Текст книги "Любовь, опять любовь"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Дорис Лессинг
Любовь, опять любовь
Произведение
Любовь, опять любовь! Ах, верится с трудом…
Куда это мы попали? На склад сценического хлама? Душно, темно, тихо в комнате… Но вот кто-то вошел, отдернул шторы, открыл окно. Женщина. Вышла, дверь оставила нараспашку. Да, действительно, помещение забито до предела. У стенки – сплошняком парад технического прогресса: факс, копир, центр звукозаписи, телефоны. Весь остальной объем завален театральным реквизитом, афишами, нотными тетрадями, масками; в центре сверкает позолотой здоровенный бюст дебелой римской матроны.
На стене над центром звукозаписи большая репродукция «Масленицы» Сезанна, весьма затертая, вдрызг разодранная и склеенная прозрачным скотчем.
Женщина в соседней комнате что-то передвигает, чем-то грохочет, тень ее мелькает в дверном проеме; вслед за тенью возвращается и она сама. Немолодая женщина. Старше, чем можно было предположить по ее энергичной возне там, за дверью. Пожалуй, бальзаковский возраст у этой женщины давно позади. Нарядом не блещет, джинсы на ней да рубаха. Настроена энергично, вызывающе вглядывается в кавардак, однако сдерживает себя, поворачивается к центру звукозаписи, клацает клавишей, садится. Комнату заполняет голос графини де Диэ, пронзивший восемь столетий… Во всяком случае, голос с магнитофонной ленты должен убедить слушателя, что доносится он именно из той дремучей эпохи. Хотя, конечно, подобные жалобы во все времена звучат одинаково:
Должна я петь, хочу иль не хочу,
По нем тоскую, верная подруга,
Люблю я больше, чем…
Современная женщина, сидящая возле центра звукозаписи, держа руку на клавишах, готовая прервать древние стенания, выглядит весьма агрессивно, осуждающе; как будто недовольна графиней и одновременно корит себя за нетерпимость. Днем раньше Мэри звонила из театра и сообщила, что Патрик опять влюблен и, как следствие, невменяем. Она не удержалась от резкой реплики.
– Ну, Сара, Сара, что ты, зачем же так… – упрекнула ее Мэри.
Сара опомнилась, и они вместе посмеялись. И вот опять. А ведь есть такая известная примета: кого за что осудишь, на то сам нарвешься. Жизнь заставит сожрать собственную блевотину, Сара это прекрасно усвоила.
Однако графиня Диэ настолько выводит ее из равновесия, что она нажимает на клавишу «Стоп» и замирает, вслушиваясь в наступившую тишину и в свое раздраженное дыхание. Перенасытилась она за последние дни этими трубадурами да труверами. Пришлось вживаться. Если б только графиня… Бернар де Вентадорн, Пьер Видаль, Жиро де Борнель… Никогда еще на нее так не действовала музыка. Хотя… Да, было, слушала она джаз, особенно блюз, слушала день и ночь, неделями и месяцами. Когда умер муж, музыка питала ее скорбь, ее меланхолию. Да, тогда она выбрала музыку согласно своему состоянию. Но сейчас все совсем иначе.
Сложных задач на этот вечер Сара себе не ставила, однако записи не ложились на бумагу. Слишком уж увлеклась. Увлеклась темой, подпала под влияние чувственного голоса графини де Диэ – то есть юной Алисии де ла Э.
Не стала она ничего писать. Да и вообще, Сара ведь уже давно решила ничего по вечерам не делать – только вот в последнее время это правило то и дело нарушалось. Ее собственные установления сталкивались с внутренним настроем, с требованиями обрести душевное равновесие.
Она все сидела и слушала. Слушала тишину. Затем какого – то уличного воробья. Потом решилась просмотреть «Провансальские стихи» Паунда. Уж это-то и работой не назовешь.
Стол Сары почти полностью завален книгами, справочниками, скоросшивателями с вырезками из периодики. Книжные полки рядом со столом до потолка достают. Рядом с музыкальным центром – открытая книга.
Старейте с достоинством… Это нетрудно. Жизнь сама ведет вас, если вы ей не противитесь, вы слышите от нее подсказку за подсказкой. Не столь уж старость и плоха; с лишениями, приходящими с возрастом, легко освоиться. Гордость – великое подспорье… Вы не знали в молодости, что плоть старится, а суть остается неизменной. Старики, как призраки на празднике жизни, видят то, что скрыто от других, вместе восседают за пиршественным столом, с юмором обмениваются впечатлениями, наблюдают, сравнивают, вспоминают…
Спокойные, полные глубокого смысла фразы, под которыми подпишется любой стареющий, ибо исходят эти слова из глубин души его.
Да, думает Сара. Да, все верно. Сара Дурхам – доброе, разумное имя разумной женщины. Книгу эту она обнаружила недавно на развале. Мемуары светской дамы, блиставшей красотой во время оно, а под старость взявшейся за перо. Вышли в свет двадцать лет назад, когда бабке этой чуть ли не сто уже стукнуло. Знаменательно, что она купила эту книжицу. В былые времена Сара бы и в руки не взяла книгу, написанную старухой про старух. Ей-то что до этого. А сейчас… Странные ощущения внушают такого рода сочинения.
Она оставила книжку в покое и решила, что Паунд тоже подождет. Лучше насладиться ничегонеделанием. Апрельский вечер, еще светло. В помещении тихо, комната успокаивает, в ней, как и в трех остальных комнатах квартиры, три десятка лет памяти. Комнаты, в которых прожил так долго, напоминают берег моря, усеянный всяким хламом, принесенным волнами. И не сразу разберешься, откуда здесь все это взялось.
Сара точно ориентировалась в том, что связано с театром: какой спектакль, какой актер. Но вот на окне плошка с галькой. Вместе с детьми – им было тогда двенадцать и тринадцать – она собирала эти камушки возле какой-то провансальской деревушки, название которой прочно забыто. Не раз они туда ездили и каждый раз привозили с собой эту ерунду. На стене доска с веерообразным набором красных бус. Зачем они ей? У стен громоздятся книги о театре, по театру – в иные Сара не заглядывала годами. И эта драная «Масленица»… Сколько лет уже она видит ее каждый день. Желторотая юность в красно – черном бубновом узоре… Арлекин сильно смахивает на ее нахального красавчика-сына… каким он был тогда. Сейчас Джордж уже солидный господин, какой-то там ученый. В те дни Сара сходства с сыном не улавливала. Рядом с Арлекином что – то молодое, темноглазое, в плохо сидящем костюме Пьеро. Кэти тогда было пятнадцать, и она потребовала себе наряд Пьеро. Смысл требования: «Я слишком похожа на брата. Мне нужно отличаться. Хотела бы я набраться его Арлекиньей наглости». Сейчас и следа былой робости в Кэти не осталось. Уверенная в себе мадам, мать семейства. Нормальный муж, нормальная работа, нормальные калифорнийские дети.
Да, Сара постепенно привыкла видеть на этой картине своих детей. Иные родители любят всматриваться в пожелтевшие фото своих отпрысков, столь непохожих на то, что из них впоследствии получилось.
Освободиться надо от всего этого! Сара напружинилась, резко вскочила и принялась рыскать по комнате. Не в первый раз за долгие годы посещает ее такая мысль. Много лет прошло с момента, когда она впервые приказала себе: «Вон весь этот хлам!» Сезанна приволокла Кэти, и лично к ней, Саре, репродукция не имеет никакого отношения. А что тут ее? Книги, разумеется. Ее подспорье, рабочий материал. А остальное? Миски с собранными детьми ракушками, шкаф с кучей старых тряпок, ее давнишние наряды, куча поздравительных открыток. Одежда… Ее выбор? Нет, такого не скажешь. Скорее, диктат моды.
Однажды вечером, много лет назад, Сара впервые пришла к неутешительному выводу, что почти ничего в этих четырех просторных комнатах не появилось по ее осознанному выбору. По четкому решению ее собственного «я». И потому большую часть всего этого барахла следует отсюда немедленно выкинуть. Почти все. Конечно, не этот снимок. Приятный мужчина, слегка расстроенный… или усталый… открытое лицо, прямой взгляд голубых глаз, седина в светлых шелковистых волосах, память о которых еще хранят ее пальцы… Седина эта, возможно, первый предвестник инфаркта, убившего его так рано, в сорок лет… Муж обнимает мальчика и девочку, восьми и девяти лет. Все трое улыбаются Саре. Фото в серебряной рамке «ар деко», мода тридцатых. Рамка, мягко говоря, не во вкусе Сары, покойный муж вставил фото в рамку своей мамаши. Выкинуть рамку?
Когда она наконец наведет здесь порядок? Занятость, проклятая – она же благословенная – занятость. Что-то все время отвлекает. Новая постановка, к примеру. Работа, работа… Она никогда от работы не бегала.
Сара задержалась перед зеркалом. Симпатичная женщина средних лет, подтянутая, поджарая. Волосы схвачены резинкой, на салоны времени нету – да и нужды в них нет. Каким словом определить их цвет? Волосы светлые, фактически тускло-желтые, как загаженная небрежением латунь. Седины явно не хватает, но такая масть не седеет до глубокой старости. В молодости этот цвет волос кажется слишком неброским, и его зверски корректируют всевозможными красителями; позже владелица волос оставляет их в покое, и сразу сыплются вопросы: «Чем красишь?». Нечасто заглядывает Сара в зеркало, никогда не зацикливалась на внешности, да и к чему? Ей и так дают на два десятка лет меньше. Обернувшись, она видит сквозь открытую дверь свое отражение в другом зеркале.
С такого расстояния она и вправду выглядит несколько моложе. Завидная стройность! Остеопат, к которому пришлось обратиться, когда спину вдруг схватило (да так толком и не отпустило, несмотря на их совместные героические усилия), даже поинтересовался, не балерина ли она. Два зеркала в этих комнатах появились давно, когда мужу однажды показалось, что в квартире темновато. Стены тогда выкрасили белоснежной краской, и шторы от них не отличались. Теперь отличаются. Потемнели до темно-кремового, а стены посерели. Солнце бросало в комнату неразбериху цветов, бликов, отражений – иллюзий каких-то вероятностей, возможностей. Но солнце исчезало, и мебель замерла в зеркалах, как будто вмерзла в лед застывшего воздуха. Жемчужного, спокойного воздуха. С комнатами этими она сжилась, расставания с ними не мыслила. Ее ругали за запущенность квартиры, но она ничего не трогала здесь уже много лет. Брат особенно старался, но гляньте на его дом… Прилизанный кошмар. А ее квартира понимающе тускнела: да, Сара занята… да, ей все это по душе… да, годы текут, муть времени оседает, накапливается… книги и фотоснимки, открытки и всякая театральная мишура…
Всё к чертям! Всё вон!.. А вот снимки на стене спальни. Дед и бабка в Индии, чопорные, официальные – положение обязывает. Чтобы разрядить их серьезность, она добавила фото молодой леди, одетой по моде года: Сара Анструзер, которая тогда только-только вышла замуж за колониального чиновника. Молодая леди, уверенно глядящая на мир там, где уместнее казалась робость. Восемнадцатилетняя девушка, прибывшая в далекую страну, о которой толком представления не имела, прибывшая, чтобы стать мэм сахиб, важной колониальной госпожой. Нередкое явление в те дни, однако смелость нужна немалая…
Жизнь Сары Дурхам лишена такого драматизма. Она выросла комнатным растением; родилась в 1924 году в Колчестере. В семье у них было двое детей. Брат учился на врача. Она посещала две солидные женские школы. В университете изучала французский и итальянский, затем провела год в университете Монпелье, занимаясь музыкой. Жила у тетки, вышедшей замуж за француза. Во время войны служила водителем в Лондоне, в «Свободной Франции». В 1946 году вышла замуж за Алана Дурхама, родила двоих детей. Муж умер, когда ей не исполнилось и сорока. Осталась с детьми в Лондоне.
Спокойная, рассудительная женщина. Конечно, смерть Алана выбила ее на некоторое время из колеи, но затем рана зарубцевалась, и Сара предпочитала не вспоминать об этом периоде своей жизни. Лицемерная память… Добрая память, позволяющая спокойно жить. Она вернулась в кабинет, к старухиным мемуарам: «Старейте с достоинством…» Этот пассаж завершал главу, а следующая начиналась с иной темы:
Больше всего в Индии мне нравилось раннее утро, до того как жара становилась невыносимой, принуждая оставаться под крышей. Впоследствии я осознала, что от брака с Рупертом отказалась вовсе не из-за него самого, а именно из-за невыносимой жары. Конечно, я не была в него влюблена, но тогда этого не знала. Я вообще не знала тогда, что такое любовь.
Сара снова вернулась к приглянувшимся ей строкам: «Старейте с достоинством…» Прочитала до конца абзаца, до конца главы. Все верно, это как раз о ней. Она в свои шестьдесят пять рассказывала младшим подругам, что стареть не страшно, более того, приятно, что, если не закрывать глаза, открывается много нового, недоступного в молодости, и начинаешь удивляться, а что же еще откроется с течением времени, чем тебя еще порадует старость. Наблюдая за недоумением слушающих, лет на десять ее моложе, она, в свою очередь, с содроганием думала, что не хотела бы вернуться туда, в молодость, и вновь подвергнуться всем ее испытаниям – в число которых непременно включала и любовь. Два десятка лет Сара не ощущала этой самой любви, хотя ранее влюблялась частенько и со страстью. Она не верила, что сможет влюбиться снова, и спокойно об этом заявляла, забывая непреклонное правило: не болтай о том, чему не хочешь подвергнуться.
Нет, не будет она работать сегодня. И тут до Сары вдруг дошло почему. Да, из страха. Она боялась этой музыки. Эти причитания из прошлого – жуткая зараза, вроде наркотика. Поглощал ли ее джаз так же, как графиня Диэ, Бернар, Пьер, Жиро? А эта, теперешняя, которой она занимается в последнее время? Жюли Вэрон и ее «музон». Не доверяет она музыке – и в этом есть резон. Пожелтевшая стопка на столе… Не одна она такая умная, многие великие и мудрые уверяли, что музыка – друг с подвохом. Она, Сара, привыкла ко всему относиться с подозрением, встречала влияния извне в штыки и никому не позволяла оседлать свою волю.
Ни-ни-ни, никакой музыки и никакой работы сегодня. Лучше в гору влезть… Двадцать миль протопать. Но Гималаев в ее квартире не наблюдалось, и вскоре Сара обнаружила, что погрузилась в уборку. Оказалось, что горы застарелого мусора отвлекают ничуть не хуже Джомолунгмы. Пол пропылесосить… во всех четырех комнатах. Кухня… Ванная… К полуночи квартира засверкала. Можно было подумать, что женщина эта не чает жизни без домашнего хозяйства, что не приходит к ней раз в неделю уборщица.
Но считать, что она взволнована необходимостью встретиться завтра с этим типом… как его… Стивен Эллингтон – Смит, «наш ангел», как его кличут в компании… Что за чушь. Мало ли с кем она встречалась, работа у нее в том, в частности, и состоит, чтобы встречаться со всевозможными личностями, как драматургами, так и толстосумами, и уламывать их, предлагать им то, что можно предложить, и выбивать из них то, что можно выбить.
Сара легко выделяла из своей нелегкой жизни безоблачный начальный период, причем в этот безоблачный период самым естественным и непринужденным образом вписывалась и война. Те тяготы и лишения, что ей пришлось перенести во время войны, бледнели в сравнении с последующим. Наступление эпохи невзгод знаменовала кончина супруга. Родителей Сары богачами никак не назовешь. Ни тебе страховки, ни накоплений. Она, собственно говоря, не могла себе позволить сохранять за собой эту квартиру, но все же не захотела ее сменить, чтобы не травмировать и без того потрясенных детей еще и переездом. Кормиться приходилось случайными заработками в газетах и журналах, в книжных издательствах и театрах. Прибилась к «Зеленой птице», театрику, точнее, группе, ставящей мини-спектакли где придется, чаще всего в пабах. В семидесятые годы немало таких энтузиастов пробовали свои силы, искали взлета и славы. Сара перевела для них итальянскую пьеску, но там не заладилось с правами, и, чтобы залатать дыру, перешила пару сцен из какого-то современного романа. Ее продукция принесла желанный успех, и вот Сара Дурхам уже у руля труппы, уже проводит с нею целый день, подбирает состав, режиссирует, репетирует; следствие – включение в штат и постоянный оклад, регулярная, настоящая работа. И настоящий театр! Вчетвером они решились рискнуть, арендовали сцену, она и трое ее храбрых друзей. С десяток лет им удавалось с грехом пополам сводить концы с концами, а пять лет назад сыграли в Вест-Энде так, что о них заговорили. «Зеленая птица» считалась теперь одним из лучших театров второго эшелона, их премьеры регулярно удостаивали присутствием критики. Из литературно-театрального поденщика Сара превратилась в известного в театральном мире продюсера, а иной раз даже выступала в роли режиссера. Они вчетвером не слишком разграничивали обязанности с самого начала. Успех, как водится, принес и зависть; теперь злые языки, тоже их не разделяя, обозначали скопом творческое содружество как «Шайку Четырех». Вообще-то Сара и не претендовала для себя лично ни на добавочный кус славы, ни на лишний шмат ненависти. Восхищалась она не собою, а совместной работой, общим подъемом, движущей силой которого, кроме упорного труда, послужил – а как же иначе! – и подпирающий горб госпожи Удачи. Сара не считала себя ни самовлюбленной, ни честолюбивой.
Кто же еще тянул театр в этой упряжке-четверне? Мэри Форд-хрупкое создание с большущими, дымкой подернутыми глазищами и нервным упрямым личиком-кулачком, превратившееся к сорока годам в упорную и уверенную женщину, отлично ориентирующуюся в мире рекламы, которой она, по преимуществу, занималась. Второе воплощение компетентности, Рой Стрезер, числился помощником режиссера. Солидный, с виду неповоротливый, он и вправду никуда не торопился и никогда не позволял себе волноваться, что бы ни стряслось. Рой сравнивал себя с опустившимся бывшим футболистом. Крупный, неряшливый… Они помнили его молодым, бунтарем из «поколения шестидесятых». Трудовую деятельность Рой начал, как и многие его ровесники, маляром на фасадах и кровлях. Наконец, Патрик Стил. В глаза и за глаза трое остальных, как и многие другие, замечали, что он придан им, скучным и спокойным, для контраста. Весь на нервах, капризный, неустойчивый, вспыльчивый, смахивающий на пацана или на птицу с хохолком черных мягких волос на вздернутой голове. Гомосексуалист. Причем перепуганный гомосексуалист. Проверяться не хочет, при нем о СПИДе лучше не упоминать. Говорит, что теперь предохраняется и опасности ни для кого не представляет. Может вдруг прослезиться, а то и расплакаться, благо поводов в его жизни для слез предостаточно. Как художник Патрик просто чародей. Лунный свет, озеро, гора из светотени, макулатуры и обрывков фольги – его стихия. Его то и дело пытаются сманить другие театры, в том числе крупные, но Патрик открещивается от выгодных предложений, считая, что талант его цветет лишь в этом микроклимате, в этой Шайке Четырех. Причем цветет на все лады. Однажды он сочинил либретто мюзикла, который чуть было не прогремел. Патрика подначивали, что следующий сценарий принесет ему успех и он наконец-то воспарит куда-нибудь в недосягаемые выси.
Такими их видели все, такими чаще всего и они сами видели друг друга, встречаясь ежедневно, беседуя и споря в небольшой комнатушке, которую сравнивали с кабиной локомотива либо с диспетчерской котельной. Контора их блистала анахронизмами всех родов, как техническими, так и мебельными развалюхами, прошедшими через руки многих хозяев и через горнило разных времен и ситуаций.
Четверо, слившиеся в четверку, воодушевленную сообща достигнутым успехом. И у каждого за плечами опыт личной жизни, толком не разграниченной с рабочими часами.
Мэри не замужем, и мужчины у нее нет, потому что все время отнимает мать, страдающая рассеянным склерозом, совершенно беспомощная. Иногда мать, когда некому за ней присмотреть, присутствует на репетициях, сидит в кресле-коляске с трясущимися руками и головой, глядит в сторону сцены.
Рой Стрезер женат, у него сын. Брак неудачный. Мальчик его тоже частенько присутствует на репетициях, сидит рядом с отцом, и все по очереди увещевают малыша не шуметь и быть паинькой. Настрадавшись от повышенного внимания, он взбирается на колени старухи в инвалидной каталке, и та тихо радуется, что приносит хоть какую-то пользу.
Сара возложила на себя семейные обязанности добровольно. Уже десять лет ее внетеатральное время поглощают не собственные дети и внуки, отделенные от Сары странами и континентами – родные дети свили гнезда в Индии и в Штатах, – а Джойс, младшая дочь ее брата Хэла. У Хэла и его жены Энн три дочери. Две старшие – дети как дети. Джойс – проблемный ребенок с колыбели. Почему? А кто его знает. Сначала крикливая, затем сварливая. В школу Джойс не отходила и недели – заболела. Просто не могла переносить ни учителей, ни детей. Поскольку родители оба врачи, в диагнозах недостатка не наблюдалось. Не в одной больнице обросла она пухлой историей болезни. Психиатры советовали держать девочку дома. Призвали на помощь Сару, и Джойс проводила целые дни в доме у тетки, в бывшей детской. Тогда Сара чаще всего работала дома. Когда ей случалось выходить, Джойс нисколько не страдала от ее отсутствия. Чем она занималась? Да ничем. Чай пила, пялилась в экран телевизора, иногда набирала на телефонном аппарате произвольную комбинацию цифр и, если ей везло на собеседника, часами болтала, вздувая плату за телефон до астрономических размеров, причем родители вовсе не рвались эти счета оплатить.
Потом у Джойс разыгралась анорексия, она съехала в очередной стационар. Там ее «стабилизировали» и вернули, несмотря на все протесты, тете Саре. Хэл, глядя на сестру добрыми глазами, мягко убеждал, что присутствие Джойс в отсутствие собственных детей ей крайне необходимо. Джойс, однако, без споров забирали домой, когда наезжали в гости бывшая страдалица Пьеро с двумя своими детьми из далекой Калифорнии или бывший симпатяга Арлекин, ныне морской биолог, тоже с двумя детьми, из Индии. Джойс росла, превращалась в девушку, и когда ей исполнилось семнадцать, ситуация окончательно вышла за всякие рамки. Начались истерики, вопли, множились попытки покончить с собой. Сара тратила все больше времени на посещения больниц, беседы с врачами; когда Джойс возвращалась, приходилось с нею сидеть. Сара сама впадала в какое-то близкое к бреду полукоматозное состояние, свойственное тем, кто вынужден напрягать все силы в подобных безнадежных ситуациях. Ей хотелось самой нырнуть в постель и плюнуть на все. Помогали коллеги. А потом вмешался случай. Одна из телефонных знакомых Джойс предложила ей встретиться. С этой встречи Джойс не вернулась, и Сара позвонила брату, предложив ему самому наконец заняться дочерью. Хэл резонно возразил, что Джойс привыкла видеть в Саре свою фактическую родительницу, но сестра категорически заявила: все, с нее хватит. Конечно же, на этом ее мытарства не кончились, она страшно переживала за племянницу – хотя что толку от ее переживаний! Под влиянием телепрограмм о крутых да блатных Сара обратилась в полицию, где ей назвали некое кафе на Кингз-Кросс. Тамошним завсегдатаям – наркоманам и торговцам наркотиками, проституткам – не пришлось долго размышлять, чтобы вспомнить Джойс. Сара снова позвонила брату, который без всяких охов-вздохов заявил:
– Джойс уже выросла достаточно, чтобы начать соображать самой.
И добавил с некоторой долей иронии:
– Тебе вообще-то тоже еще не поздно начать соображать самой. Немного косметики, и…
Косметика подождет, решила Сара и отправилась к психиатру, чаще всего общавшемуся с Джойс. Тот просветил ее, что уход Джойс в большой мир в ее понимании представляет собой шаг в зрелость. Сара не стала расспрашивать, почему общение полоумной девицы с обитателями дна лучший путь к зрелости, чем возврат в семью, к родителям. Она решила, что ничего более сделать не может, что с нее и вправду довольно, что пора заняться личной жизнью. В первую очередь Сара обратилась к своим подслеповатым зеркалам, включив все светильники. Результат не разочаровал. Симпатичная мадам средних лет. Парикмахер добавил свой штрих: гладкая прическа на некрупной голове хорошо гармонировала с новыми одежками, намного более дорогими, чем Сара покупала вот уже много лет. Коллеги в театре в голос хвалили ее, наперебой советовали не позволять более никому водить себя за нос и жить своим умом.
Так получилось, что в этот момент им нужно было мобилизовать все имеющиеся у них возможности. Замышлялась постановка ключевого значения. Всего год назад пьеса «Жюли Вэрон» лишь маячила где-то вдали, и вот она уже превратилась в совместный проект с участием американского, французского и английского капитала. Подразумевалось, что придется привлечь дополнительные силы и кадры, но они все медлили. Что-то их беспокоило в этой «Жюли Вэрон». Мэри Форд гадала, стоило ли вообще браться за нее, не зная наверняка, что из этого предприятия может проистечь, и опасалась, что проистечет нечто непредсказуемое и нежелательное. Патрик, однако, живо возразил, что загвоздка не в пьесе «Жюли Вэрон», а в самой Жюли Вэрон; интонация его и неподражаемые ужимки, которыми он сопроводил свое высказывание, на что-то намекали и подразумевали что-то лестное.
В восьмидесятые годы девятнадцатого столетия на острове Мартиника красавица-квартеронка по имени Жюли – подобно наполеоновской Жозефине – приворожила молодого французского офицера. Так начинается пьеса – или, как ее представили в афише, «программа». Жюли была внебрачной дочерью мулатки Сильвии Вэрон и сына одного из местных плантаторов. Когда отец Жюли унаследовал плантацию, он выписал себе из Франции невесту, происходившую из обедневшей аристократической семьи. Сильвию Вэрон он не забыл, содержал ее, и злые языки болтали, что их встречи носили не только деловой характер. Дочери Сильвии он дал хорошее образование, не уступающее тому, что получали дочери соседей-плантаторов. Был ли он человеком совестливым или нахватался прогрессивных идей, которые нигде более не могли найти приложения, – бог ведает. Девочку учили музыке, рисованию, она много читала. Причем обучали ее рьяные молодые люди, страшно переживавшие, что опоздали: родились после того, как отгремели революционные войны, что не смогут уже принять участие в наполеоновских походах – так же, как в наше время молодые недоумки жалеют, что опоздали в Париж к шестьдесят восьмому году. «Но ведь из шестьдесят восьмого-то вышел пшик», – резонно возражают остепенившиеся «шестидесятники», которые не опоздали. И сгорают в пламени презрительных взглядов молодежи: «Ну и что! Быть там, пережить это…»
Как-то раз одна из юных дам, более предприимчивая, нежели ее сестрицы, решив полюбоваться на таинственную Жюли, навестила ее в лесном домике, где та проживала вместе с матерью. Естественно, о своем подвиге она охотно рассказывала, чем возбудила дополнительные толки. Визитом своим эта дама оказала Жюли неоценимую услугу. Та поняла, что умнее всех этих молодых богачек, ибо увидела, что намного превосходит посетившую ее – слывшую самой умной в округе. Одновременно ткнулась носом в безнадежность своего положения. Ее образованность не находила применения в местных условиях. Жюли видела горячее желание учителей наставлять ее и далее. Вполне вероятно, что все они поголовно в нее влюбились, но на качестве обучения это не отразилось.
Не прошло и десяти лет, как она написала о себе, какой она была в то время: «В этой маленькой головке olla podrida [2]2
Полным полно (исп.).
[Закрыть] несовместимых идей. Но я завидую наивности этой девушки».
Жюли читала энциклопедистов, увлекалась Вольтером, Руссо властвовал над нею, как и над всяким поборником натурального права. Она могла спорить – и спорила до хрипоты со своими наставниками – о законодательных актах и речах героев Великой французской революции, как будто всех их знала лично. Столь же хорошо ознакомили ее и с историей войны Соединенных Штатов за независимость. Жюли обожала Тома Пейна, поклонялась Бенджамину Франклину, убеждена была, что они составили бы с Джефферсоном идеальную пару. Жюли клялась, что, если б не возраст, она бы сбежала в Америку ухаживать за ранеными Гражданской войны. И продолжала жить на банановой плантации отца, незаконнорожденная, «частично черная» – цветом лица девушка напоминала итальянку или жительницу юга Франции. Вечерами дом их наводняли молодые французские офицеры, истомленные службой на прекрасном, но скучном острове. Они кутили, болтали, танцевали, слушали пение юной Жюли. Один из них, Поль Эмбер, влюбился в девушку, но вот достаточно ли, чтобы жениться на ней или хотя бы увезти с собой во Францию? Кто знает. Решительная Жюли сама настояла, вопреки всем препонам, на совместном бегстве. Его родители – почтенные люди, отец судья неподалеку от Марселя. Они, естественно, отказались принять Жюли. Поль нашел для возлюбленной небольшой каменный домик в романтической холмистой местности, под сенью пиний, тополей и олив, где навещал ее ежедневно в течение года. Родители, однако, не теряли времени даром: армия простила Полю бегство и во искупление грехов направила его во Французский Индокитай. А Жюли осталась под пиниями одна, без средств к существованию. Судья послал ей деньги. Он как-то увидел случайно сына вместе с ней на прогулке. Папаша позавидовал сыну, но деньги он послал не по этой причине. Поль признался ему, что Жюли беременна. Некоторое время она и сама так полагала. Однако, хотя в кармане у Жюли было всего несколько франков, она вернула деньги отцу Поля, сообщив, что и вправду была беременна, но природа сжалилась над нею и помогла им всем. Жюли поблагодарила его за заботу, воззвала к его чувству ответственности и попросила найти для нее работу в ближайшем городке Бель-Ривьер, где-нибудь в домах людей среднего класса. Она рисует, пишет акварелью – масляные краски, к сожалению, стоят слишком дорого. Играет на фортепьяно, поет. И полагает, что все это проделывает не хуже, чем местные учителя. Просила Жюли, по сути, большего, нежели та немалая сумма, которую ей предложил отец Поля. К тому времени вся округа уже знала о сомнительных устоях красотки, попытавшейся окрутить сына одного из наиболее уважаемых семейств и жившей ныне в одиночестве, дикаркою, в лесах. Отец ее любовника долго размышлял. Возможно, он и не ответил бы на письмо, если бы не увидел Жюли однажды в обществе сына. Он навестил ее и обнаружил воплощенное совершенство: остроумную красавицу с отточенными манерами. Естественно, влюбился, чем он лучше других. Не смог отказать, пообещал порекомендовать Жюли наиболее почтенным горожанам. Сохранил лицо, попросив в качестве ответной любезности прекратить всякий контакт с членами его семьи. Жюли ответила, метнув на него молнию презрительного взгляда: «Я полагала, мсье, что это и так подразумевается».