перелила в нее сок, отпила сама и принялась поить любимую лялечку.
Девочка всхлипнула, и мать, как будто дожидаясь этого сигнала, взвизгнула:
– Что еще? – И ударила дочку по руке.
Девочка молча уставилась на предплечье, на котором мгновенно обозначилось красное пятно, издала резкий крик и сразу же сжала губы. Она просто не в состоянии была сдержать этот крик.
– Если ты не будешь вести себя как следует… – почти прошипела мать, и у Сары мурашки поползли по позвоночнику от мощи той ненависти, которая выплескивалась из этого шипения.
Девочка превратилась в статую.
Из той же коляски мать достала сигареты и спички, попыталась раскурить сигарету над головой мальчика.
– У, х-хрень… подержи-ка. – Она опустила ребенка на колени девочки. – Держи как следует, сиди спокойно, не ерзай.
На лицо девочки выползла дрожащая улыбка. В глазах застыли слезы. Она прижала к себе счастливого младенца, поцеловала его, задержала губы повыше его уха, в мягких волосиках. Малышка замерла в приливе нерастраченной любви, а мать ее, тупо глядя перед собой, жадно вдыхала и так же жадно выдыхала сизую дымовую смесь.
– Лю-лю-лю, лю-лю-лю, как я братика люблю, – напевала девочка дрожащим голоском.
Она сжала младенца слишком крепко, неумело, тому это не понравилось, он закряхтел, готовый заплакать. Сигарета мгновенно оказалась на асфальте рядом с упавшей соломинкой от сока, каблук провернулся на ней с тою же полнотой чувства, с какой мать повернулась к дочери.
– Дай сюда, балда… – Она ловко отняла младенца у девочки, сидящей с трясущимися губами, готовой разреветься. – Вот ведь, что наделала, идиотка… Ничего нельзя доверить… – И она принялась укачивать, уговаривать, уцеловывать свое сокровище. Затем попробовала уложить его в коляску, но сокровище не желало отрываться от материнской шеи.
– Возьми коляску, – приказала мать, не глядя на девочку.
Она с младенцем направилась к выходу, абсолютно не интересуясь тем, как малышка справится с коляской, слишком тяжелой для нее, неповоротливой. Колеса коляски путались в траве, вытащить ее на асфальт аллеи оказалось не так-то просто. Наконец коляска на асфальте, девочка остановилась перевести дыхание.
«Держись, держись, – безмолвно внушала Сара девочке. – То, что ты переносишь, непереносимо, и скоро под твоей макушкой захлопнется дверца. Если повезет – навсегда. Дверь никогда не откроется, и ты никогда не узнаешь, где живешь. Детство, юность, взросление… Ты живешь в вечности одиночества и страдания, воистину в аду, ибо смысл ада в отсутствии надежды. Надежды нет. Ты не знаешь, что дверь захлопнется, ты веришь, что жизнь такова, какой она и быть должна. Ты живешь, не зная любви. Ты видишь мамину любовь к малышу и сама любишь его, потому что надеешься, что она полюбит тебя за то, что ты любишь то, что любит она. Но потом ты узнаешь, что не имеет значения то, что ты делаешь и что ты думаешь. Бесполезно и безнадежно. И тогда дверь захлопнется, и придет свобода».
Она увидела, что девочка налегла на коляску, толкая ее к воротам. Мать шагала, не оглядываясь, над плечом ее торчала радостная физиономия младенца. Остановилась мамаша лишь у самого выхода, обернулась.
– Живей шевелись!
Девочка рванулась, споткнулась, упала, расшибла колено; плача, вскочила и снова налегла на коляску. Младенец наконец занял свое место в подушках, и все трое покинули парк в том же походном порядке: он в коляске, мать с одной рукою на поручне, девочка – толкая кабриолет обеими руками.
Полагала ли Сара, что ее мать, почтенная миссис Милгрин, ничем не отличалась от этой современной молодой матери двух детей? Разумеется, нет. Таких выродков, как эта мамаша, нечасто встретишь. Но… Откуда, собственно, ей это известно? С чего она взяла? Что Сара знает о людях прошлых и о нынешних? Разговоры стариков да собственные наблюдения? Нечего сказать, надежные источники информации. Попробуй, расшифруй рассказы отживающих. Краткая пауза в потоке воспоминаний может означать страшный скандал, нахмуренные брови – долголетнюю вражду. Фразу вроде «Не забуду того лета» или «Мы друг другу всегда нравились» можно истолковать как страстную любовь всей жизни – и, возможно, ошибочно. Вздох старика эквивалентен долгому трауру, недомолвка древней дамы поможет ей не выдать секрет всей жизни. А эта сегодняшняя молодуха с парковой скамьи, вспомнит ли она в старости о неприязни к собственной дочери? Может быть, только дурацкая псевдоаксиома «с мальчиками-то всегда легче» сохранится у нее в голове, зацепившись за какую-нибудь извилину.
Значительно более вероятно, что к ситуации лучше подходит – Сара вспомнила деловитый голос своей матери – эпизод прошлого лета: три чистеньких, причесанных мальчика в коротких красных халатиках пришли пожелать матери спокойной ночи. Они выбежали на лестницу, но Джеймс вернулся, вернулся дважды, остановившись в дверях.
«Чего тебе?»
«Ничего».
«Ну, тогда беги обратно».
Когда мальчик поворачивался, чтобы уйти, Сара встретилась с ним взглядом. Нет, не отчаяние увидела она у него в глазах, не печаль. Скорее… терпение. Да, стоицизм. Ему не четыре года, не шесть. Двенадцать. Дверь в голове его захлопнулась уже давно, он уже и забыл, что там есть такая закрытая дверь. Повезет – так и не узнает, не вспомнит.
Когда бабка Сары умирала в больнице, добрых лет двадцать назад, Сара сидела с нею вечерами темной осени, иногда вместе с матерью, дочерью умирающей. Соседнюю койку занимала еще одна умирающая, маленькая, сухонькая старушка, словно листок опавший, усохший. Она все время тихо стонала: «Помоги… помоги…», – иногда звала мать: «Помоги, мама…» Слово «мама» она четко разбивала на два слога, второй выделяла более высоким тоном, после чего какое-то время как будто дожидалась ответа.