355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Притула » Человек из очереди » Текст книги (страница 1)
Человек из очереди
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 07:00

Текст книги "Человек из очереди"


Автор книги: Дмитрий Притула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Морфология жизни

Дмитрий Притула – один из самых ярких прозаиков нашего времени. В том, что он мало известен, виноват, вероятно, излюбленный им жанр – короткий рассказ. Писатель обычно стремится заявить о себе романом, объемной формой, которая, кажется, самим объемом соответствует всеобъемлющему явлению жизни. Но это только кажется. Короткий рассказ – может быть, самый трудный жанр, требующий от писателя высокого искусства. Подобно тому, как в капле воды содержатся все химические свойства этой субстанции, рассказы Притулы вмещают знание скрытых законов жизни, тайных причуд судьбы, хитросплетений человеческих связей.

Стиль его повествования – сказ. В эту литературную писательскую манеру Притула вложил горячность и человечность. Простодушное изложение не напоминает маску, которой обычно в таких случаях пользуются (Зощенко, например). Постоянным внезапным обращением к собеседнику-читателю Притула завладевает вниманием, заражая своим сердечным интересом к перипетиям чужой судьбы. Невозможно оставаться сторонним наблюдателем. Как притягательны эти междометия, которыми автор вводит новые повороты сюжета! («Да, что еще важно…»; «Да, но как же любовь?»; «Но! С матерью и отчимом Алеша жил неразлучно…»; «Нет, напомнить надо…»; «Ну, если разобраться… Но нет» и т. д.) Попробуйте, что-то рассказывая, начинать каждый абзац с междометия. Сразу почувствуете присутствие собеседника, и не где-нибудь в неизвестном пространстве и отдаленном времени («глубокочтимый читатель»), а тут, рядом, и желание рассказать, убедить, поделиться возрастет пропорционально появившейся близости адресата.

В маленьком пригороде «Фонарево», которое напоминает маркесовское «Макондо» из «Ста лет одиночества», разворачивается драма жизни с надеждой и разочарованием, трудом, радостями и болезнями. Отчасти это быт советской и постсоветской провинции, хорошо узнаваемый в деталях, отчасти – Бытие с большой буквы. Люди ведь одинаково плачут и смеются, болеют и умирают, любят, ненавидят и радуются жизни – в Фонарево так же, как в Италии или Мексике.

Разнообразие сюжетов Притулы удивительно. Время – советское вчерашнее и постсоветское сегодняшнее. Персонажи самые разнообразные: учительница, инженер, фельдшер, врач районной больницы, моряк, студентка, пенсионерка, охранник, продавщица, прапорщик, электрик, бизнесмен, шофер, телефонистка…

Сюжеты: в очереди за индийским чаем и макаронами завязываются любовные отношения («Человек из очереди»); старуха-мать становится заложницей в войне дочери и сына («Заложница»); девушка удочеряет ребенка с ограниченными умственными возможностями («Художница Валя и ее мать»); бизнесмен на концерте убивает виолончелистку («Брамс, квартет № 3»); за богатого старика прочат замуж нуждающуюся вдову («Почти невеста»); под Новый год к одинокой женщине привозят на санитарном транспорте парализованного мужа, которого она не видела больше двадцати лет («Новогодний подарок»)…

Разнообразие персонажей и сюжетов очевидно. Но («Но!» – в таких случаях восклицает автор) люди-то, в общем, одинаковы: любят, страдают, стремятся к лучшему, добиваются, отчаиваются, болеют, враждуют, сходятся, расходятся и в связи с этим плачут и смеются одинаково. И выходит, что основные моменты самых разных сюжетов – те, что вызывают у читателя интерес и сочувствие, – совпадают, образуя меж тем мозаичную картину жизни данного места и времени. Надежды, разочарования, труды и радости у всех одинаковые, только в разных пропорциях отпущены, уж как кому повезет. Что тут вспоминает филолог? Правильно, как сказал бы Притула, который, постоянно разговаривая с читателем, задает «наводящие вопросы» и сам же на них отвечает, – филолог вспоминает фольклорную волшебную сказку и классическую работу В. Я. Проппа «Морфология сказки».

Как известно, исследователи фольклора пытались классифицировать сказки по сюжетам и мотивам, а они то совпадали, то отличались; открытие Проппа заключалось в том, что он выделил функции – то есть поступки действующих лиц, определяемые с точки зрения значимости для хода действия. И они оказались не просто похожими, а одними и теми же. Например, антагонист пытается обмануть жертву, чтобы овладеть ее имуществом (подвох) или антагонист наносит одному из членов семьи ущерб (вредительство), или одному из членов семьи чего-либо не хватает (недостача), герой и его антагонист вступают в непосредственную борьбу (борьба) и т. д. Все это – опорные пункты сюжетов, и они повторяются, их немного. «Функций чрезвычайно мало, а персонажей чрезвычайно много, – пишет Пропп. – Этим объясняется двоякое качество волшебной сказки: с одной стороны, ее поразительное многообразие, ее пестрота и красочность, с другой – ее не менее поразительное однообразие, ее повторяемость» (курсив мой. – Е. Н.). Интересно, что то же самое можно сказать о самой жизни. Она и пестра и неожиданна, но в чем-то самом важном трагически или счастливо повторяется. В ней существует некий незыблемый стержень. Только едва ли можно вспомнить такое произведение, которое бы обнажило это «двоякое качество» так красноречиво, как это получается под одной обложкой у Дмитрия Притулы. Морфология жизни, можно сказать.

И единство места этому послужило, и социальная однородность населения пригорода, и сюжетная сжатость, при которой главные события, образующие судьбу, мелькают с быстротой клипа. Невольно делается упор не на индивидуальность людей и обстоятельств, а на их однотипность. При этом многообразие персонажей и ситуаций тоже имеет место. Однотипность и многообразие.

Все функции, говорит исследователь сказки, укладываются в один последовательный рассказ. Вырисовывается стержень сказки, ее морфология. Какой-то восточный мудрец обрисовал человеческую жизнь в трех словах: человек рождается, мучается и умирает. Есть в этой минимизации функций грустный смысл. Так вот, наш прозаик – хотел того или нет – показал при помощи разнообразного жизненного материала костяк бытия, стержень, на который нанизывается человеческая жизнь. «И всюду страсти роковые, / И от судеб защиты нет» – на фоне пестроты судеб и их носителей. Взаимоотношения людей, какими бы сложными они ни были, имеют ограниченное число вариантов. В одном рассказе фигурируют мужчина и женщина, между которыми возникла любовная связь, в другом – отец и сын, находящиеся в трудных отношениях, в третьем – сын и мать, затем – муж и жена и т. д. И даже квартирный вопрос (специфическая «функция» здешних мест), которого не знали шекспировские герои и который лейтмотивом проходит почти через все рассказы, – это вопрос человеческих отношений.

«Двоякость» удивительным образом выражается в поэтике прозы Притулы. Нельзя не обратить внимание на то, как вводятся новые сюжетные мотивы, какими необычными средствами. Трудно поверить – почти одними междометиями, неожиданно приобретающими разные смысловые оттенки. Вот наугад взятые из одного рассказа начала абзацев: «Да, деваха. Она откуда-то из провинции приехала…»; «Да, а какая квартира! Там кухня метров на четырнадцать…»; «Да, но Зоя Павловна – женщина неожиданная…»; «Да, обходительный мужчина…» Каким разным может быть это «да»! Вот хотя бы, с одной страницы: «Это невозможно. Да, невозможно, но есть». Или чуть ниже: «Несправедливо. Да, несправедливо, но это так». В первом случае звучит оттенок удивления и междометие принимает в передаче его живейшее участие; во втором – к горечи примешивается твердость, в интонации звучит жесткость какого-то закона. Прошу читателя поверить на слово: интонацию определяет контекст, который по поводу каждого примера привести невозможно. Скажу лишь, что именно междометия являются полномочными представителями эмоции. Вот еще одно «да»: «Вечная память, да!» Совсем другое, правда? Завершающая нота похожа на впадение в тонику.

Писатель не скрывает, что он состоит в непрерывном диалоге с читателем, не столько повествует, сколько разговаривает с ним. Горячо, отрывисто, со всеми признаками спонтанной речи. Кажется невероятным, что почти каждую мысль он начинает с междометия или союза: да, нет, и, а, но, но нет, ну, ну вот, ну и, так, хотя, значит, значит так – всё! Особенно запоминается «но» с восклицательным знаком: «Но! Но прожили вместе всего два месяца»; «Но! Когда люди хотят найти выход, они его иной раз находят». Кажется, даже фольклорные формулы более многочисленны, их варианты более разнообразны.

А дело вот в чем. Как бы связанный неумолимой логикой бытия (человек родится, мучается и умирает), писатель стремится войти в психологию подчиненных этой логике человеческих существ, растолковать читателю их подопытные души. То есть продраться сквозь безразличие событий и упрямство фактов к теплу и трепету человеческого сердца. Все речевые средства пущены в это исключительно важное рассказчику дело. Отсюда настойчивые повторения свойственных устной речи словосочетаний вроде: «важно подчеркнуть», «что важно», «вот именно», «это понятно», «в том-то и дело», «что характерно» и т. д. Эти устойчивые «формулы» кочуют из рассказа в рассказ. А то, что автору задуманное предприятие удается, на фоне ограниченности приемов особенно очевидно. С одной стороны, небогатые семантикой повторяющиеся клише устной речи, с другой – вся палитра человеческих чувств.

Перескажу один из лучших рассказов книги. Он называется «Светская хроника». Двадцатилетний Славик женился, прожил с женой два месяца, после чего жена от него ушла. «И всё? И всё. Как просто, а?» А Славик говорил жене, что без нее жить не будет и если она уйдет, он помрет. И вот после того позвал он ее то ли к кино, то ли в театр (они еще и развестись не успели), она сказала, что не придет, но он ждал ее на улице очень долго, замерз, вымок, заболел воспалением легких и в три дня умер. «Ну, вот, а говорят… любви нет. Да как же нет, когда именно что есть. Ты со мной – я живу, ты ушла – отлетаю, и не задерживайте меня… Уж лучше бы не было любви. Но есть! И безутешная мать». Да, осталась мать, Вера Антоновна. Можно себе представить, какие чувства она питала к жене сына, Наташе, которая, кстати сказать, ей больше не встречалась: как испарилась. Вера Антоновна исправно посещала церковь. «Только в храме и отходила». Прошло семнадцать лет. Идет она в храм, видит толпу и узнает, что некий умерший в Англии старый князь родился в Фонареве и завещал похоронить его на родине. Урну с прахом привезла семья: несколько человек, мужчин и женщин, в подозрительно чистой одежде стояли у церкви, и среди них – Наташа. Сначала подумала: «Ну, какие бывают совпадения, где Англия, где Фонарево, где княжеская семья и где она, Вера Антоновна, пенсионерка, сборщица часового завода». Но наступил такой момент, когда они обе узнали друг друга. «Ну и что же здесь произошло? Вера Антоновна, видать, не очень-то соображала, где она и что с ней, а только она вдруг обняла свою бывшую невестку, вернее сказать, прибилась лицом к ее груди и громко разрыдалась – вот что здесь произошло. Наташа, дочка, приговаривала, и она напрочь забыла, что Славик помер из-за этой вот женщины, нет, помнила только, что Наташу Славик любил так, что не захотел без нее жить, и она безостановочно рыдала». Это еще не конец и не кульминация рассказа, но я больше не берусь пересказывать, это невозможно! – а цитировать пришлось бы еще полторы страницы: тоже нельзя. Я надеюсь, что читатель сам прочтет этот замечательный текст и сам оценит его душераздирающую («душемутительную», как сказано у Баратынского) прелесть. Теоретики литературы, наблюдая неожиданный эффект сочетания трагического содержания с радостью эстетического переживания, говорят о катарсисе. Как ни называй, как ни объясняй, это одно из самых таинственных человеческих чувств. И каким-то образом соотносится с двойственностью всего на свете, с извечным оксюмороном бытия (радость-страданье – одно, как сказал поэт).

В поэтике прозы Притулы на всех уровнях присутствует присущая жизни «двоякость», как бы позаимствованная у миропорядка. Прежде всего – союз лирики и юмора. Такое тонкое перетекание одного в другое, какое мы знаем по лучшим образцам нашей литературы – Гоголь (которого Набоков назвал поэтом), Зощенко, – такое прочное единение, что не знаешь, плакать ли от сострадания, смеяться ли от удовольствия, читая, например, такое: «Словом, слышит, сын музыку врубил. То есть была тишина, и вдруг бас запел, да как громко, клубится волною… там что-то еще, видать, Шаляпин, ну если громкий бас, и как-то у него тогда особенно трогательно выходило, как-то уж очень протяжно – о-о-ох! Если б навеки так было. Если б навеки так было! Потом тишина – это сын вырубил музыку – и вдруг в тишине громкие рыдания. Но уже не Шаляпина, а ее сына, вот как раз Всеволода Васильевича. Да на удивление надсадные, на удивление безнадежные. И очень, значит, громкие. То есть получается, человек принял решение (лишить себя жизни. – Е. Н.), но вместо того чтоб его исполнить, надрывно разрыдался. И это понятно: у нас все намерения кончаются либо стоном, либо рыданьями».

А затем рассказывается, как после неосуществленного самоубийства, после случившегося с ним инфаркта и двухмесячного пребывания в больнице герой вернулся домой «совсем другим человеком». И «любимым его занятием стало выйти из дому в любую погоду, пойти в парк, сесть на лавочку на берегу пруда, положить руки на набалдашник палки, упереться на руки и часами смотреть на воду, и на деревья, и на старинный дворец на том берегу пруда». Я узнаю это место, этот парк и дворец в Ораниенбауме (Ломоносове), где жил Дмитрий Притула. В телефонном разговоре автор сказал мне, между прочим, что рассказ этот полон иронии, и подчеркнул – именно иронии; сказал, когда я восхищалась его лиризмом. И тогда я, смеясь, вспомнила, как Толстой переиздал «Душечку» Чехова, любуясь героиней и сокращая те места в чеховском рассказе, где автор позволял себе неуместную, с его точки зрения, насмешку. Конечно, есть ирония судьбы в том, что человек, лишенный всего, готов благодарить эту самую судьбу «за счастье тихое дышать и жить», но это именно ирония судьбы, – автор же, по-моему, иронии не выказывает (и правильно делает), во всяком случае цитируя, мне ничего не приходится специально сокращать: «А я вам так скажу, я согласен всю оставшуюся жизнь смотреть на вот это как раз чудо: башню дворца, и желтые клены, и осеннее, но голубое небо. Нет, вы вдохните этот воздух, он ведь пьянит, не так ли, прав, прав Шаляпин, о, если б навеки так было, да, как это верно, если б навеки так было».

А еще по этому поводу мне вспоминается тот знаменитый эпизод в «Войне и мире», где проигравшийся Николай Ростов ждет прихода отца, чтобы признаться в совершенном преступлении, и слышит пение сестры: «Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!.. Все вздор! Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым…»

Оттого, что рассказчик Притулы – один из жителей Фонарево, сторонний наблюдатель, которому не все обстоятельства известных ему историй удается выяснить (этот мотив звучит постоянным рефреном) – особенно ярко вспыхивают психологические подробности, которые только изнутри ситуации и можно почувствовать. «Таисия Павловна потом вспоминала, что Андрей глазами что-то искал на полу, видать, заранее сказал себе: приду в бывшую семью и бухнусь на колени, но что-то удержало его, и он не бухнулся».

Было бы упущением не упомянуть о совсем коротких рассказах-анекдотах, как, например, «Выжимки». Анекдоты на бумаге обычно, как рыбы, вынутые из воды, дохнут, а у Притулы, наоборот, обретают вечную, можно сказать, молодость. Очень смешные!

В прозе последних десятилетий привычным средством завладеть избалованным вниманием читателя стали экзотические сюжеты, эротические сцены, уголовщина. В этих сильно действующих уловках тонет реальное, тихое, но от этого не менее острое, хочется сказать, простое, но нет, как раз – непростое человеческое чувство. Притуле удается вывести его на свет божий, и это поистине удивительно: трудно его высвободить из повседневности, еще труднее описать, не впадая в штампы. Та «последняя прямота», которая здесь требуется, на самом деле проистекает из высокого искусства, виртуозного владения стилем, композицией, формой. Ведь короткий рассказ – самый сложный прозаический жанр. Он, между прочим, требует и занимательности; любопытство пресыщенного изобретательным вымыслом читателя не должно погаснуть. Везде, где читатель прозревает «креативную», как теперь говорят, мысль автора, складывается впечатление, что его ведут заранее предусмотренными путями, и только там, где неожиданность и таинство присутствия в чужой жизни кажутся необъяснимыми, проза достигает доступных искусству вершин. Так это и происходит в рассказах Дмитрия Притулы. И потому им суждена долгая жизнь.

Е. В. Невзглядова

Теплый сентябрь
Повесть

Глава 1
Кросс

Ну как же он играл в футбол, этот Леша Ляпунов! Да, он играл лучше всех в мире. Это ничего, что он хил и мал ростом, зато стометровку бегает за десять и пять, зато удар у него невиданной силы, и мяч летит точно в то место, куда посылает его Леша.

А какие у него финты, и какими малолетними придурками выглядят защитники, играя против Ляпунова.

И еще Леша так подкручивает мяч, что он огибает вратаря, словно привязанный за веревочку.

Да, Леша мал ростом и хил, да, он невынослив, сил хватает лишь на полчаса игры, но он успевает за это время заколотить три-четыре мяча и, подняв руки над головой, поклонившись вопящим трибунам, уходит на скамейку запасных – он свое дело сделал.

Конечно, в Мексике не повезло. Хотел стать лучшим игроком чемпионата, но его опередил Марадона. Что и понятно, во-первых, чемпионат мира, а во-вторых, тренер Лобановский дал Ляпунову отдохнуть перед важными играми, не поставил даже в резерв, и вот результат – проигрыш бельгийцам, и на этом спор с Марадоной закончился.

Ничего, утешал Ляпунова тренер Лобановский, ты еще молод, тебе только тринадцать лет, можно сказать, вся жизнь впереди, работай над собой, не нарушай режим, и ты станешь лучшим футболистом всех времен и народов.

Да, это были любимые мечты Леши. Ложась спать, он, борясь с голодом, как бы включал в голове телевизор и под эти красивые картинки, улыбаясь от удовольствия, уплывал в сон.

Но сейчас сразу заснуть не удалось. Леша вспомнил, что завтра кросс на два километра, и телевизор сразу выключился.

Кросса Леша боялся – слаб и невынослив. Знал, что не сойдет с дистанции, хоть на карачках, но доползет, и боялся именно позора – вот он, свесив язык до пупа, ползет по дорожкам парка, и слюни у него текут, как у уставшей собаки, а все смотрят и смеются. Нет, даже не смеются, а жалеют его, вот это всего страшнее.

Конечно, первым быть невозможно. Но только бы и не последним. Быть завтра в самой середке – недостижимая мечта.

Да, телик выключился, и сразу, как по команде, включился голод. Нет, не такой, какой бывает днем, когда ноги дрожат и руки трясутся, как у непохмеленного забулдыги, а теплое поднывание в желудке, теплое такое подсасывание.

Леша был человеком сильной воли, и он не встал, чтобы слопать полбатона, оставшиеся на завтрак, он не такой дурачок, чтоб голодать с утра.

Ведь до второй перемены надо дотянуть, что тоже непросто. И если полбатона слопать сейчас, то к кроссу как раз наступит упадок энергии, и тогда уж точно не добежать.

Леша очень просто объяснял, почему он слабее многих парней в классе. Вся штука тут в еде. Ну, вот что она плохая.

Конечно, жри он так, как большинство парней, – другое дело. Они ведь что мельница, что мясорубка, и на переменах, и на уроках все жуют, жуют, и дома все жуют, жуют. Он же, Леша Ляпунов, живет строго по расписанию: после второго урока завтрак, после четвертого обед. Для большинства парней столовая – это так, легкая разминка перед домашними мясорубками, а для него это чаще всего именно завтрак и обед. Ужин – это уж что придется, а завтрак – это что останется от ужина.

Значит, боязнь кросса была от хилости, хилость от плохой жратвы, а плохая жратва?

Тут причиной всего Леша считал смерть отца.

Отец (справка)

Ляпунов Василий Павлович. Двенадцать лет проработал грузчиком на «Электросиле». Хорошо пил. Десять лет назад утонул в Фонтанке, оставив двадцатисемилетнюю жену вдовой, а дочерей восьми и пяти лет и трехлетнего сына сиротами. Что его понесло в октябре в Фонтанку, понять невозможно. Не купаться же придумал. Установили – был пьян. То ли с друзьями спустился к воде, чтобы красиво выпить, то ли его подтолкнули – это непонятно. Дело темное.

От отца у Леши осталось только два воспоминания. Первое: Леша сидит на плечах отца и закрывает ему то один глаз, то другой, то оба сразу, а отец – ну, ничего не видит – то качнется, то присядет, то подпрыгнет. Да, что-то все кружится и тонет в безоглядном смехе.

И второе. Лежит что-то серое, раздутое – никогда Леше не было страшнее, – надо подойти и попрощаться с этим вот серым и раздутым человеком, кто-то повел Лешу за ворот пальто, и он, как-то уж догадавшись, что нужно сделать, чтоб от него отстали, ткнулся носом в серый холодный камень щеки и сразу отскочил и спрятался за спину матери.

Это все. Больше Леша ничего об отце не помнит. Отношение к отцу за последние годы устоялось и уже не меняется.

Тут такая сложность. Соседям и одноклассникам Леша, разумеется, не говорил, что отец утонул по пьяному делу. О нет, он был летчиком-испытателем и разбился, испытывая новую машину. Ту машину в серийное производство так и не запустили, так как правительственная комиссия установила, что виновата машина, а не летчик. Иногда всплывали новые подробности летной службы отца, но они наслаивались на вот этот привычный штырь: отец погиб на испытаниях.

Это неважно, что Леше мало кто верил. Сестры-то не знали подробностей этой версии и своим подругам излагали версии собственные. Тут важно, что Леша сам верил – да, отец был героем-испытателем, да, погиб, до конца исполняя свой долг. К примеру, мог катапультироваться, но в последний момент стало жаль покидать полюбившуюся машину.

И в это время Леша любил отца до обожания, невероятно им гордился и даже молча советовался с ним. Ну, вот что бы тот сказал в том или ином случае? Порадовался бы или огорчился, узнав, что сын вчера схлопотал тройбан за самостоятельную по алгебре?

И лишь перед сном, когда всплывала какая-либо тревога или мягко копошился голод, приходило короткое и ясное понимание: а никакой отец не герой, а обыкновенный пьяница, и любовь сразу сменялась ненавистью. Ну, во-первых, горько было узнать, что отец не герой, а забулдыга (и это огорчение всегда было новым, словно Леша впервые открывал для себя тайну смерти отца), и, во-вторых, к ненависти непременно примешивались обвинения – а на фиг пить. Не пил бы – не утоп, не оставил бы малолетних детей сиротами.

А то ему что, он попил, а семья расхлебывай. Мама дома почти не бывает, живет у друга, Маша живет неизвестно где, Галька третий день пропадает у своего бобика-хоккеиста, а младшему сыну нечего жрать.

Но эти упреки возникали так часто, что Леша привык к ним. И даже научился ими управлять. Ну, он словно бы музыкант, нажимающий на нужную клавишу.

И поскольку воспоминаний об отце было всего два, он нажал на приятное: сидел, значит, на плечах отца и заливисто смеялся, и были восторг перед высотой и любовь к всемогущему отцу, и все вокруг сияло и кружилось, и тогда тело Леши стало вытягиваться куда-то в неоглядную даль, и оно пробило стену, и ноги, на манер шлагбаума, перегородили улицу, и лицо вдруг стало плоским, как блин, и оно кружилось вокруг тянувшегося вдаль тела, и мелькали, и кружились какие-то незнакомые плоские рожи, и тело залило мягким и вязким теплом, и в этом тепле Леша заснул.

Конечно, когда ты спишь один в большой квартире и поднимает тебя не ласковый голос мамочки (вот это – сыночек, ну, поднимайся, я же вижу, что ты уже не спишь, ну, вставай, завтрак стынет), но исключительно гнусный звон будильника, и когда вместо горячего, значит, завтрака на столе тебя ждут только вчерашние полбатона, то понятно, что вставать тебе не так и просто. Да если добавить, что в комнате прохладно, а под одеялом, напротив, очень даже тепло, то понятно, что утренний подъем представляется тебе делом очень героическим.

Да, ты человек с какой-то бешеной, всесокрушающей волей. И это при том, напомнить, что никто не стоит над тобой и ты волен идти или не идти в школу. К тому же ожидается кросс.

Леша зажег газ, поставил чайник и помахал чего-то там ручками, изображая физзарядку. Этому его три года назад научил дядя Юра, мамин друг (моряк, оно, конечно, дело понимает). Чтоб, значит, тело было здоровым. А в здоровом теле, говорил дядя Юра, здоровый дух. Делай зарядку, и ты будешь сильнее всех.

Верил в это Леша или нет – дело другое. Видно, все же верил, иначе не махал бы ручками, не изображал, лежа на спине, велосипед, не кланялся бы и не отжимался от пола – вот сегодня двадцать один раз, каждый месяц по одному разу добавляет.

И когда к концу отжиманий почувствовал теплый прилив голода, окончательно понял, что проснулся.

Уж зубы он чистить не стал – а не нанимался вам каждый день чистить. Тем более что и пасты в доме не было. Помылся – вот это точно. Даже малость на грудь и на спину плеснул холодной воды и, конечно же, не удержался от повизгивании – а имеет право, раз дома никого нет.

А перед завтраком игру такую затеял: открыл холодильник и глянул в масленку, а не появилось ли маслице, ну, словно бы оно появляется от сырости и холода. И оно, надо же, не появилось.

Булку он не глотал, но медленно разжевывал до кашицы, чтоб, значит, повысить усвояемость пищи организмом и не потерять ценные калории, которые были в батоне, и сахар высыпал весь, что оставался – ложки четыре вышло, – а спортсмены всегда перед кроссом едят много сахару.

Даже подумал, надо бы кусочек батона оставить, чтоб съесть перед кроссом, но не удержался, – а была надежда, что с едой как-либо уладится. Кто-нибудь еду сварганит. Может, мама придет.

Он так любил мать и так ждал ее прихода, что в груди как-то даже пискнуло и залило приятным таким теплом. Но знал, что слишком-то раскисать от надежды нельзя – прихода мамы ждешь каждый день, но разве она каждый день приходит?

Надевая школьную форму, Леша привычно и радостно отметил, что она мала и, значит, он за год здорово вырос – форма по второму году. Шнурок с ключом он надел на шею, проверил, чтоб не было видно под рубашкой, да и вышел. Лифта ждать не стал – пятый этаж, ножки не отсохнут спуститься.

Шел он в школу без омерзения – ничего плохого сегодня не ожидалось. Физика, литература, два труда – тут у него твердые четверки. Еще история, но тут у него даже пятерка за год была. Но, конечно же, шел без щенячьего этого визга первоклашек. Медленно шел двором, на детской площадке у избушки на курьих ножках увидел что-то желтое, наклонился – ба! кошелек! – заглянул, может, какая мелочь есть, но было пусто, к тому же пуговица на кошельке была содрана, и Леша выбросил ненужную вещь.

А было сыровато и зябко, солнце вдали только угадывалось просеивающимся светом, земля была туга после ночных заморозков, между домами виднелся желтоватый лесок. Тело свое Леша ощущал скукожившимся, и повело вдруг беглой дрожью, и Леше чего-то стало жалко себя.

Тут самое время рассказать о Лешином дворе и домах, составляющих двор. О, это огромные, невиданные прежде в Фонареве дома. Еще бы: девятиэтажные, по триста с лишним квартир каждый. Их зовут легко и просто: матерные.

Раньше здесь был как бы город в городе – деревянный грязный и пьяный Шанхай. На том, к примеру, месте, где стоит Лешин дом, была гора, а на ней пластиковый шалман, и это место звали кто Ветерком, кто Вшивой Горкой.

Шанхай начисто снесли, горку срыли, поставили эти вот дома, заселив их как жителями бывшего Шанхая, так и шанхайчиками поменьше – главным образом многосемейными и не вполне благополучными семьями. Главная работа милиции города как раз в этих домах. Отсюда они и матерные – все понятно.

Леша прошел мимо двухэтажного здания райгаза и мимо стекляшки-магазина, уставленного пустыми ящиками и коробками.

И все нехотя тянулись в школу, вялые и непроснувшиеся. Нет, радости, что вот сейчас увидит дорогих одноклассников, у Леши не было – это уж чего зря грешить на человека, но не было и сосущего чувства какой-то близкой беды. А день как день. Надо идти в школу, вот и идешь. А как и все люди ходят на работу.

Потому что если спросить у Леши, как к нему относятся в классе, он бы сразу ответил: а никак. Он не из тех, кого все любят, и не из тех, кого – опять же все – ненавидят. А посередке. Так что исчезни он в это вот мгновение, испарись, никто в классе не хватится: где ж это наш дорогой Леша Ляпунов, ненаглядный и незахватанный наш Ляпа.

Потому что никому он в классе не нужен. Это так. Точным манером он и не в классе никому не нужен. Это тоже так.

Школа выросла перед ним – четырехэтажная, новая, с зелеными плитками по стенам. Ее построили три года назад, вместе с большими домами. Тогда и Лешу сюда перевели. Раньше-то он жил в деревянном домике у привокзальной площади. И сразу, значит, и новое жилье, и новая школа. Потому-то Леша и отваживается рассказывать про своего папашу, смелого летчика-испытателя.

Да, ничего неприятного не ожидалось, ничего и не случилось. Тем более что в физике Леша чувствовал себя неплохо, как-то уж в том году, когда началась физика, решил не запускать ее, и как выковалась у него железная четверка, так она и держится.

К тому же по физике у них был Борис Григорьевич, классный руководитель, худой и патлатый, с красивыми такими усами, как у Боярского. Они любили его – второй год всего в школе, не успел детишек возненавидеть. Его и не изводили – все взаимно. Именно Борис Григорьевич и пробил Леше бесплатные талоны на еду.

Да, так на первом уроке ни у кого не было сил заводиться, так это поклевали над партами. Только два раза пошутил Жека Андреев, по прозвищу Андрон, классный развлекатель.

Когда Борис Григорьевич сказал: «Сила, с которой…», Андрон громко повторил: «Силос, который…» Ну, посмеялись. Чем хорош Борис Григорьевич? А он свой, и он не накалялся на Андрона, не топал ногами, но посмеялся вместе со всеми. А понимает человек – первый урок, детки не проснулись, ну, пусть встряхнутся.

И вторая шутка Андрона.

Борис Григорьевич, объясняя новый урок, сказал так это доверительно:

– Есть, ребятки, такая сила…

– Нет такой силы! – выкрикнул Андрон.

– Нет, Женя, есть такая сила, – настаивал Борис Григорьевич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю