355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Тедеев » Сила меча » Текст книги (страница 30)
Сила меча
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:19

Текст книги "Сила меча"


Автор книги: Дмитрий Тедеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

Значит, мне предстоит очень точно и тонко сыграть свою роль, роль психованного фанатика с сорванной крышей, искренне верившего в святость пославшего его откуда‑то Максима. И, самое главное, в святость Его Великой Святомудрости.

Ни в коем случае не переиграть. Сам‑то старый паук явно ни в чью святость, тем более в свою, не верит, и явную фальшь почувствует сразу. Значит – не сыграть, а прожить роль, по Станиславскому, я сейчас – действительно этот самый фанатик, искренний и недалёкий, сперва действующий, а потом думающий, да и то – не всегда, и на моём лице читаются все мои нехитрые мысли и эмоции.

А какие эмоции? Почтительность? Да. Готовность повиноваться? Да. Восторг? Да, конечно. Не просто восторг, чуть ли не религиозный экстаз от встречи с живым воплощением Бога на земле. Ещё что? Страх? Да, но самую малость. Для фанатика страх – вовсе не основное чувство, и Его Великая Святомудрость прекрасно это понимает. Что ещё? Да хватит, пожалуй. Искренности, искренности, Олежек! Сыграй эту роль как последний раз в жизни! Тем более, что так оно, возможно, и будет.

Кажется, я и в самом деле сумел ввести себя в нужное состояние, действительно внутренне стал тем самым фанатиком, которого себе представил. Старый хрыч явно наслаждался, беседуя со мной, ему нравились во мне строгая, без подобострастия, почтительность, искренняя порывистость, религиозный зуд, готовность отдать жизнь во имя короля, Святого Максима и, разумеется, Его Великой Святомудрости.

Давно не было у него подобного собеседника. Собеседника, чувство страха в котором не забивало все остальные чувства, а наоборот, подчёркивало, тонко оттеняло их. На лице его даже промелькнула мысль, а не оставить ли мне жизнь, чтобы и потом иметь возможность наслаждаться подобными беседами. Промелькнула и растаяла.

Жизнь оставлять мне нельзя. Всё, что служит Святому Максиму, должно быть уничтожено…

Ну а пока – беседа с человеком, который скоро начнёт мучительно и долго умирать. И это придаёт беседе особую прелесть. А также то, что у этой беседы – много свидетелей, которые потом будут рассказывать о ней другим, приукрашивать. Слагать легенды, о том, как незаурядный, мужественный и честный человек проявлял чувство искреннего сыновнего уважения к этому старому мешку с дерьмом. Ну и как последний штрих этой замечательной беседы – торжественная передача Максимкиного Святого Меча. Тому, кому и должен он принадлежать. Как и всё остальное, несущее на себе печать святости. Его Великой Святомудрости принадлежать.

Старый хрен всё‑таки решился лично принять от меня Меч. Чувство благоразумия уступило тщеславию. Отлично. Но – спокойно, не торопиться, игра ещё не закончена, главное – не переиграть.

Я торжественно вытащил катану вместе с ножнами из‑за пояса, поднял на уровень глаз, выполнил ритуальный поклон. Повелительным взглядом приказал одному из холопов встать слева от меня…

Честно говоря, я просто нагло копировал поведение японца–оружейника из фильма “Убить Билла”. Тарантино удалось снять красивый, несмотря на свою нарочитую абсурдность, фильм, и этот эпизод передачи меча главной героине в фильме – один из лучших, он просто зачаровывает понимающего зрителя изысканностью простоты, чистоты и изящества ритуала. Будем надеяться, что в моей дилетантской трактовке этот ритуал сохранит хотя бы часть своей непередаваемой красоты, сумеет хоть немного зачаровать старого шакала и держащих меня на прицеле арбалетчиков.

Не отводя от Меча глаз, я медленно, с внутренним трепетом, как одежду с любимой женщины, левой рукой снял ножны с обнажившегося вспыхнувшего серебром клинка и не глядя передал их холопу. Осторожно положив клинок обухом на рукав левой руки, я медленно поворачивал его, разглядывая с немым искренним восхищением.

С трудом оторвав от него взгляд, я направился к старику. Самый ответственный, решающий момент. Именно сейчас напряглись арбалетчики, получившие приказ расстрелять меня при любом моём резком или просто подозрительном движении.

Не дождётесь! Не будет резких, не будет даже подозрительных движений, всё будет сделано плавно, красиво, торжественно и чисто.

Почтительно замерев перед гнусным старикашкой, я, едва сдерживая учащённое от волнения и трепетного восторга дыхание, опустился на колено и очень медленно, торжественно протянул ему Лунный Меч. Рукоятью вперёд.

Хрыч важно протянул к рукояти свою жабью лапку. И в этот момент Меч как будто сам собой так же грациозно, обманчиво медлительно (а на самом деле – неуловимо быстро) провернулся в моей руке.

Именно как будто сам собой. Со стороны казалось, что я при этом не делал не только резких, а вообще никаких движений. Как будто сам Меч просто не захотел, чтобы к его рукояти прикасалась гнусная рука Его Великой Святомудрости, повернулся, не давая прикоснуться к своей рукояти и одновременно нацеливаясь в старика остриём. И до позвоночника воткнулся ему в живот.

Со старательным изумлением я глядел на Меч (на старика я уже больше старался не смотреть, не для меня подобное зрелище). Потом медленно вытащил его лезвие из тела старика, продолжая разглядывать так, как будто увидел впервые. При этом я весь внутренне сжался, ожидая стрелу в затылок.

Но выстрела не было. Его и не должно было быть. Не было резких движений, не было ничего подозрительного, не было ничего, из‑за чего приказано было стрелять. Его Великую Святомудрость, правда, проткнули как таракана. Но по этому поводу как раз приказа‑то и не было. Его Великая Святомудрость вовсе не предполагал такого исхода. Он отдавал приказ стрелять для защиты себя. А защищать – уже и нечего…

Быдло – оно и есть быдло. Оно способно выполнять приказы, но смелости самостоятельно принимать решения, даже для блага своего господина, ему обычно не хватает. Тем более, что господина уже фактически и нет.

Нет, он ещё живой. И ещё очень долго не сможет умереть, если ему в этом никто не поможет. Но это уже не господин.

Выстрелить в меня сейчас означало бы для любого из них признать, что господина своего они не уберегли. А признавать, что они виноваты в том, что не уберегли господина, им ох, как неохота! Потому что такое признание означало бы для них неминуемую чудовищную смерть. Единственный шанс для них уцелеть может появиться лишь в том случае, если я останусь жив. И докажу, “кто был прав”. То есть, что был прав именно я. А их господин не был прав, значит, и беречь его от меня, “правого” было не надо, вины их в гибели их бывшего господина никакой нет.

А кто теперь станет господином? Пока неизвестно. Вполне может оказаться и этот фанатик (то есть я) со своим странным мечом. Мечом, на который этот фанатик буквально молится.

Может и правда, есть что‑то в этом мече? И в фанатике? Может и правда, этот меч связан с какими‑то высшими силами? Может, этому фанатику вскоре будут подчиняться так же, как и Его Великой Святомудрости? И возносить ему такие же почести? В этом случае претензий к тем, кто не убил этого фанатика, явно не будет, а может, и благодарность выйдет какая‑нибудь.

Нет, стрелять в него никак нельзя. Тем более, и приказа нет.

Приказ отдать тоже никто не решился. По тем же причинам.

Тем временем я, продолжая неотрывно смотреть на Меч (на мучительно умирающего старика я просто не мог смотреть), произнёс:

– Священный Меч, полученный мной лично из рук Святого Максима, отказался переходить в руки Его Великой Святомудрости.

О том, что меч не только “отказался” переходить, но и сделал Его Великой Святомудрости харакири, как о факте совершенно малозначащем и не стоящем упоминания, я говорить не стал.

Голос мой прозвучал удивлённо и тихо. Но при этом его слышали все, кто находился в огромном зале. И кто с арбалетами наготове стоял у замаскированных бойниц внутри стен зала…

Спасибо Любови Андреевне, сумевшей когда‑то научить меня искусству так говорить. И многому, очень многому другому, что сегодня мне уже пригодилось, помогло выжить и добиться поставленной цели. И ещё наверняка пригодится.

Когда‑то давно мы с Серёгой Сотниковым, будущим отцом Макса, занимались в драмкружке при доме пионеров. Любовь Андреевна, руководительница кружка, бывшая театральная актриса, упорно пыталась нас научить особому актёрскому дыханию, особой сценической речи. Когда голос, совершенно не напрягаясь, легко расходится по всему залу, достигая самых дальних его уголков, и любой зритель на галёрке отлично слышит каждое слово, даже если герой постановки находится в полном смятении чувств и говорит чуть ли ни слабым шёпотом. Мало кому из нас хватило терпения хотя бы чуть–чуть освоить эту сценическую речь, Серёжка, например, так и не освоил. Я был одним из немногих, кому это хоть немного, но удалось.

Спасибо Любови Андреевне. Талантливой актрисе, которая в самом расцвете своей карьеры совершенно неожиданно ушла из театра, отказалась от громкой славы, блестящих перспектив, званий, премий и прочих благ, променяв это всё на скромную должность кружковода, на работу с детьми. Сколько раз в жизни мне пригождалась её наука высокого лицедейства, сколько раз выручала она меня из беды, отводила неминуемую смерть… Всё и не припомнить.

Как это поёт Яцик?

Без шутовского костюма и без грима

Шутит шут не ради шума сам с собою

И с Судьбою… Под звездою Пилигрима

Ты опять, Удача, мимо? Шут с тобою!

Я с тобою…

Это он, конечно, про себя поёт, много мужик шутил с Судьбой в своей жизни.

Но и ко мне это тоже подходит. Пока что и моё самое смелое шутовство, самые рискованные “шутки” с Судьбою Удача мне тоже прощала. Даже проходя мимо, не забывала выручать мимоходом, а иногда и прихватывала забавного шута с собой. Видно, нравилось Их Благородиям госпожам Судьбе и Удаче моё шутовство, которому я научился у Любови Андреевны…

Самое интересное, что когда я занимался у неё в кружке, даже и не предполагал, что всё это так пригодится в жизни. Занимался просто потому, что нравилось. Ужасно нравилось. И само актёрство, и руководительница кружка. И я был одним из любимых её учеников, если не самым любимым, она много возилась со мной, добиваясь от меня таких тонкостей, такой силы и глубины игры, каких, наверное, никто и никогда не добивался в пионерском драмкружке.

Я не очень‑то ценил всё это. Это было для меня увлечением, большим, но далеко не единственным. И в середине восьмого класса бросил драмкружок, даже не извинился и не попрощался с Любовью Андреевной. Пошёл с Серёгой заниматься боксом, к тому времени мне показалось, что бокс парню гораздо нужнее актёрского мастерства, если он не хочет, чтобы им помыкала всякая шваль.

Что ж, бокс тоже пригодился, да ещё как, и причём не один раз. Но актёрская наука пригождалась, вытягивала из жёстких ситуаций гораздо чаще. Действительно, прав был Шекспир, сказав, что “весь мир – театр, а люди в нём – актёры”. Так и есть. Никудышные, бездарные и ленивые в своём подавляющем большинстве актёры, чудовищно фальшиво играющие выбранные для себя роли. Даже не очень высокий профессионал в этом сборище дилетантов получает огромное преимущество. В любой области, далеко не только в политике и бизнесе…

Мне эти актёрские подвиги в жизни не очень нравились, обманывать других своей игрой удовольствие доставляло сомнительное. Как тот же Яцик поёт: “Если б знала ты, как больно мне дурить вот таких же, как и сам я, дураков!.. ” То, что другие тоже вовсю пытались меня “дурить”, только делали это ужасно неумело, утешало слабо. Чистые, искренние отношения в этом тотальном театре абсурда были такой редкостью, что я был готов пойти на что угодно, чтобы сохранить их. И всё равно не смог… Ни дружбу с Серёгой, ни любовь Маринки…

Исключением в этом океане фальши были дети. Которые ещё просто не вполне научились фальшивить, хотя жизнь учила их этому очень быстро. Они часто забывали, что жизнь требует играть какую‑то роль, часто, хотя и ненадолго становились самими собой.

Поэтому меня всегда тянуло работать с детьми. И в конце концов я, как и Любовь Андреевна, променял азарт погони за деньгами и славой (который, чего скрывать, одно время сильно меня увлёк), на совершенно “бесперспективную” по мнению многих работу с пацанами. В школе – нет, в школе у меня не получилось. А в клубе Айкидо – да.

Когда я проводил тренировки в своих детских группах, буквально отдыхал душой, сбрасывал психическое напряжение, набирался новых сил для дальнейшей борьбы в фальшивом мире взрослых. Меня не угнетало и не раздражало, когда мои воспитанники во время таких занятий иногда буквально становились на голову (причём не только на свою). Даже наоборот, в этом “баловстве”, а на самом деле – в игре, дети на самом деле раскрывались, становились теми, кем они и были в глубине души – отважными, добрыми и весёлыми рыцарями, в игре становилось видно их настоящее лицо, и это лицо (в отличие от большинства взрослых харь) вызывало у меня симпатию. И немного – зависть. Я уже очень давно не мог позволить себе быть самим собой.

Вот и сейчас я вынужден играть, вынужден изображать из себя “святого” фанатика, причём изображать так, чтобы ни у кого даже малейшего сомнения не возникло в том, что я и есть этот самый фанатик, которого Сын Бога избрал своим орудием перевоспитания этого мира.

Вновь заставив себя собраться, я негромко (но так, чтобы все присутствующие слышали) заявил, что желаю немедленно побеседовать со всеми приближёнными Его Великой Святомудрости. Побеседовать в месте, где нас никто не мог бы подслушать.

Замерший от ужаса муравейник мгновенно пришёл в движение. Опять появился кто‑то, считающий себя вправе приказывать, и быдло с облегчением кинулось исполнять его приказы.

С немыслимыми почестями и изощрённым подобострастием меня проводили в комнату, в которой быстро собрался весь цвет церковной элиты.

Уходя, я приказал не прикасаться к умирающему старику. Видимо, Его Великая Святомудрость вызвал каким‑то образом гнев самого Сына Бога, но я, Небесный Посланник Сына Бога дарю провинившемуся возможность помолиться перед смертью о своей загубленной душе, попытаться хоть немного облегчить свою участь в ином мире.

Старику было не до молитв, не до спасения собственной загубленной души. Ему было просто больно, очень больно. Но он ничего, совсем ничего не мог сделать. Сил у него не было даже на то, чтобы громко застонать. Задыхаясь, он слабо корчился от боли, и каждое его движение вызывало новую невыносимую боль, от которой он опять начинал корчиться.

Ему придётся ещё долго корчиться так, испытывая нечеловеческие муки, подгоняя смерть, которая придёт очень нескоро.

Я почти не смотрел в его сторону, знал, что ничего хорошего взгляд на него мне не принесёт. Но даже мимолётного, брошенного вскользь взгляда оказалось достаточно, чтобы меня чуть не вывернуло наизнанку. Сдержаться мне удалось лишь предельным усилием воли.

Я торопливо вышел из зала, а передо мной всё ещё стояли заполненные невыразимой болью глаза этого старика, его взгляд, направленный на меня и умоляющий меня о смерти. Я знал, что этот старик замучил насмерть тысячи невинных, в том числе и детей, и он не достоин жалости, но я всё равно ничего не мог с собой сделать. Всё равно мне было его жалко…

Так, всё. Всё, я сказал! Придурок, мямля, чистоплюй хренов! Ещё сопли распусти, жалостливый ты наш. И тогда эти церковные пауки, приближённые этого издыхающего скорпиона обнимут тебя и дадут выплакаться на своей благородной паучьей груди. И сами заплачут, раскаются и исправятся и даже пообещают не истязать больше на дыбах детей…

Мысль об истязаемых детях, о том, что детей будут истязать и дальше, если только я окончательно раскисну, помогла мне наконец вновь собраться. К тому времени, когда я входил в комнату с “пауками”, я всё же сумел опять натянуть на себя маску “святого” фанатика, озабоченного лишь тем, чтобы свершить волю пославшего его в этот мир Божьего Сына. И которому глубоко плевать на чьи бы то ни было страдания, тем более – на страдания того, кого покарал сам Священный Меч Сына Божьего.

Взглянув на почтенное собрание, я сразу понял, что пора просить помощи у Максимки. Собравшиеся здесь “святые отцы” если и уступали мне в актёрском мастерстве, то не очень сильно. В истинных мыслях и чувствах этих людей, всю свою жизнь упражняющихся в лицемерии и достигших в этом искусстве изрядных успехов, самому мне никак не удастся разобраться. А без этого – никак. Ошибка здесь может оказаться роковой. Роковой не только для меня.

Начав говорить какую‑то торжественную галиматью, я открыл, впервые открыл по собственной инициативе канал связи с Максимом и постучался в него.

Макс долго не отвечал, и сердце у меня вздрогнуло от нехорошего предчувствия.

Когда же пацан всё‑таки ответил, я сразу понял, что тягостное предчувствие меня не обмануло.

– Олег Иванович… Я сейчас не могу… Извините… Чуть попозже, ладно?..

И Максим отключился.

По тому, каким голосом он произнес эту короткую фразу, я сразу понял, что мальчишка опять попал в беду. В настоящую большую беду, а не просто в какую‑нибудь мелкую неприятность.

И он не позвал меня на помощь, обормот. А ещё мораль мне читал, как это, дескать, нехорошо, пренебрегать помощью друзей. А сам пренебрёг. Не только не крикнул “Помогите!”, наоборот, постарался придать своему мысленному голосу такое выражение, как будто ничего страшного с ним не происходит! Просто занят, дескать, в туалет, типа, приспичило.

Вот только был он в таком состоянии, что этот фокус у него не вышел. Да и вообще не способен был Макс на обман. Врачам он ещё как‑то научился дурить головы, но обмануть человека, которого уважал (а меня он крепко уважал), он не мог. Да и вообще – не был он лицедеем, при всей своей многосторонней одарённости этого таланта у него не было.

Скрыть от меня, что его застигла беда, он не сумел.

И я рванулся к нему на помощь.

Прямо из комнаты, в которой собрался весь церковный бомонд, прямо у них на глазах.

Единственное, что я успел сделать, это оставить у них на столе Максимкин “священный” Меч и приказать, чтобы берегли его и не смели к нему прикасаться до самого моего возвращения. Меч брать с собой в больницу было нельзя, это сразу привлечёт внимание к Максу, в истории болезни у которого записано что‑то о бреде, связанном со средневековьем и поединками на мечах.

Когда я шагнул в Космическую Пустоту, то успел ещё заметить в последний момент, как вытянулись от благовейного ужаса лица у собравшихся за столом почтенных старцев…

ЧП в дурдоме

Максим Сотников

Когда Олег, умело скрыв следы своего пребывания в палате, прямо на моих глазах растворился в воздухе и исчез, мне опять стало невыразимо тоскливо и одиноко.

Я понимал, что Олегу нельзя было оставаться, иначе те бандиты, всё равно нашли бы его. Да и из больницы просто так выбраться было почти невозможно, даже для Олега. Другого выхода, кроме ухода в Фатамию, у него просто не было.

И всё‑таки мне было почему‑то ужасно тоскливо.

Я пытался успокаивать себя, убеждать, что так всегда бывает при расставании с дорогим для тебя человеком. Но помогало это мало. Я знал, вернее, представлял, в какой ужасный мир попадёт Олег, какие опасности его ждут там, и беспокойство за него не переставая глодало меня.

Может, именно из‑за этого, из‑за этой тоски и беспокойства, из‑за того, что, погружённый в свои тягостные переживания, я был в этот день ужасно рассеянным и утратил ставшую привычной бдительность, всё и произошло.

Я должен был насторожиться уже тогда, когда были всё‑таки обнаружены следы крови на кровати, на которой лежал Олег. Я должен был предвидеть, что санитары, недовольные тем, что у них появилась дополнительная работа, вскоре попытаются выместить свою злость на больных.

Додуматься до такой простой мысли совсем не трудно, но мне было не до этого, всеми своими мыслями я был рядом с Олегом, которому опять угрожала смертельная опасность.

Об опасности, грозящей мне, я тогда вообще не думал.

Да и какая мне грозила особенная‑то опасность? Пара пинков от санитаров? Электрошок? Подумаешь! Не впервой. Пережил бы и в этот раз, дурак, не умер бы. Ведь я всё время старался неукоснительно выполнять наставление Олега быть здесь абсолютно покорным всему. Ни в коем случае не рыпаться и не качать права. Не то здесь место, не приспособлена психушка для качания прав.

И я так всегда и старался делать. Сначала, правда, не совсем получалось. Но потом всё‑таки спрятал своё самолюбие как можно дальше и никогда никому не показывал, что оно вообще у меня есть, покорно сносил не только пинки и подзатыльники, но и многое другое гораздо похуже.

А в тот день, поглощенный мыслями об Олеге, машинально, “на рефлексах”, увернулся от неожиданного удара здоровенного туповатого санитара Вадима. И не только увернулся, это было бы ещё – полбеды. Но я ещё и продолжил, продёрнул мимо себя его удар, запрокидывая при этом назад и чуть в сторону его голову. Как на тренировке.

Ноги Вадима обогнали его запрокинутую голову, вылетели вперёд и вверх. И тяжеленный мужик всей спиной грохнулся на пол. Очень жёстко, плашмя, умудрившись при этом ещё и удариться затылком.

Встал он далеко не сразу, и вставал мучительно долго. Под перекрёстными взглядами сбежавшихся на шум падения изумлённых больных.

Вадим явно не запомнил, кто именно из больных умудрился так его приложить об пол. Он имел привычку, когда был не в духе, бить всех подряд, без разбора, не утруждая себя запоминанием, кого уже успел “повоспитывать”, а кого ещё нет.

И я, тихонько отступив в сторону, легкомысленно решил, что расплата меня не коснётся. И опять переключился мыслями на Олега.

Если бы я был в обычном состоянии, у меня хватило бы ума понять, что меня в любом случае найдут. Если бы даже не было рядом никого из больных, кто видел это моё “айкидирование” и, разумеется, тут же сдал меня санитарам, всё равно меня бы вычислили. В истории “болезни” на меня собрано было целое досье. И моё Айкидо, которое я полгода назад так лихо использовал в школьных драках, разумеется, было известно врачам. И санитарам.

Да были ещё тысячи способов узнать, кто именно из больных совершил преступление, считающееся здесь самым тяжким, – поднял руку на персонал. Преступление, за которое санитары не могли не покарать виновного. Да так, чтобы не только ему впредь было не повадно, но чтобы и другие содрогнулись от ужаса от одной мысли, что и их может ждать такая же участь.

Я всё это прекрасно знал, но на меня накатило какое‑то затмение. Я всё старался не пропустить момент, когда Олегу нужна будет моя помощь, а о том, что самому надо быть настороже и готовиться после той глупости, которую умудрился совершить, покорно снести любую экзекуцию, совсем забыл.

Поэтому санитары смогли не только неожиданно подойти ко мне, но и отключить электрошокерами, моментально скрутить и затащить в “процедурную”.

Один из них остался за дверями “на шухере”, наблюдать, не приближается ли кто‑нибудь из врачей, чтобы остальные могли спокойно и без помех заняться моим “воспитанием”.

Из‑за тяжёлых ударов, посыпавшихся на мою голову, у меня всё поплыло перед глазами, и я долго не мог сообразить, что происходит, почему меня так жестоко бьют. Били меня в этой больнице довольно часто, но обычно – мимоходом, и почти всегда – в одиночку, толпой в пять человек на меня навалились впервые.

Начал что‑то вспоминать и понимать я только тогда, когда одному из этих придурков пришла в голову идея “опустить” меня. То есть попросту изнасиловать.

Идея пришлась идиотам по душе, и они тут же начали срывать с меня одежду, для чего им пришлось немного ослабить свои захваты, в которых держали меня как в тисках.

От неожиданности меня захлестнуло бешенство, и я, не имея времени на то, чтобы обдумать, что лучше, или точнее – что хуже, покориться изнасилованию или попробовать сопротивляться, стал яростно сопротивляться. И не просто сопротивляться, стал драться. Драться по–настоящему, как в Фатамии, потому что по–другому уже не умел.

Я начал бой на уничтожение.

Это было самое худшее, что можно было предпринять. Но тело действовало само, подчиняясь не разуму, а рефлексам. Приобретённым в Фатамии. Боевым безжалостным рефлексам. И ослепительной ярости.

Я полностью потерял над собой контроль. Совсем ненадолго. Но успел за это совсем короткое время свершить непоправимое.

Я как мыло из рук выскользнул из лап этих подонков и превратился в крутящийся смерч, взорвался серией почти невидимых глазом ударов. Ударов на поражение.

Буквально через секунду я пришёл в себя, но было уже поздно.

Один из санитаров лежал без движения, скрючившись и зажимая ладонями размозжённый пах. Другой, сползая спиной по стене, со всхлипами глотал кровь, хлещущую из сломанного носа. Но не это было самым страшным…

Третий агонизировал. Я понял с первого взгляда, что ему – конец. Насмотрелся я в Фатамии на такое множество смертей на поле боя, что предсмертную агонию от судорог боли отличал сразу и безошибочно.

Подонок получил от меня сильный удар локтем в горло. И после этого по инерции я ещё и крутнул его запрокинутую голову, ломая позвонки.

Конец. “Занавес”, как говорил Олег.

Конец – не только убитому мной уроду. Его мне даже не было жалко. Пребывание в Фатамии и в закрытой психушке сильно изменило меня, и убить человека уже совсем не казалось мне таким уж ужасным делом.

Конец был мне.

Рухнули все надежды, ради которых я столько перетерпел в этой проклятой больнице. Выйти на свободу, оказаться дома, с мамой и сестрой, встретиться с Сашкой. С Любой, лицо которой я почему‑то стал забывать, и которое в моих воспоминаниях всё больше приобретало черты лица другой девчонки, Раины. Ничего этого уже не будет. Никогда.

Мне стало по–настоящему страшно. Как не бывало уже давно. Я чуть не завыл от горя и даже не сразу смог очнуться, когда меня стал вызывать Олег.

Наконец, собравшись с силами, я открыл канал связи со своей стороны и, стараясь, чтобы голос не дрожал, попросил его отложить разговор. И сразу, не дожидаясь ответа, отключился. Потому что почувствовал, что сейчас всё‑таки не выдержу и зареву, завою от беспросветного горя. Я обязательно соберусь и выйду опять на связь, вдруг ему помощь требуется. Хоть со мной всё кончено, но Олегу я постараюсь помочь. Только чуть отдышаться, привыкнуть к страшной мысли, что надежды больше нет…

В дверь заглядывал санитар, дежуривший “на шухере”. Двое уцелевших санитаров из тех пяти, которые собрались меня насиловать, боком, не сводя с меня остекленевших взглядов, вдоль стены медленно пробирались к выходу.

У меня мелькнула шальная мысль, а что, если и этим сволочам головы пооткручивать? Заодно. Всё равно мне уже терять нечего, семь бед – один ответ. А так – хоть какое‑то доброе дело напоследок сделаю. Помнится, Олег тогда в Крыму сказал, что ради того, чтобы встречать иногда волков в человеческом облике и ломать им хребет, ради этого стоит жить.

А я ещё пока жив. И волки, вернее, шакалы – вот они, руку протянуть…

Додумать эту мысль я не успел. Прямо в воздухе возникло облако тумана, сгустилось, приобрело черты человеческой фигуры, и через секунду в “процедурной” стоял Олег.

Он, как ни странно, до сих пор был в обычной своей одежде, в какой ушёл в Фатамию, в своих тяжёлых полуармейских ботинках на рубчатой подошве, в потёртой осенней куртке. Только вот штаны были на нём новые, из материала, какой я видел только в Фатамии, но сшитые точно так же, как и его, тоже полувоенного кроя, свободные, не стесняющие движений.

Действовать он начал сразу. Не промедлив ни секунды. Как всегда в критических ситуациях, решительно и точно, не делая ни одного лишнего движения, с безжалостной неотвратимостью самой судьбы, вкладывая всего себя в каждое своё действие.

Первым делом он быстро втянул внутрь “процедурной” онемевшего от изумления санитара, выглядывающего из коридора. И тут же выставил в коридор меня. Просто переставил с одного места на другое, как малыша, за подмышки и плотно закрыл за мной дверь.

И после этого устроил в “процедурной” бойню. Короткую и беспощадную.

Всё произошло невероятно быстро и почти бесшумно. Я хоть и был в коридоре за закрытыми дверями, но видел всё происходящее там. Видел его глазами.

Как‑то так получилось, что я теперь мог не только читать его мысли и эмоции, но и видеть внутренним взором то, что видел в этот момент Олег.

Неизвестно откуда взявшимся у него стилетом он в две секунды заколол всех оставшихся в живых санитаров. Так, что те не успели не только закричать, но даже ничего толком и не поняли, смерть наступила для них почти мгновенно.

А потом… Потом стало происходить что‑то совсем уж жуткое, такое, чего от Олега я совершенно не мог ожидать, не представлял, что он на это способен.

Олег принялся ожесточённо топтать трупы, ломать им кости ударами своих тяжёлых ботинок, стараясь оставить на них как можно больше отпечатков перепачканных в крови рубчатых подошв.

В первую секунду я решил, что он просто рехнулся. Только чуть позже до меня дошло, что это он просто путает следы, не свои, конечно, а мои, отводит от меня любое подозрение в причастности к тому, что произошло в “процедурной”, пытается взять на себя и “мой” труп. Менты, которые вскоре появятся здесь, увидят такую картину, что им вряд ли даже в голову придёт, что кроме взбесившегося маньяка в армейских ботинках здесь ещё орудовал до него и пацан в больничных тапочках.

Олег спасал меня, спасал мою надежду, мечту о возвращении домой.

Спасал страшной ценой. Такое ему приходилось делать явно впервые. Чтобы начать ломать кости мертвецам, Олегу пришлось что‑то сломать в себе. Переступить через что‑то очень важное. После чего он уже никогда не сможет больше быть прежним Олегом.

Когда он вышел из “процедурной”, в которой осталось лежать шесть обезображенных трупов, больница ещё не успела переполошиться. Ещё никто, кроме меня, не знал, не мог даже и вообразить себе, что только что произошло. Шум некоторые больные слышали, но шум этот не был ни для кого чем‑то необычным, избиения в “процедурной” были явлением вполне заурядным.

Поэтому удивление у больных, находящихся в коридоре, вызвал не шум, а неожиданное появление незнакомого им Олега, мужика не в пижаме и не в больничном халате, а в уличной одежде, стремительно и целеустремлённо топающего куда‑то по коридору и оставляющего за собой на полу красные отпечатки рубчатых подошв.

Олег быстро прошёл мимо меня. Так, как будто мы с ним не были никогда знакомы. Заинтригованные больные, не обращая на меня никакого внимания, побежали за ним следом.

Олег продолжал путать следы, уводил от меня преследование. Продолжая быстро идти по коридору, он подключился к каналу связи и стал давать мне короткие и чёткие инструкции, как я теперь должен действовать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю