Текст книги "Человек из очереди"
Автор книги: Дмитрий Притула
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
И тихо как стало в магазине – словно бы смотрит всякий человек, как тает счастье либо жизнь его или близкого человека, а сделать ничего не может.
А проскользнул мимо рассольников, икры кабачковой диетической, добрался уже до масла растительного и нервничал, сердился на тех, кто задерживается у прилавка или пытается втереться без очереди, – а никто и не пытался, понимая, что жизнь все же дороже сосисок, – ведь же растерзают люди, если что.
И здесь дело какое: понимал, конечно, Владимир Иванович, что из-за сосисок изводиться, даже стыдно ему было – никогда не следует ронять свое рабочее достоинство, все понимал он, успокаивал себя, да пропади они вовсе пропадом, эти сосиски, но душа горела, и она очень желала, чтоб ему, хоть последнему, но что-нибудь досталось.
А люди, видя близость конца, завелись, глаза у них завидущие, в движениях суетливость, вот скажи человечку: унизься – и дам товар без очереди, – и унизится, да сам он такой же, Владимир Иванович, коли попал в круговерть очереди. Да и кто ж это в деле таком спокойствие сохранит? То уж человек без сердца, каменный человек.
Но все на свете имеет конец, верно ведь? Продавщица громко сказала:
– Всё! Граждане, не стойте!
И тишина утраты, и сразу за ней взрыв:
– А мы-то что же?
– А говорила задним – не занимаете.
– Да что дразнитесь!
– Сами небось нахапали.
– Ряжки наели!
– Да, и себе кило. А постой здесь двенадцать часов.
– Только по губам помазали, параши.
– Хабалка!
– А директора дайте!
– Может, сразу министра?
– Издевается.
– Дайте книгу жалоб!
– И предложения?
– Издевается, матрена! Где товар? Дайте начальство – хуже будет. Прилавок разнесем, – и кто-то стукнул кулаком по прилавку.
Продавщица малость струхнула.
– А вот милицию, – заливисто начала она.
– А обэхээс, – крикнул кто-то издалека.
Позвали заведующую, женщину пожилую и болезненную.
– В чем дело, товарищи?
– Под прилавком пошарьте.
Та заглянула под прилавок.
– Нет ничего.
– И нам позвольте.
– Не имею права. Вы в одежде. Я вынесу накладные.
И вынесла. Протянула кому-то.
– Видите: сосиски, семьдесят килограммов. Было здесь семьдесят, вот вы, женщина?
– Примерно так.
– Отдыхайте, товарищи. Приходите завтра.
– Да что это с людьми делают.
– Сами от пуза, в три горла, на нас – наплевать.
– Разговорчики такие.
– Скоро требуху выбросят, а мы будем жрать и хрюкать.
– Тоже поосторожней на поворотах.
И всё! Стихли люди, лишь глухое ворчание – обнаглели! наплевать! народ!
Ах ты, какое канальство. Час вычихали – и хоть бы что. Не в часе дело. Не то обидно. Человека не уважают – вот что обидно. Смех на такие слова, одни смешки-смефуечки. То ли ждет нас, бабуся, какая зима ожидает нас, милая, какая зима, еще только декабрь, дорогая.
Да, декабрь стоит, месяц тяжелей, и погода наимерзейшая: вроде снежок днем падал, и мог, казалось бы, прояснить воздух и дать человеку возможность увидеть мелкие звездочки, – но нет, тяжело лежит низкое небо, липкий туман опустился на землю, дома влажно, холодно блестят, дует с залива ветер и донага раздевает человека, в какие одежды он ни рядись, тротуары чем-то посыпали, и жижа хлюпает под ногами, и прямо ходить нет никакой возможности из-за сопротивления ветра и плотного тумана, и приходится бочком продираться сквозь туман, сдерживая, разумеется, поахивания при всяком неосторожном шаге.
Да тут еще надо проходить возле дома, который полтора года назад поставили на капремонт – тротуар перегородили забором, и идти нужно по узким доскам. И тут не то беда, что козырек над забором положили низко и всякому человеку выше полутора метров приходится складываться на манер перочинного ножа и ползти вроде каракатицы – это отчего же не поползти, это даже и полезно, это физзарядка неожиданная получается, а то беда, что доски положили крашеные, да так замечательно крашеные, что полтора года шаркают по ним ногами, а краске хоть бы что – да в домах таких красок и не бывает, – и как снежок либо туман, ползут по дощечкам людишки, словно бы коровки по льду, шмякаются себе да и шмякаются, вроде бы и весело со стороны, но да ведь и ты из того же теста, сам загудишь как миленький и отобьешь последние потрошки.
Так и полз Владимир Иванович, не отрывая ног от досок, уж какие слова говорил он строителям и прочему над ними люду, повторять, видно, не следует, словом, сполз он с мостков, постоял мгновений несколько у булочной, чтоб улеглась в нем злость, отдышался, да и вот оно: вот булочная, а это значит, что дом вовсе рядом, дом есть дом, жена есть жена, внучка Ириша есть внучка Ириша. И при таком соображении Владимир Иванович повеселел.
Ириша – дочь Виктора, двадцатипятилетнего сына Владимира Ивановича. Виктор и его жена Маша как закончили строительной институт, сразу поехали на стройку века деньги зарабатывать. Они при отъезде не прикрывали желание построить кооперативную квартиру молодежными и прочими порывами, и когда Владимир Иванович сказал, что поднатужась можно сообща и придумать что-нибудь (имелось в виду, что Владимир Иванович будет халтурить вечерами, а Вера Васильевна станет брать лишние дежурства), так Виктор ответил, что это вполне даже неловко сообща тужиться ради его жилья.
Они хотели взять с собой и Иришу, тогда двухлетку, но тут Владимир Иванович вцепился в сына, как бульдог в мякоть, вы-де гонор свой самостоятельный выказываете, а девочке по времянкам расти, словом, Иришу оставили ему, и теперь Владимир Иванович тревожно ожидал, когда кончатся положенные сроки и ребята вернутся.
Конечно, детально ознакомившись с жизнью, Владимир Иванович знал, что всем хороша телушка, да вот рубль перевоз, да могут не уложиться в положенные сроки, да здесь еще наожидаешься с кооперативом (хотя ребят, как вернувшихся со стройки века, могут запузырить без очереди, да еще если, как в песне поется, мы за рублем не постоим). Словом, пока каша варится и помешивается, у повара может пропасть охота есть ее. А там Ириша подрастет, глядишь, будет не такой забавной, может, подостудится любовь к ней, может, без боли удастся оторвать ее от себя.
За булочной Владимир Иванович свернул направо, по лестнице поднялся на гору, прошел темным Песочным переулком и был дома.
В коридорчик выбегала Ириша, и сердце Владимира Ивановича ворохнулось, и его защемило жалостью: Ириша за неделю побледнела, лицо ее осунулось, грудка была повязана серой шалью, и концы шали крылышками торчали у лопаток.
– А я ждала тебя, деда, а где был? – и она хотела прижаться к коленям деда.
– Кыш, кыш, – не подпустил ее к себе Владимир Иванович. – Дай согреюсь. Иди в комнату. Здесь дует.
А тут и Вера Васильевна вышла к нему, и она улыбалась. Ну, вот и главное: за совместные годы, что говорить, изменилась Вера Васильевна, расплылась так это незаметно, обесформела, скажем так, основательно, волосы поседели, – а вот улыбнется она Владимиру Ивановичу – и всё! – где горечи, и уж беда вовсе не беда, и всего вокруг в полном довольстве, и всё сплошные ладушки. То и знает, чем пронять Владимира Ивановича. Хотя вот – если б знала все про свою улыбку, это был бы ход заученный и, следовательно, пустой. А вот рада, что Владимир Иванович домой пришел, и он есть человек, по которому она скучала и на которого угрохала четверть века.
Чтоб оправдать позднее возвращение, Владимир Иванович сказал:
– В магазине за сосисками проторчал. Вот же их за уши от кормушки не оттащишь, – начал было разгоняться Владимир Иванович, но Вера Васильевна остановила его:
– И хорошо, что не купил, Маня (это соседка и подруга Веры Васильевны) в город ездила. Так купила нам колбасы.
– То и слышу запахи. Да капусты, так понимаю, натушила. Доктор был?
– Был.
– Ну? Воспаление легких?
– Пока, говорит, ничего определенно сказать нельзя.
– А когда можно?
– Послезавтра рентген.
– А кашляла?
– Но поменьше.
– Тогда ужинать. Ириша, к столу.
– Я не хочу.
– Ириша к столу! Да руки помой! – напустил на себя строгость Владимир Иванович.
Ну, глупая ли девочка, сразу поняла, что не следует огорчать деда, и принялась засучивать рукава кофты.
И даже порадовала деда скороговоркой, которую выучила в детском саду. Вытянула ручки вперед, затем согнула их в локотках и, словно бы переливая воду из ладони в ладонь, запела:
– Водичка, водичка, умой мое личико, чтоб смеялся глазок, чтоб кусался зубок, – она подражала кому-то из воспитательниц, и потому водичка получалась «водзичкой», и волна умиления захлестнула Владимира Ивановича.
А тушеная капуста между тем была очень хороша, о чем Владимир Иванович незамедлительно поставил Веру Васильевну в известность.
А сразу после ужина Вера Васильевна стала собираться на работу. Днем она сидит с Иришей, дежурства берет ночные, это ночь через ночь, и хоть никогда не жалуется, это же понятно, что телефонистке на междугородной особенно выспаться не дадут, и Владимир Иванович сказал, что посуду они помоют сами.
– А поясница? – напомнила Вера Васильевна.
– А трудовое воспитание детей?
– Тогда другое дело. Помощники вы мои, – это она Ирише. – Ну, я пошла.
Они мыли посуду, и было тихо, лишь ветер посвистывал за окном, но вскоре тишине пришел конец, потому что в подъезде, как раз за стеной кухни Владимира Ивановича, собрались ребятки попеть под гитару. Конечно, первый этаж – и удача и беда. Удача потому, что всегда в квартире есть вода, на втором этаже, к примеру, она льется тонкой струйкой, на третьем бывает только с двух до пяти (ночью, понятно), на четвертом и пятом не бывает вовсе, а беда вот именно из-за полной звукопроницаемости – каждый шаг, шорох слышен, а не то что бренчание Славки с пятого этажа. Вот Славка потыркал по струнам, попристреливался, ребятки поныли что-то невнятное, а потом врубили свою любимую «Москву златоглавую, звон колоколов», вот-вот, Славка ведет «Все прошло, все умчалось в предрассветную даль, ничего не осталось, лишь тоска да печаль».
Ах, вы бляхи-мухи, ах ты, глаз блудливый, ах, прыщи на подбородке, тоска да печаль тебе по звону колоколов.
А вот все и подхватили: «Конфетки-бараночки, точно лебеди-саночки, ой вы, кони залетные, слышен крик ямщика, гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные, грациозно сбивают рыхлый снег с облучка».
Владимир Иванович скорехонько увел Иришу в комнату и, так это молча отсердившись, решил, что пора ее и ко сну потихоньку склонять. Он предложил Ирише поставить горчичники, и та согласилась при условии, если деда послушает концерт по заявкам. На том и порешили.
Ириша громко объявляла:
– По заявке дедушки песня «Скушай, доченька». Исполняет заслуженная Ирина Раздаева.
Она держала в руках еловую шишку и пела в нее, как в микрофон, и острым локотком отбрасывала невидимый провод, и, трясь, как вчера певица по телевизору, пела «Состояние твое истерическое, скушай, доченька, яйцо диетическое», и Владимир Иванович любовался ее подвижным лицом и тонкими длинными волосами, и снова привычная волна страдания и любви окатила его, так что он с трудом справился с готовой просочиться на глаза влагой.
Потом он поставил ей горчичники и стал читать «Буратино», и как же внимательно слушала Ириша, как прятала лицо в дедову подмышку, когда видела на картинке Карабаса-Барабаса.
– Страшно, ой как страшно, – восхищенно шептала она.
– А теперь снимем горчичники, и сразу спать.
И Ириша сразу легла в кроватку, потребовав, однако, чтоб дед лег на соседнюю кровать.
Шел десятый час, окончательно укладываться было рано, он полежал в темноте, борясь с дремотой. Посвистывало за окнами, покачивало фонарь.
Когда Ириша заснула, Владимир Иванович встал, пустил в ванну воду, прошел в другую комнату и включил телевизор. Газет, заметить надо, Владимир Иванович не читал, полагая, что окружающую жизнь знает лучше журналистов, а дела заграничные затрагивали его мало. Иногда он смотрел программу «Время», но снова таки не из-за печальной песенки в конце.
Сейчас «Время» кончилось. По первой программе шла опера «Алеко», и это сердило Владимира Ивановича, потому что, если вникнуть, какого рожна люди так долго поют, если все можно сказать куда проще, да и глотку при этом сохранив.
По второй же программе молодежь звали ехать на село, и так как Владимир Иванович давненько не относил себя к молодежи и на село добровольно ехать не собирался, то он и выключил телевизор.
А делать было нечего. Тут вспомнить надо, что Владимир Иванович понимал не только в радио, но и в телевизорах, частенько ремонтировал соседские телевизоры, даже любил дело такое, и чем сложнее была схема, тем забавнее Владимиру Ивановичу копошиться над ней, однако, считая себя любителем, денег с соседей не брал, чем немало их удивлял. Он так приговаривал: «Да кто ж это берет деньги за удовольствие». Знал, что если настанет момент крайности – ну, вроде строительства жилья для сына, – он сможет основательно подрабатывать. Но сейчас крайний случай не подошел. Да и в деньгах ли счастье? Владимир Иванович не знал, разумеется, в чем счастье, но уверен был отчего-то, что не в деньгах.
Ожидая, пока наберется вода, Владимир Иванович так это послонялся по квартире.
Стенки над ванной уложены были голубой плиткой (сам и укладывал), вода отсвечивала голубизной, от волн шел легкий голубой пар, и Владимир Иванович со счастьем почти полным погрузился в воду, и ах как славно горячая вода расслабляет поясницу, как от жара поясница чуть поднывает и жар разливается по всему телу, и Владимир Иванович вытянулся, поахивая, тихо постанывая от удовольствия, вдруг боль в пояснице прошла, и тело сразу стало легким, как бы даже невесомым. Не нужно было заботиться о боли, и от неожиданного счастья Владимир Иванович даже глаза прикрыл, вроде бы и вздремнул, и душа поплыла от счастья, это было так неожиданно, и это юное чувство было таким забытым, что сразу, словно бы вспышка, пришло точное понимание, что жить ему на свете осталось самую малость.
Нет, не то чтобы он скоро умрет, через месяц или через год, нет, он понимал, что жить ему осталась дольше – лет десять-пятнадцать, но он ясно видел, что они пролетят мгновенно, в суете ежедневной, так что и оглянуться не успеешь.
Через десять лет ему будет шестьдесят, – да что ж это за жизнь останется? А что случилось за последние десять лет? Конечно, что-то было: сын закончил школу и институт, женился, родилась Ириша, но разве Владимир Иванович заметил, как пролетели эти годы. Только так, закрыл глаза, вздремнул маленько, а когда глаза открыл, то привет, дядя любезный, десяти лет и нету. А следующая десятка пролетит, все говорят, еще незаметнее. А там и пора прощания налетит – да что ж так коротко, да погоди ты малость, я же еще жить не начинал, я только готовился жить, вот суетился что-то такое, перебивался, судорожно глотал куски, так постой, погоди маленько, успеется.
Так что когда Владимир Иванович осторожно вылезал из ванны, он ясно видел закат своей жизни, и как солнце падает за горизонт, вот и последнее огни гаснут на западе, вон небо в последний раз вспыхнуло голубизной, и всё, темно-темнешенько, а жизни как и не было.
И он решил сразу лечь спать, чтобы погасить беспокойство об уходящей жизни. Но голова его, неутомленная чтением, зрелищами, а также работой – Владимир Иванович был мастером такого класса, что особых загадок на работе для него не существовало, – требовала, видно, нагрузки, мозг не желал утихомириться, и беспокойство о прошедшей и будущей жизни не желало отлетать от Владимира Ивановича.
Нет, не то чтобы он особенно беспокоился, нет – он как бы взглядом посторонним рассматривал себя и не мог определить, сам ли он почти задарма профукал свою жизнь, или же она и так в любом случае вышла бы пустой.
Да и то – а было ли чего ради особенно беспокоиться. Никак нельзя сказать, что Владимир Иванович свою жизнь особенно любил, то есть, конечно, прижми его всерьез, пойми он, что уже не открутиться, тогда, поди, засуетился бы, затрепыхался, но пока можно смотреть на свою жизнь взглядом посторонним, особой цены за свою жизнь назначить никак нельзя.
Ну вот что он жил, так-то говоря? Дело какое ценнейшее делал? Радиосвязь и радиосвязь. Нравилось, может быть? Конечно, нравилось, раз денежки за него дают. Но, займись он любым делом, и чтоб, разумеется, денежки давали, так и тоже нравилось бы. Не больше да и не меньше.
Смысл-то какой был в его жизни? Что, может, ел-пил сладко? Да, пивал нехудо, до услады почти полной, так что чуть с круга не сошел – и что? Не в питье счастье – это понятно окончательно.
Так, может, едал всю жизнь убойно? А нет – не бывало и двух лет кряду, чтоб всего было навалом. То побалуют людишек, то снова отнимут калач. То скудость довоенная, то голод военный и голод послевоенный, то время волевых усилий с призывами к изобилию до мировых стандартов и многолетними перебоями. Да и плевать, если так-то разобраться. В брюхе ли полном, в зобе ли набитом счастье? Да нет же, если быть точным. В чем-то ином, вот только в чем?
Или же, может, любовь какая особенная была отпущена человеку, так что за нее и жизнь не жаль положить? Так нет же. Конечно, Вера Васильевна – человек, без которого прожить трудно. Но ведь оно и без рук, без ног жить трудно, но ведь возможно, только без сердца жить нельзя, что наукой доказано вполне. И такого никогда не было, чтоб Вера Васильевна была Владимиру Ивановичу как бы взамен сердца. Конечно, случись с нею что – это упаси, пожалуйста, – и он сирота на оставшиеся дни. Однако, с другой стороны, не встреться ему Вера Васильевна, так кто-нибудь другой встретился бы непременно, все равно не дали бы Владимиру Ивановичу протыкаться по жизни в одиночестве. Притерлись друг к другу за четверть века – вот это правильно, а чтобы Владимир Иванович страдал по Вере Васильевне или боялся, что даст она ему отставку, – этого не было даже и в первые годы совместного житья.
Или же, например, другие женщины, которые хоть и нечасто, но всё ж таки и перепадали Владимиру Ивановичу, – то лет пятнадцать назад на сборы армейские его посылали, то в доме отдыха, то на работе пару раз. Но все это так по-свойски, по-боевому то есть – накоротке и оттолкнулись друг от друга: вась-вась – и кто дальше отлетит. А вот никто к нему не припаивался, вот вроде, Володенька, ничего мне от тебя не нужно, дай только издали на тебя погляжу. А потому что вроде негласного уговора существовало – ты ко мне по-простому, так и я не буду затеи затевать, так это все скудновато и обходилось.
Или же вот тоже странность – даже к сыну не было у Владимира Ивановича особой любви. Нет, конечно, любит сына, но разве ж можно сравнивать с любовью к внучке. Сравнения никакого быть не может. Вот тянется на работе тягомотина, словно слюна после лимонада, а Владимир Иванович подумает об Ирише – и ему сразу веселее станет, уж что ни случись, а в шесть часов вечера он внучку свою увидит.
К сыну же такого нетерпения никогда не было. То ли не вполне стар был Владимир Иванович, когда сын появился, двадцати пяти не было, то ли вообще у него душа сонная, нелюбящая, сказать трудно. Хотя никто его ни в чем упрекнуть не мог – сына и вообще семью Владимир Иванович кормил сносно, то есть всю зарплату доносил до дома целиком, а если пивал, то исключительно с халтур, и, следовательно, он хозяин, и, следовательно, взятки гладки. А что он не изнывал, не исходил на мыло от любви к жене и сыну, того никто знать не мог.
Не узнал бы и Владимир Иванович, не появись возле него внучка Ириша, и тут вот его душа повернулась и приблизилась к внучке так, что все прочие переживания казались ему скучноватыми и тусклыми.
Ворочаясь так и эдак, бережно выискивая место для ноющей поясницы, Владимир Иванович не находил в своей прошлой жизни ничего радостного и обеспечивающего близкую старость надежным утеплением. Кроме, разумеется, внучки Ириши, для которой, так уж складывалось у него, он ничего не пожалеет, включая, собственно говоря, жизнь свою единственную.
И так долистал Владимир Иванович эту свою жизнь до сегодняшнего дня, и день этот снова начал раздражать его. Ну чего только с людишками не делают, снова привычно подумал он. Его больше всего раздражала привычность этого соображения. Ну в самом деле, плюнут человечку в глаза да и вякнут победно: «Божья роса!» – а он, это самое, глазоньки протрет, проморгается, да и ответит: «А и точно – божья роса». Ну да взрослые, это уж ладно, они, может, лучшего отношения и не заслуживают, но дети-то малые в чем виноваты? Нет, не для детей дело это свирепое – с переменами ветра и перепадами погоды от жары тропической до голода лютого, то с калачами да пышками, то с кулаками да шишками, с круговертью, заносами, изнанкой, вывертами, блевотой – не для детей малых дело такое. То и не желает народишко детишек выпекать избыточно – сам этой кашки нахлебался, так ребяткам своим того не пожелаешь.
Чтоб не разражаться далее, на всю ночь, Владимир Иванович сказал себе – а и пусть, что выпало, то и спасибо, могло ничего не выпасть, но выпало – и это какая удача, а что прокрутишься всю жизнь в мелочах, так то и хорошо – жизнь прошелестит незаметно, усквозит прочь – без оглядки и сожаления, легко и беспечально, и он, уже найдя удобное положение, так это поплыл в дрему. Но помнил – только не проспать бы. Тут должна быть стыковка: Вере Васильевне нужно вырваться с работы ровно в восемь – точка-в-точку – и бежать домой, а Владимир Иванович, уже одетый, встретит ее в дверях и тогда успеет дошкандыбать как раз до звонка. Засыпая, он не знал, что случится с ним ночью. Думал – только бы не проспать. И ведь не проспал. В три часа ночи проснулся.
И перед самым пробуждением видел Владимир Иванович сон: будто бы сверху, с высоты невозможной, падает на него какой-то человек, уж как он пролетел сквозь потолок, понять невозможно, уж не среди открытых ли пространств лежит Владимир Иванович, нет, все-таки в комнате, и человек этот гадок, потому что он плоский и состоит как бы из двух блинов (тот, что поменьше, – голова, тот что побольше, – тело), падал он так стремительно, что от страха дыхание Владимира Ивановича оборвалось и сердце прыгнуло к горлу, но то ли человек этот промахнулся, то ли передумал в последний момент, вот именно передумал, то и рожу такую гнусную скорчил, вроде подмигнуть хотел, так упал он не на Владимира Ивановича, а на Иришу, что спала в кроватке рядом, и, словно бы магнитом, притянул Иришу к себе, оторвал ее от постели, так это завис с ней в воздухе, как бы сил набираясь перед полетом дальним, и медленно стал уноситься прочь, а Владимир Иванович и сделать нечего не может, но – вовсе бессилен, крикнуть хочет, отдай, да куда же и за что, но язык непослушен, и тогда раздалось несколько глухих ударов – то ли гром где-то погромыхивал, то ли рвались снаряды вдали – вот от этих взрывов Владимир Иванович и проснулся.
Не открывая глаз, он повел рукой за голову, и от сердца отлегло – Ириша спала, но тут снова услыхал он погромыхивание и понял, что это кашляет Ириша.
Владимир Иванович выполз из-под одеяла и сразу почувствовал, что в комнате холодно. Он укрыл Иришу потеплее, пошатываясь, не вполне еще отойдя от сна, побрел к окну, отодвинув штору, потрогал батарею. Она была такая холодная, словно ее никогда и не топили.
Владимир Иванович еще не вполне проснулся и потому так он все и понял: те люди, что должны топить котлы, хотят отнять у Владимира Ивановича его внучку – она за ночь замерзла, потому так кашляет, разрывая сердце Владимира Ивановича, у нее обязательно будет воспаление легких, а что может быть дальше, это и представить себе невозможно.
Что-то следовало предпринять незамедлительно, и Владимир Иванович суетливо натянул брюки, набросил на плечи пальто, некогда было надевать ботинки и шапку, потому что дорог каждый миг, так вот в шлепанцах и с непокрытой головой вышел он во двор.
Мороз за ночь усилился, ветер стих. На темном небе ярко сияла полная луна. Сараи, фонарные столбы отбрасывали длинные тени.
Он торопился, хоть и сам не знал зачем – попросить ли, чтоб топили получше, о больной ли внучке рассказать, – оглушение, не вполне вытекший из крови сон – Владимир Иванович знал только, что нужно что-то делать, потому что он не может спокойно смотреть, как уплывает от него Ириша.
Распахнул дверь кочегарки. Электрические лампы над дверью и над окнами ярко горели. Кочегарка была пуста. Владимир Иванович малость растерялся.
Ладонью дотронулся до дверцы первого котла – дверца холодная. Распахнул ее и увидел, что котел вовсе погашен – так, дымок легкий от угля. Погашены были и все другие котлы.
Такую насмешку над собой и внучкой Владимир Иванович снести не мог, и не зная даже, что он выкинет в следующий момент, заторопился по узкой лестнице на второй этаж, где, он знал, комната кочегаров.
Вон он сейчас скажет им, чтоб скорехонько взялись за дело, чтоб не доводили Владимира Ивановича до греха и чтоб не позорили звание рабочего человека.
Однако комната наверх была пуста, дверцы шкафов распахнуты, на столе в грязной газете журнал передачи дежурств, людей же, к чьей совести хотел обратиться Владимир Иванович, не было.
Он скатился вниз и растерянно заметался перед котлами – самому ли раскочегарить котлы, дело нехитрое, но опасно надолго оставлять Иришу, вдруг проснется и испугается – жильцов ли поднимать на дело такое, звонить ли куда.
И вот – на счастье – в углу, за кучей шлака, за тачкой увидел Владимир Иванович две ноги в тяжелых ботинках.
Подскочив к тачке, Владимир Иванович увидел, что на угле лежит человек, подложив под себя ватник, голову покрыв пиджаком. Человек этот спал, и, сдернув с него пиджак, Владимир Иванович узнал кочегара Павла Ливерова, давнего знакомого.
– Павел! Проснись! Да Павел же! – окликать его можно было до конца смены, потому что Ливеров был пьян мертвецки.
И тогда вновь злость ослепила Владимира Ивановича, да так, что и дышать стало невозможно, и словно бы Ливеров виноват был во всех мытарствах, перебоях, унижениях тела, рванул его к себе, а тот-то сидел, бессмысленно улыбаясь, и слюна блаженства сползала на его черную майку Тогда Владимир Иванович ткнул его в лоб, и Павел повалился набок, так вот он, тот человек, кто хотел унести его Иришу, все та же гнусная плоская харя, все та ж ухмылка, то ж подмигивание, и Владимир Иванович саданул его ногой, но вышло мягко – вот беда – нога-то голая, тогда он снова схватил Павла за плечи, посадил, тряс его, и голова бессмысленно моталась, и Павел что-то забормотал скороговоркой и вдруг заплакал, размазывая черным кулаком слезы, а когда понял, что Владимир Иванович уже пожалел его и бить не будет, как куль, съехал набок, свернулся калачиком, для верности закрыл голову руками да и захрапел.
А Владимир Иванович пошел прочь. Выйдя из кочегарки, он опустился на узкую скамейку, и, вытянув шею, поворачивал голову к полной звонкой луне. Он просидел бы долго, он согласен был заплакать от понимания своего бессилия, но, вспомнив, что Ириша дома одна и может проснуться, Владимир Иванович медленно побрел к ней.
Конец 1970-х