Последнее время
Текст книги "Последнее время"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Черная Речка
маленькая поэма
1
Этот проспект, как любая быль,
Теперь вызывает боль.
Здесь жил когда-то Миша Король,
Уехавший в Израиль.
Мой милый! В эпоху вселенских драк
В отечественной тюрьме
Осталось мало высоких благ,
Не выпачканных в дерьме.
На крыше гостиницы, чей фасад
Развернут к мерзлой Неве,
Из букв, составляющих «Ленинград»,
Горят последние две.
И новый татарин вострит топор
В преддверье новых Каял,
И даже смешно, что Гостиный Двор
Стоит себе как стоял.
В Москве пурга, в Петербурге тьма,
В Прибалтике произвол
И если я не схожу с ума,
То, значит, уже сошел.
2
Я жил нелепо, суетно, зло.
Я вечно был не у дел.
Если мне когда и везло,
То меньше, чем я хотел.
Если мне, на беду мою,
Выпадет умереть —
Я обнаружу даже в раю
Место, где погореть.
Частные выходы – блеф, запой —
Я не беру в расчет.
Жизнь моя медленною, слепой,
Черной речкой течет.
Твердая почва надежных правд
Не по мою стопу.
Я, как некий аэронавт,
Выброшен в пустоту.
Покуда не исказил покой
Черт моего лица,—
Боюсь, уже ни с одной рекой
Не слиться мне до конца.
Какое на небе ни горит
Солнце или салют,—
Меня, похоже, не растворит
Ни один абсолют.
Можно снять с меня первый слой,
Можно содрать шестой.
Под первым слоем я буду злой,
А под шестым – пустой.
Я бы, пожалуй, и сам не прочь
Слиться, сыграть слугу,
Я бы и рад без тебя не мочь,
Но, кажется, не могу.
3
Теперь, когда, скорее всего,
Господь уже не пошлет
Рыжеволосое существо,
Заглядывающее в рот
Мне, читающему стихи,
Которые напишу,
И отпускающее грехи,
Прежде чем согрешу,
Хотя я буду верен как пес,
Лопни мои глаза;
Курносое столь, сколь я горбонос,
И гибкое, как лоза;
Когда уже ясно, что век живи,
В любую дудку свисти —
Запас невостребованной любви
Будет во мне расти,
Сначала нежить, а после жечь,
Пока не выбродит весь
В перекись нежности – нежить, желчь,
Похоть, кислую спесь;
Теперь, когда я не жду щедрот,
И будь я стократ речист —
Если мне кто и заглянет в рот,
То разве только дантист;
Когда затея исправить свет,
Начавши с одной шестой,
И даже идея оставить след
Кажется мне пустой,
Когда я со сцены, ценя уют,
Переместился в зал,
А все, чего мне здесь не дают,—
Я бы и сам не взял,
Когда прибита былая прыть,
Как пыль плетями дождя,—
Вопрос заключается в том, чтоб жить,
Из этого исходя.
Из колодцев ушла вода,
И помутнел кристалл,
И счастье кончилось, когда
Я ждать его перестал.
Я сделал несколько добрых дел,
Не стоивших мне труда,
И преждевременно догорел,
Как и моя звезда.
Теперь меня легко укротить,
Вычислить, втиснуть в ряд,
И если мне дадут докоптить
Небо – я буду рад.
Мне остается, забыв мольбы,
Гнев, отчаянье, страсть,
В Черное море общей судьбы
Черною речкой впасть.
4
Мы оставаться обречены
Здесь, у этой черты,
Без доказательств чужой вины
И собственной правоты.
Наш век за нами недоглядел,
Вертя свое колесо.
Мы принимаем любой удел.
Мы заслужили все.
Любезный друг! Если кто поэт,
То вот ему весь расклад:
Он пишет времени на просвет,
Отечеству на прогляд.
И если вовремя он почит,
То будет ему почет,
А рукопись, данную на почит,
Отечество просечет.
Но если укажет наоборот
Расположенье звезд,
То все, что он пишет ночь напролет,
Он пишет коту под хвост.
1991 год
Песнь песней
«Он любил красногубых, насмешливых хеттеянок… желтокожих египтянок, неутомимых в любви и безумных в ревности… дев Бактрии… расточительных мавританок… гладкокожих аммонитянок… женщин с Севера, язык которых был непонятен… Кроме того, любил царь многих дочерей Иудеи и Израиля»
А.Куприн. «Суламифь»
1
Что было после? Был калейдоскоп,
Иллюзион, растянутый на годы,
Когда по сотне троп, прости за троп,
Он убегал от собственной свободы —
Так, чтоб ее не слишком ущемить.
А впрочем, поплывешь в любые сети,
Чтоб только в одиночку не дымить,
С похмелья просыпаясь на рассвете.
Здесь следует печальный ряд химер,
Томительных и беглых зарисовок.
Пунктир. Любил он женщин, например,
Из околотусовочных тусовок,
Всегда готовых их сопровождать,
Хотя и выдыхавшихся на старте;
Умевших монотонно рассуждать
О Борхесе, о Бергмане, о Сартре,
Вокзал писавших через ща и ю,
Податливых, пьяневших с полбокала
Шампанского или глотка Камю.
Одна из них всю ночь под ним икала.
Другая не сходила со стези
Порока, но играла в недотроги
И сочиняла мрачные стихи
Об искусе, об истине, о Боге,
Пускала непременную слезу
В касавшейся высокого беседе
И так визжала в койке, что внизу
Предполагали худшее соседи.
Любил он бритых наголо хиппоз,
В недавнем прошлом – образцовых дочек,
Которые из всех возможных поз
Предпочитают позу одиночек,
Отвергнувших семейственный уют,
Поднявшихся над быдлом и над бытом…
По счастью, иногда они дают,
Тому, кто кормит, а не только бритым.
Они покорно, вяло шли в кровать,
Нестираные стаскивая платья,
Не брезгуя порою воровать —
Без комплексов, затем что люди братья;
Любил провинциалок. О распад!
Как страшно подвергаться их атаке,
Когда они, однажды переспав,
Заводят речи о фиктивном браке,
О подлости московской и мужской,
О женском невезении фатальном —
И говорят о родине с тоской,
Хотя их рвет на родину фонтаном!
Он также привечал в своем дому
Простушек, распираемых любовью
Безвыходной, ко всем и ко всему,
Зажатых, робких, склонных к многословью,
Кивавших страстно на любую чушь,
Не знающих, когда смеяться к месту…
(Впоследствии из этих бедных душ
Он думал приискать себе невесту,
Но спохватился, комплексом вины
Измаявшись в ближайшие полгода:
Вина виной, с другой же стороны,
При этом ущемилась бы свобода.)
Любил красоток, чья тупая спесь
Немедля затмевала обаянье,
И женщин-вамп – комическую смесь
Из наглости и самолюбованья,
Цветаевок – вся речь через тире,
Ахматовок – как бы внутри с аршином…
Но страшно просыпаться на заре,
Когда наполнен привкусом паршивым
Хлебнувший лишка пересохший рот.
(Как просится сюда «хлебнувший лиха»!)
Любой надежде вышел окорот.
Все пряталки, все утешенья – липа.
Как в этот миг мучительно ясна
Отдельность наша вечная от мира,
Как бухает не знающая сна,
С рождения заложенная мина!
Как мы одни, когда вполне трезвы!
Грызешь подушку с самого рассвета,
Пока истошным голосом Москвы
Не заорет приемник у соседа
И подтвердит, что мир еще не пуст.
Не всех еще осталось звуков в доме,
Что раскладушки скрип и пальцев хруст.
Куда и убегать отсюда, кроме
Как в бедную иллюзию родства!
Неважно, та она или другая:
Дыхание другого существа,
Сопение его и содроганья,
Та лживая, расчетливая дрожь,
И болтовня, и будущие дети —
Спасение от мысли, что умрешь,
Что слаб и жалок, что один на свете…
Глядишь, возможно слиться с кем-нибудь!
Из тела, как из ношеной рубахи,
Прорваться разом, собственную суть —
Надежды и затравленные страхи —
На скомканную вылить простыню,
Всей жалкой человеческой природой
Прижавшись к задохнувшемуся ню.
Пусть меж тобою и твоей свободой
Лежит она, тоски твоей алтарь,
Болтунья, дура, девочка, блядина,
Ничтожество, мучительница, тварь,
Хотя на миг, а все же плоть едина!
Сбеги в нее, пока ползет рассвет
По комнате и городу пустому.
По совести, любви тут близко нет.
Любовь тут ни при чем, но это к слову.
2
…Что было после? Был калейдоскоп,
Иллюзион. Паноптикум скорее.
Сначала – лирик, полупьяный сноб
Из странной касты «русские евреи»,
Всегда жилец чужих квартир и дач,
Где он неблагодарно пробавлялся.
Был программист – угрюмый бородач,
Знаток алгола, рыцарь преферанса,
Компьютер заменял ему людей.
Задроченным нудистом был четвертый.
Пришел умелец жизни – чудодей,
Творивший чудеса одной отверткой,
И дело пело у него в руках,
За что бы он ни брался. Что до тела,
Он действовал на совесть и на страх —
Напористо и просто, но умело.
Он клеил кафель, полки водружал,
Ее жилище стало чище, суше…
Он был бы всем хорош, но обожал
Чинить не только краны, но и души.
Она была достаточно мудра,
Чтоб вскоре пренебречь его сноровкой
Желать другим активного добра
И лезть в чужие жизни с монтировкой.
Потом – немытый тип из КСП,
Воспитанный «Атлантами» и «Снегом».
Она привыкла было, но в Москве
Случался он, как правило, пробегом
В Малаховку с каких-нибудь Курил.
Обычно он, набычившись сутуло,
Всю ночь о смысле жизни говорил,
При этом часто падая со стула.
Когда же залетела – был таков:
Она не выбирала сердобольных.
Мелькнула пара робких дураков —
По имиджу художников подпольных,
По сути же бездельников. Потом
Явился тощий мальчик с видом строгим
Он думал о себе как о крутом,
При этом был достаточно пологим
И торговал ликерами в ларьке.
Подвальный гений, пьяница и нытик,
Неделю с нею был накоротке;
Его сменил запущенный политик,
Борец и проч., в начале славных дел
Часами тусовавшийся на Пушке.
Он мало знал и многого хотел,
Но звездный час нашел в недавнем путче:
Воздвиг на Краснопресненской завал —
Решетки, прутья, каменная глыба…
Потом митинговал, голосовал,
В постели же воздерживался, ибо
Весь пар ушел в гудок. Одной ногой
Он вечно был на площади, как главный
Меж равными. Потом пришел другой —
Он был до изумленья православный.
Со смаком говоривший «грех» и «срам»,—
Всех православных странная примета,—
Он часто посещал ближайший храм
И сильно уважал себя за это.
Умея контра отличать от про
Во времена всеобщего распада,
Он даже делал изредка добро,
Поскольку понимал, что это надо,
А нам не все равно ли – от ума,
Прельщенного загробного приманкой,
От страха ли, от сердца ли… Сама
Она была не меньшей христианкой,
Поскольку всех ей было жаль равно:
Политика, который был неистов,
Крутого, продававшего говно,
Артистов, программистов, онанистов,
И кришнаита, евшего прасад,
И западника, и славянофила,
И всех, кому другие не простят
Уродств и блажи, – всех она простила.
(Любви желает даже кришнаит,
Зане, согласно старой шутке сальной,
Вопрос о смысле жизни не стоит,
Когда стоит ответ универсальный.)
Полковника (восторженный оскал),
Лимитчика (назойливое «Слухай!»),—
И мальчика, который переспал
С ней первой – и назвал за это шлюхой,
Да кто бы возражал ему, щенку!
Он сам поймет, когда уйдет оттуда,
Что мы, мерзавцы, прячем нищету
И примем жалость лишь под маской блуда —
Не то бы нас унизила она.
Мы нищие, но не чужды азарта.
Жалей меня, но так, чтобы сполна
Себе я победителем казался!
Любой пересекал ее порог
И, отогревшись, шел к другому дому.
Через нее как будто шел поток
Горячей, жадной жалости к любому:
Стремленье греть, стремленье утешать,
Жалеть, желать, ни в чем не прекословить,
Прощать, за нерешительных – решать,
Решительных – терпеть и всем – готовить.
Беречь, кормить, крепиться, укреплять,
Ночами наклоняться к изголовью,
Выхаживать… Но это все опять
Имеет мало общего с любовью.
3
Что было после? Был иллюзион,
Калейдоскоп, паноптикум, постфактум.
Все кончилось, когда она и он
Расстались, пораженные. И как там
Ни рыпайся – все призраки, все тень.
Все прежнее забудется из мести.
Все главное случилось перед тем —
Когда еще герои были вместе.
И темный страх остаться одному,
И прятки с одиночеством, и блядки,
И эта жажда привечать в дому
Любого, у кого не все в порядке,—
Совсем другая опера. Не то.
Под плоть замаскированные кости.
Меж тем любовь у них случилась до,
А наш рассказ открылся словом «после».
Теперь остался беглый пересказ,
Хоть пафоса и он не исключает.
Мир без любви похож на мир без нас —
С той разницей, что меньше докучает.
В нем нет системы, смысла. Он разбит,
Разомкнут. И глотаешь, задыхаясь,
Распавшийся, разъехавшийся быт,
Ничем не упорядоченный хаос.
Соблазн истолкований! Бедный стих
Сбивается с положенного круга.
Что толковать историю двоих,
Кому никто не заменил друг друга!
Но время учит говорить ясней,
Отчетливей. Учитывая это,
Иной читатель волен видеть в ней
Метафору России и поэта.
Замкнем поэму этаким кольцом,
В его окружность бережно упрятав
Портрет эпохи, список суррогатов,
Протянутый между двумя «потом».
4
Я научился плавать и свистеть,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И ничего на свете не хотеть,
Как только продвигаться понемногу
По этому кольцу, в одном ряду
С героями, не названными внятно,
Запоминая все, что на виду,
И что во мне – и в каждом, вероятно:
Машинку, стол, ментоловый «Ковбой»,
Чужих имен глухую перекличку
И главное, что унесу с собой:
К пространству безвоздушному привычку.
1993 год
Версия
…Представим, что не вышло. Питер взят
Корниловым (возможен и Юденич).
История развернута назад.
Хотя разрухи никуда не денешь,
Но на фронтах подъем. Россия-мать
Опомнилась, и немчура в испуге
Принуждена стремительно бежать.
Раскаявшись, рыдающие слуги
Лежат в ногах растроганных господ.
Шульгин ликует. Керенскому ссылка.
Монархия, однако, не пройдет:
Ночами заседает учредилка,
Романовым оставлены дворцы.
Не состоялась русская Гоморра:
Стихию бунта взяли под уздцы
При минимуме белого террора,
Страна больна, но цел хребет спинной,
События вошли в порядок стройный,
И лишь Нева бушует, как больной,
Когда в своей постели беспокойной
Он узнает, что старую кровать
Задумано переименовать.
В салоны возвращается уют,
И либералы каются публично.
За исключеньем нескольких иуд
Все, кажется, вели себя прилично.
В салоне Мережковского – доклад
Хозяина: Текущие задачи.
(Как удалось преодолеть распад
И почему все это быть иначе
И не могло.) Взаправду не могло!
Чтоб эта власть держалась больше года?
Помилуйте! Восставшее мурло
Не означает русского народа,
Который твердо верует в Христа.
Доклад прекрасно встречен и сугубо
Собранием одобрены места,
В которых автор топчет Соллогуба.
Но Соллогуб не столько виноват,
Сколь многие, которых мы взрастили.
Да, я о Блоке. Болен, говорят.
Что он тут нес!
Но Блока все простили.
Сложнее с Маяковским. Посвистев,
Ватага футуристов поредела.
Он человек общественный – из тех,
Кто вкладывает дар в чужое дело,
В чужое тело, в будуар, а альков,
В борьбу со злом – куда-нибудь да вложит,
Поскольку по масштабу дар таков,
Что сам поэт вместить его не может.
Духовный кризис за год одолев,
Прокляв тиранов всею мощью пасти,
Он ринется, как вышколенный лев,
Внедрять в умы идеи прежней власти,
Давя в душе мучительный вопрос,
Глуша сомненья басовым раскатом —
И, написав поэму «Хорошо-с»,
С отчаянья застрелится в тридцатом.
Лет за пять до него другой поэт,
Не сдерживая хриплого рыданья,
Прокляв слепой гостиничный рассвет,
Напишет кровью: «Друг мой, до свиданья…» —
Поскольку мир его идет на слом,
А трактор прет, дороги не жалея,
И поезд – со звездою иль с орлом —
Обгонит жеребенка-дуралея.
Жизнь кончена, былое сожжено,
Лес извели, дороги замостили…
Поэту в нашем веке тяжело,
Блок тоже умер.
(Но его простили.)
Тут из Европы донесется рев
Железных толп, безумием объятых.
Опять повеет дымом. Гумилев
Погибнет за Испанию в тридцатых.
Цветаева задолго до войны,
Бросая вызов сплетникам досужим,
Во Францию уедет из страны
За жаждущим деятельности мужем —
Ему Россия кажется тюрьмой…
Какой-то рок замешан в их альянсе,
И первой же военного зимой
Она и он погибнут в Резистансе.
В то время вечный мальчик Пастернак,
Дыша железным воздухом предгрозья,
Уединится в четырех стенах
И обратится к вожделенной прозе.
Людей и положений череда,
Дух Рождества, высокая отвага —
И через год упорного труда
Он ставит точку в «Докторе Живаго»
И отдает в российскую печать.
Цензура смотрит пристально и косо,
Поскольку начинает замечать
Присутствие еврейского вопроса,
А также порнографию. (Поэт!)
Встречаются сомнительные трели
Насчет большевиков. Кладут запрет,
Но издавать берется Фельтринелли.
Скандал на всю Россию – новый знак
Реакции. Кричат едва не матом:
«Ступайте вон, товарищ Пастернак!»
Но Пастернак останется. Куда там!
Унизили прозванием жида,
Предателем Отчизны окрестили…
Сей век не для поэтов, господа.
Ведь вот и Блок…
(Но Блока все простили.)
Добавим: в восемнадцатом году
Большевики под громкие проклятья
Бежали – кто лесами, кто по льду.
Ильич ушел, переодевшись в платье
И не боясь насмешек. Что слова!
«А вы слыхали, батенька, что лысый
Оделся бабой?» – «Низость какова!»
Но он любил такие компромиссы.
Потом осел в Швейцарии. Туда ж —
Соратники (туда им и дорога).
Уютный Цюрих взят на абордаж.
В Швейцарии их стало слишком много.
Евреев силой высылают вслед.
Они, гонимы вешними лучами,
Текут в Женеву, что за пару лет
Наводнена портными и врачами,
А также их угрюмыми детьми:
Носатые, худые иудеи,
Которые готовы лечь костьми
За воплощенье марксовой идеи.
Количество, конечно, перейдет
В чудовищное качество, что скверно.
Швейцарии грозит переворот.
И он произойдет. Начнется с Берна.
Поднимутся кантоны, хлынут с Альп
Крестьяне, пастухи, и очень скоро
С землевладельца снимут первый скальп.
Пойдет эпоха красного террора
И все расставит по своим местам.
Никто не миновал подобных стадий.
Одним из первых гибнет Мандельштам,
Который выслан из России с Надей.
Грозит война, но без толку грозить:
Ответят ультиматумом Антанте,
Всю землю раздадут, а в результате
Начнут не вывозить, а завозить
Часы и сыр, которыми славна
В печальном, ненадежном мире этом
Была издревле тихая страна,
Столь гордая своим нейтралитетом.
Тем временем среди родных осин
Бунтарский дух растет неудержимо:
Из сельских математиков один
Напишет книгу о делах режима,
Где все припомнит: лозунг «Бей жидов!»,
Погромы, тюрьмы, каторги и ссылки,—
И в результате пристальных трудов
И вследствие своей бунтарской жилки
Такой трехтомник выдаст на-гора,
Что, дабы не погрязнуть в новых бурях,
Его под всенародное ура
Сошлют к единомышленникам в Цюрих.
С архивом, не доставшимся властям,
С романом карандашным полустертым
Он вылетит в Германию, а там
Его уже встречает распростертым
Объятием, не кто иной, как Бёлль.
Свободный Запад только им и бредит:
Вы богатырь! Вы правда, соль и боль!
Оттуда он в Швейцарию поедет.
Получит в Альпах землю – акров пять,
Свободным местным воздухом подышит,
Начнет перед народом выступать
И книгу «Ленин в Цюрихе» напишет.
Мир изменять – сомнительная честь.
Не лечат операцией простуду.
Как видим, все останется как есть.
Законы компенсации повсюду.
Нет, есть одно. Его не обойду —
Поэма получилась однобока б:
Из Крыма в восемнадцатом году
В Россию возвращается Набоков.
Он посмуглел, и первый над губой
Темнеет пух (не обойти законов
Взросления). Но он везет с собой
Не меньше сотни крымских махаонов,
Тетрадь стихов, которые не прочь
Он иногда цитировать в беседе,
И шахматный этюд (составлен в ночь,
Когда им доложили о победе
Законной власти). О, как вырос сад!
Как заросла тропа, как воздух сладок!
Какие капли светлые висят
На листьях! Что за дивный беспорядок
В усадьбе, в парке! О, как пахнет дом!
Как сторож рад! Как всех их жалко, бедных!
И выбоина прежняя – на том
же месте – след колес велосипедных,
И Оредеж, и нежный, влажный май,
И парк с беседкой, и роман с соседкой —
Бесповоротно возвращенный рай,
Где он бродил с ракеткой и рампеткой.
От хлынувшего счастья бестолков,
Он мельком слышит голос в кабинете —
Отцу долдонит желчный Милюков:
Несчастная страна! Что те, что эти!
И что с того, что эту память он
В себе носить не будет, как занозу,
Что будет жить в Отчизне, где рожден,
И сочинять посредственную прозу —
Не более; что чудный дар тоски
Не расцветет в изгнании постылом,
Что он растратит жизнь на пустяки
И не найдет занятия по силам…
В сравнении с кровавою рекой,
С лавиной казней и тюремных сроков,—
Что значит он, хотя бы и такой!
Что значит он! Подумаешь, Набоков.
1993 год
Военный переворот
1
У нас военный переворот.
На улицах всякий хлам:
Окурки, гильзы, стекло. Народ
Сидит по своим углам.
Вечор, ты помнишь, была пальба.
Низложенный кабинет
Бежал. Окрестная голытьба
Делилась на «да» и «нет».
Три пополудни. Соседи спят.
Станции всех широт
Стихли, усталые. Листопад.
В общем, переворот.
2
Сегодня тихо, почти тепло.
Лучи текут через тюль
И мутно-солнечное стекло,
Спасшееся от пуль.
Внизу ни звука. То ли режим,
То ли всяк изнемог
И отсыпается. Мы лежим,
Уставившись в потолок.
Полная тишь, золотая лень.
Мы с тобой взаперти.
Собственно, это последний день:
Завтра могут прийти.
3
Миг равновесия. Апогей.
Детское «чур-чура».
Все краски ярче, и день теплей,
Чем завтра и чем вчера.
Полная тишь, голубая гладь,
Вязкий полет листвы…
Кто победил – еще не понять:
Ясно, что все мертвы.
Что-то из детства: лист в синеве,
Квадрат тепла на полу…
Складка времени. Тетиве
Лень отпускать стрелу.
4
Миг равновесья. Лучи в окно.
Золото тишины.
Палач и жертва знают одно,
В этом они равны.
Это блаженнейшая пора:
Пауза, лень, просвет.
Прежняя жизнь пресеклась вчера,
Новой покуда нет.
Клены. Поваленные столбы.
Внизу не видно земли:
Листья осыпались от пальбы,
Дворника увели.
5
Снарядный ящик разбит в щепу:
Вечером жгли костры.
Листовки, брошенные в толпу,
Белеют среди листвы.
Скамейка с выломанной доской.
Выброшенный блокнот.
Город – прогретый, пыльный, пустой,
Нежащийся, как кот.
В темных подвалах бренчат ключи
От потайных дверей.
К жертвам склоняются палачи
С нежностью лекарей.
6
Верхняя точка. А может, дно.
Золото. Клен в окне.
Что ты так долго глядишь в окно?
Хватит. Иди ко мне.
В теле рождается прежний ток,
Клонится милый лик,
Пышет щекочущий шепоток,
Длится блаженный миг.
Качество жизни зависит не —
Долбаный Бродский! – от
Того, устроилась ты на мне
Или наоборот.
7
Дальше – смятая простыня,
Быстрый, веселый стыд…
Свет пронизывает меня.
Кровь в ушах шелестит.
Стена напротив. След пулевой
На розовом кирпиче.
Рука затекает под головой.
Пыль танцует в луче.
Вчера палили. Соседний дом
Был превращен в редут.
Сколько мы вместе, столько и ждем,
Пока за нами придут.
8
Три пополудни. Соседи спят
И, верно, слышат во сне
Звонка обезумевшего раскат.
Им снится: это ко мне.
Когда начнут выдирать листы
Из книг и трясти белье,
Они им скажут, что ты есть ты
И все, что мое, – мое.
Ты побелеешь, и я замру.
Как только нас уведут,
Они запрут свою конуру
И поселятся тут.
9
Луч, ложащийся на дома.
Паль. Поскок воробья.
Дальше можно сходить с ума.
Дальше буду не я.
Пыль, танцующая в луче.
Клен с последним листом.
Рука, застывшая на плече.
Полная лень. Потом —
Речь, заступившая за черту,
Душная чернота,
Проклятье, найденное во рту
Сброшенного с моста.
10
Внизу – разрушенный детский сад,
Песочница под грибом.
Раскинув руки, лежит солдат
С развороченным лбом.
Рядом – воронка. Вчера над ней
Еще виднелся дымок.
Я сделал больше, чем мог. Верней,
Я прожил дольше, чем мог.
Город пуст, так что воздух чист.
Ты склонилась ко мне.
Три пополудни. Кленовый лист.
Тень его на стене.
1993, 1995 гг.