355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Последнее время » Текст книги (страница 9)
Последнее время
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:20

Текст книги "Последнее время"


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Тактическое
 
Разбуди лихо, пока оно тихо,
Пока оно слабо, пока оно мало,
Пока не проснулось, пока не потянулось,
Пока не надулось, пока не расцвело.
Покуда не в славе, покуда не в праве,—
Не встало на поток, не раззявило роток:
Протирает зенки, ходит вдоль стенки,
Хочет укусить, да боится попросить.
 
 
Не давай лиху дремать в колыбели,
Подбирать слова, накачивать права.
Разбуди лихо, пока оно еле,
Пока оно только, пока оно едва,
Пока оно дремлет, чмокая губою,
Под напев матери, под крылом отца.
Пока лишь юроды, вроде нас с тобою,
Слышат, как оно по-тя-ги-ва-ет-ца.
 
 
Чеши ему пятку, вливай в него водку,
Стучи во все бубны, ори во весь рот,
А когда разбудишь – сигай ему в глотку,
Чтобы все увидели, как оно жрет.
Может, поперхнется, может, задохнется,
Задними скребя да передними гребя…
А как само проснется, уже не обойдется:
Всех умолотит, и первого тебя.
 
 
Помнишь канцонету про умную Грету,
Плакавшую в детстве – мол, смерть впереди?
Разбуди лихо, пока его нету,
Выдави из чрева и тут же буди!
Словес нет, чудес нет, помощи небес нет.
Лучшая среда для нашего труда.
Когда сожрет много, оно само треснет,
Но это когда, но это когда…
 

2005 год

«Жизнь – это роман с журналисткой…»
 
Жизнь – это роман с журналисткой. Стремительных встреч череда
С любимой, далекой и близкой, родной, не твоей никогда.
Поверхностна и глуповата и быстро выходит в тираж,—
Всегда она там, где чревато. И я устремлялся туда ж.
За склонной к эффектам дешевым, впадающей в удаль и грусть,
Питающей слабость к обновам китайского качества – пусть.
Зато мы ее не подселим в убогое наше жилье.
Порой ее нет по неделям. Люблю и за это ее.
Не жду ни поблажек, ни выгод. Счастливей не стал, но умней.
Я понял: единственный выход – во всем соответствовать ей.
Мы знаем, ты всех нас морочишь и всем наставляешь рога.
Как знаешь. Беги куда хочешь. Не так уж ты мне дорога.
Пусть думает некий богатый с отвисшею нижней губой,
Что я неудачник рогатый, а он обладает тобой,—
Лишь я среди вечного бега порой обращал тебя вспять,
Поскольку, во-первых, коллега, а в-главных, такая же блядь.
 

2003 год

«На самом деле мне нравилась только ты…»
 
На самом деле мне нравилась только ты, мой идеал
и мое мерило. Во всех моих женщинах были твои
черты, и это с ними меня мирило.
 
 
Пока ты там, покорна своим страстям, летаешь
между Орсе и Прадо, – я, можно сказать, собрал
тебя по частям. Звучит ужасно, но это правда.
 
 
Одна курноса, другая с родинкой на спине, третья
умеет все принимать как данность. Одна не чает
души в себе, другая – во мне (вместе больше не попадалось).
 
 
Одна, как ты, со лба отдувает прядь, другая вечно
ключи теряет, а что я ни разу не мог в одно все это
собрать – так Бог ошибок не повторяет.
 
 
И даже твоя душа, до которой ты допустила меня
раза три через все препоны, – осталась тут, вопло-
тившись во все живые цветы и все неисправные телефоны.
 
 
А ты боялась, что я тут буду скучать, подачки сам
себе предлагая. А ливни, а цены, а эти шахиды,
а роспечать? Бог с тобой, ты со мной, моя дорогая.
 

2003 год

«Божий мир придуман для счастливцев…»
 
Божий мир придуман для счастливцев —
Тоньше слух у них и взгляд свежей,—
Для бойцов, для страстных нечестивцев,
А не для чувствительных ханжей.
 
 
То есть счастье – этакий биноклик,
Зрительная трубка в два конца,
Чрез какую внятным, будто оклик,
Станет нам величие творца.
 
 
Этот дивный хор теней и пятен,
Полусвет, влюбленный в полутьму,
Если вообще кому и внятен,
То вон той, под кленом, и тому.
 
 
Меловые скалы так круты и голы,
Так курчавы усики плюща,
Чтобы мог рычать свои глаголы
Графоман, от счастья трепеща.
 
 
Пленники, калеки, разглядите ль
Блик на море, солнцем залитом?
Благодарно зорок только победитель,
Триумфатор в шлеме золотом!
 
 
Хороша гроза в начале мая
Для того, кто выбежит, спеша,
Мокрую черемуху ломая,—
А для остальных нехороша.
 
 
Врут, что счастье тупо, друг мой желторотый,
Потому что сам Творец Всего,
Как любой художник за работой,
Ликовал, когда творил его.
 
 
Столько наготовив хитрых всячин,
Только благодарных слышит Бог,
Но не тех, кто близоруко мрачен,
И не тех, кто жалок и убог.
 
 
А для безымянного урода
С неизбывной ревностью в груди
В лучшем – равнодушная природа,
В худшем – хор согласный: вон иди!
 
 
Сквозь сиянье нежного покрова,
Что для нас соткало божество,—
Видит он, как ест один другого,
Мор и жор, и больше ничего.
 
 
Только рыл и жвал бессонное роенье,
Темную механику Творца,—
И не должен портить настроенье
Баловням, что видят мир с лица.
 
 
Он спешит под пасмурные своды,
В общество табличек и камней,—
Как Христос, не любящий природы
И не разбирающийся в ней.
 

2003 год

Инструкция

Сейчас, когда я бросаю взгляд на весь этот Голливуд, – вон то кричит «Меня не едят!», а та – «Со мной не живут!». Скажи, где были мои глаза, чего я ждал, идиот, когда хотел уцепиться за, а мог оттолкнуться от, не оспаривая отпора, не пытаясь прижать к груди?! Зачем мне знать, из какого сора? Ходи себе и гляди! Но мне хотелось всего – и скоро, в руки, в семью, в кровать. И я узнал, из какого сора, а мог бы не узнавать.

«Здесь все не для обладания» – по небу бежит строка, и все мое оправдание – в незнании языка. На всем «Руками не трогать!» написано просто, в лоб. Не то чтоб лишняя строгость, а просто забота об. О, если бы знать заранее, в лучшие времена, что все – не для обладания, а для смотренья на! И даже главные женщины, как Морелла у По, даны для стихосложенщины и для томленья по. Тянешься, как младенец, – на, получи в торец. Здесь уже есть владелец, лучше сказать – творец.

Я часто пенял, Создатель, бодрствуя, словно тать, что я один тут необладатель, а прочим можно хватать, – но ты доказал с избытком, что держишь ухо востро по отношенью к любым попыткам лапать твое добро. Потуги нечто присвоить кончались известно чем, как потуги построить ирландцев или чечен. Когда б я знал об Отчизне, истерзанный полужид, что мне она не для жизни, а жизнь – не затем, чтоб жить! Когда бы я знал заранее, нестреляный воробей, что чем я бывал тиранее, тем выходил рабей!

У меня была фаза отказа от вымыслов и прикрас, и даже была удалая фраза, придуманная как раз под августовской, млечной, серебряною рекой, – мол, если не можешь вечной, не надо мне никакой! Теперь мне вечной не надо. Счастье – удел крота. Единственная отрада – святая неполнота. Здесь все не для обладания – правда, страна, закат. Только слова и их сочетания, да и те напрокат.

2003 год

Избыточность

Избыточность – мой самый тяжкий крест. Боролся, но ничто не помогает. Из всех кругов я вытолкан взашей, как тот Демьян, что сам ухи не ест, но всем ее усердно предлагает, хотя давно полезло из ушей. Духовный и телесный перебор сменяется с годами недобором, но мне такая участь не грозит. Отпугивает девок мой напор. Других корят – меня поносят хором. От прочих пахнет – от меня разит.

Уехать бы в какой-нибудь уезд, зарыться там в гусяток, поросяток, – но на равнине спрятаться нельзя. Как Орсон некогда сказал Уэллс, когда едва пришел друзей десяток к нему на вечер творческий: «Друзья! Я выпускал премьеры тридцать раз, плюс сто заявок у меня не взяли; играл, писал, ваял et cetera. Сказал бы кто, зачем так мало вас присутствует сегодня в этом зале и лишь меня настолько до хера?»

Избыточность – мой самый тяжкий грех! Все это от отсутствия опоры. Я сам себя за это не люблю. Мне вечно надо, чтоб дошло до всех, – и вот кручу свои самоповторы: все поняли давно, а я долблю! Казалось бы, и этот бедный текст пора прервать, а я все длю попытки, досадные, как перебор в очко, – чтоб достучаться, знаете, до тех, кому не только про мои избытки, а вообще не надо ни про что!

Избыточность! Мой самый тяжкий бич! Но, думаю, хорошие манеры простому не пристали рифмачу. Спросил бы кто: хочу ли я постичь великое, святое чувство меры? И с вызовом отвечу: не хочу. Как тот верблюд, которому судьба таскать тюки с восточной пестротою, – так я свой дар таскаю на горбу, и ничего. Без этого горба, мне кажется, я ничего не стою, а всех безгорбых я видал в гробу. Среди бессчетных призванных на пир не всем нальют божественный напиток, но мне нальют, прошу меня простить. В конце концов, и весь Господень мир – один ошеломляющий избыток, который лишь избыточным вместить. Я вытерплю усмешки свысока, и собственную темную тревогу, и всех моих прощаний пустыри. И так, как инвалид у Маяка берег свою единственную ногу, – так я свои оберегаю три.

2003 год

«Я не могу укрыться ни под какою крышей…»

Я не могу укрыться ни под какою крышей. Моя объективность куплена мучительнейшей ценой – я не принадлежу ни к нации явно пришлой, ни к самопровозглашенной нации коренной. Как известный граф, создатель известных стансов о том, что ни слева, ни справа он не в чести, – так и я, в меру скромных сил, не боец двух станов, точней, четырех, а теперь уже и шести. Не сливочный элитарий, не отпрыск быдла, я вижу все правды и чувствую все вранье – все мне видно, и так это мне обидно, что злые слезы промыли зренье мое.

Кроме плетенья словес, ничего не умея толком (поскольку другие занятья, в общем, херня) – по отчим просторам я рыскаю серым волком до сей поры, и ноги кормят меня. То там отмечусь, то тут чернилами брызну. Сумма устала от перемены мест. Я видел больше, чем надо, чтобы любить Отчизну, но все не дождусь, когда она мне совсем надоест. Вдобавок я слишком выдержан, чтобы спиться, и слишком упрям, чтоб прибиться к вере отцов. Все это делает из меня идеального летописца, которого Родина выгонит к черту в конце концов.

Что до любви, то и тут имеется стимул писать сильнее других поэтов Москвы. От тех, кого я хочу, я слышу – прости, мол, слушать тебя – всегда, но спать с тобою – увы. Есть и другие, но я не могу терпеть их. Мне никогда не давался чистый разврат. Слава Богу, имеются третьи, и этих третьих я мучаю так, что смотрите первый разряд. Портрет Дориана Грея, сломавший раму, могильщик чужой и мучитель своей семьи, я каждое утро встречаю, как соль на рану. И это все, чего я достиг к тридцати семи.

Отсюда знание жизни, палитра жанровая, выделка класса люкс, плодовитость-плюс.

– Собственно говоря, на что ты жалуешься?

– Собственно, я не жалуюсь, я хвалюсь.

2003 год

Начало зимы
1
 
Зима приходит вздохом струнных:
«Всему конец».
Она приводит белорунных
Своих овец,
Своих коней, что ждут ударов,
Как наивысшей похвалы,
Своих волков, своих удавов,
И все они белы, белы.
 
 
Есть в осени позднеконечной,
В ее кострах,
Какой-то гибельный, предвечный,
Сосущий страх:
Когда душа от неуюта,
От воя бездны за стеной
Дрожит, как утлая каюта
Иль теремок берестяной.
 
 
Все мнется, сыплется, и мнится,
Что нам пора,
Что опадут не только листья,
Но и кора,
Дома подломятся в коленях
И лягут грудой кирпичей —
Земля в осколках и поленьях
Предстанет грубой и ничьей.
 
 
Но есть и та еще услада
На рубеже,
Что ждать зимы теперь не надо:
Она уже.
Как сладко мне и ей – обоим —
Вливаться в эту колею:
Есть изныванье перед боем
И облегчение в бою.
 
 
Свершилось. Все, что обещало
Прийти, – пришло.
В конце скрывается начало.
Теперь смешно
Дрожать, как мокрая рубаха,
Глядеть с надеждою во тьму
И нищим подавать из страха —
Не стать бы нищим самому.
 
 
Зиме смятенье не пристало.
Ее стезя
Структуры требует, кристалла.
Скулить нельзя,
 
 
Но подберемся. Без истерик,
Тверды, как мерзлая земля,
Надвинем шапку, выйдем в скверик:
Какая прелесть! Все с нуля.
 
 
Как все бело, как незнакомо!
И снегири!
Ты говоришь, что это кома?
Не говори.
 
 
Здесь тоже жизнь, хоть нам и странен
Застывший, колкий мир зимы,
Как торжествующий крестьянин.
Пусть торжествует. Он – не мы.
 
 
Мы никогда не торжествуем,
Но нам мила
Зима. Коснемся поцелуем
Ее чела,
Припрячем нож за голенищем,
Тетрадь забросим под кровать,
Накупим дров, и будем нищим
Из милосердья подавать.
 
2

– Чтобы было, как я люблю, – я тебе говорю, – надо еще пройти декабрю, а после январю. Я люблю, чтобы был закат цвета ранней хурмы, и снег оскольчат и ноздреват – то есть распад зимы: время, когда ее псы смирны, волки почти кротки и растлевающий дух весны душит ее полки. Где былая их правота, грозная белизна? Марширующая пята растаптывала, грузна, золотую гниль октября и черную – ноября, недвусмысленно говоря, что все уже не игра. Даже мнилось, что поделом белая ярость зим: глотки, может быть, подерем, но сердцем не возразим. Ну и где триумфальный треск, льдистый хрустальный лоск? Солнце над ним водружает крест, плавит его, как воск. Зло, пытавшее на излом, само себя перезлив, побеждается только злом, пытающим на разрыв, и уходящая правота вытеснится иной – одну провожает дрожь живота, другую чую спиной.

Я начал помнить себя как раз в паузе меж времен – время от нас отводило глаз, и этим я был пленен. Я люблю этот дряхлый смех, мокрого блеска резь. Умирающим не до тех, кто остается здесь. Время, шедшее на убой, вязкое, как цемент, было занято лишь собой, и я улучил момент. Жизнь, которую я застал, была кругом неправа – то ли улыбка, то ли оскал полуживого льва. Эти старческие черты, ручьистую болтовню, это отсутствие правоты я ни с чем не сравню… Я наглотался отравы той из мутного хрусталя, я отравлен неправотой позднего февраля.

Но до этого – целый век темноты, мерзлоты. Если б мне любить этот снег, как его любишь ты – ты, ценящая стиль макабр, вскормленная зимой, возвращающаяся в декабрь, словно к себе домой, девочка со звездой во лбу, узница правоты! Даже странно, как я люблю все, что не любишь ты. Но покуда твой звездный час у меня на часах, выколачивает матрас метелица в небесах, и в четыре почти черно, и вовсе черно к пяти, и много, много еще чего должно произойти.

2004 год

«Приснился Тютчева новооткрытый текст…»
 
Приснился Тютчева новооткрытый текст —
Шестнадцать строчек нонпарели;
Он был из лучшего, и помнится – из тех,
Что строятся на параллели.
 
 
Уже он путался – в предсмертии, в бреду,
Усилье было бесполезно,
И обрывалась мысль, и словно на виду
Сама распахивалась бездна.
 
 
Он с бури начинал; с того, что двух начал
В ней есть слиянье роковое.
Два равных голоса он ясно различал
В ее смятении и вое.
 
 
Один был горний гром, боренье высших сил,
Второй был плач из преисподней,
И чем грознее шторм удары наносил,
Тем обреченней и бесплодней.
 
 
Стихия буйствует – сама, в себе, с собой,
С извечной злобой инородца —
И вдруг, покорная, как утренний прибой,
На милость берега сдается.
 
 
Не так ли и душа, он спрашивал, когда
Она пускается в мытарства
Для бунта жадного – и жалкого стыда
При виде тщетности бунтарства?
 
 
Не так ли и она, сама, в себе, с собой,
Без утешенья остается
И, утомленная безвыходной борьбой,
На милость Господа сдается?
 
 
Там был еще мотив – какой, не усмотреть,
И в нем особая отрада:
Там каждая строка пласталась, будто плеть
Дичающего винограда.
 
 
Все силится схватить опору на скалах,
И заплетается, и вьется,
И обрывается, и, воротясь во прах,
На милость хаоса сдается.
 
 
И вот я думаю – что он хотел сказать,
Коль верить в бред загробных сплетен?
Сознанье бренности с отвагой увязать —
Мол, только тот порыв, что тщетен,
 
 
Зовется доблестным? – Я это знал и так.
Покинуть Лимб трюизма ради?
Иль, видя мой распад, он подавал мне знак,
Что есть величье и в распаде?
 
 
Душа немотствует и лишь удивлена,
Как это вовремя примнилось.
На милость чью-нибудь сдалась бы и она,
Когда б надеялась на милость.
 

2004 год

«Словно на узкой лодке пролив Байдарский пересекая…»
 
Словно на узкой лодке пролив Байдарский пересекая,
Вдруг ощутишь границу: руку, кажется, протяни —
Там еще зыбь и блики, а здесь прохлада и тишь такая.
Правишь на дальний берег и вот очнешься в его тени.
 
 
Так я вплываю в воды смерти, в темные воды смерти,
В область без рифмы – насколько проще зарифмовать «Der Tod»,
Словно намек – про что хотите, а про нее не смейте;
Только и скажешь, что этот берег ближе уже, чем тот.
 
 
Ишь как прохладою потянуло, водорослью и крабом,
Камнем источенным, ноздреватым, в илистой бороде,—
И, как на пристани в Балаклаве, тщательно накорябан
Лозунг дня «Причаливать здесь»; а то я не знаю, где.
 
 
Все я знаю – и как причалить, и что говорить при этом.
В роще уже различаю тени, бледные на просвет.
Знаю даже, что эти тени – просто игра со светом
Моря, камня и кипариса, и никого там нет.
 
 
А оглянуться на берег дальний – что мне тот берег дальный?
Солнце на желтых скалах, худые стены, ржавая жесть.
Это отсюда, из тени, он весь окутан хрустальной тайной:
Я-то отплыл недавно, я еще помню, какой он есть.
 
 
Вдоль побережья серая галька, жаркая, как прожарка.
С визгом прыгает с волнолома смуглая ребятня,
Но далеко заплывать боится, и их почему-то жалко;
Только их мне и жалко, а им, должно быть, жалко меня.
 
 
Так я вплываю в темные воды, в запах приморской прели.
Снизу зелено или буро, сверху синим-синё.
Вот уже видно – заливы, фьорды, шхеры, пещеры, щели,
Столько всего – никогда не знал, что будет столько всего.
 
 
Камень источен ветром, изъеден морем, и мидий соты
Лепятся вдоль причала. Мелькает тропка. Пойдем вперед.
Славно – какие норы, какие бухты, какие гроты.
Жалко, что нет никого… а впрочем, кто его разберет.
 

2004 год

«Жил не свою. Теперь кукую…»

Жил не свою. Теперь кукую, все никак не разберу – как обменять ее? В какую написать контору. ру? Мол, признаю, такое горе, сам виновен, не вопрос, был пьян при шапочном разборе, взял чужую и унес, и вот теперь, когда почти что каждый вздох подкладку рвет, – прошу вернуть мое пальтишко, а в обмен возьмите вот. Я не сдавал ее в кружало, не таскал ее в кабак. И не сказать, чтоб слишком жала, – проносил же кое-как до тридцати семи неполных, не прося особых прав, не совершив особо подлых и не слишком запятнав. Тут брак какой-то, там заплата, что хотите, крепдешин. Тут было малость длинновато, извините, я подшил. Но, в общем, есть еще резервы, как и всюду на Руси. Иные чудища стозевны скажут – сам теперь носи, но до того осточертело это море дурачья, получужое это тело и душа незнамо чья, и эти горькие напитки (как ни бился, не привык), и эти вечные попытки приспособить свой язык, свои наречия, глаголы и служебные слова – под эти проймы, эти полы, обшлага и рукава, но главное – под эти дырки, дешевый лоск, ремень тугой… И «Быков» вышито на бирке. Но я не Быков, я другой! Причем особенно обидно, что кому-то в стороне так оскорбительно обрыдла та, моя! Отдайте мне! Продрал небось, неосторожный, понаставил мне прорех, – а ведь она по мерке сложной, нестандартной, не на всех, хотя не тонкого Кашмира и не заморского шитья… Она моя, моя квартира, в квартире женщина моя, мои слова, мои пейзажи, в кармане счет за свет и газ, и ведь она не лучше даже, она хуже в десять раз! И вот мечусь, перемежая стыд и страх, и слезы лью. Меня не так гнетет чужая, как мысль, что кто-то взял мою, мою блистающую, тающую, цветущую в своем кругу, а эту, за руки хватающую, я больше видеть не могу.

Но где моя – я сам не ведаю. Я сомневаюсь, что в конце она венчается победою и появляется в венце. В ней много скуки, безучастности, что вы хотите, та же Русь – но есть пленительные частности, как перечислю – разревусь. Я ненавижу эти перечни – квартира, женщина, пейзаж, – за них хватаюсь, как за поручни в метро хватается алкаш; ну, скажем, море. Ну, какая-то влюбленность, злая, как ожог. Какой-то тайный, как Аль-Каеда, но мирный дружеский кружок. А впрочем, что я вам рассказываю, как лох, посеявший пальто, – про вещь настолько одноразовую, что не похожа ни на что? Похожих, может быть, немерено, как листьев, как песка в горсти. Свою узнал бы я немедленно. Куда чужую отнести?

Теперь шатаюсь в одиночку, шепча у бездны на краю, что все вовлечены в цепочку, и каждый прожил не свою. Сойтись бы после той пирушки, где все нам было трын-трава, – и разобрать свои игрушки, надежды, выходки, права! Мою унес сосед по дому, свою он одолжил жене, она свою дала другому, – и чья теперь досталась мне? Когда сдадим их все обратно, сойдясь неведомо куда, – тогда нам станет все понятно, да фиг ли толку, господа.

2004 год

«Вся жизнь моя обводит…»

Вся жизнь моя обводит, как Обводной канал, ту мысль, что все проходит, то есть нам никто не врал. Эта илистая жижица, извилистая нить, с виду вроде бы не движется, а не остановить, сколько в гладь ее угрюмую ни окунай весло. Вот на тебя гляжу и думаю: прошло, прошло, прошло. Ни божественное слово, ни верещащий соловей не значат ничего другого, кроме бренности своей. Когда глядишь на мельтешенье графоманской малышни, все эти самоутешения особенно смешны. На месте сталинской высотки разливается тайга, из блистательной красотки получается карга, и ракета после запуска упадет, пробив дыру. Не могло, а видишь – запросто. Вот так же я умру – как надлежит ослу и гению, как поступает большинство, и к счастью или к сожалению, ты не рехнешься от того. То есть рехнешься обязательно, за всеми же придут, – и это очень показательно в свете сказанного тут. Мораль, что жизнь мою итожит, над входом надо бы прибить: сначала говоришь – не может, а потом – что может быть. И не только охломону, что по природе недалек, – а сперва и Соломону это было невдомек: при всей своей гордыне царской он загрустил, как человек, услышав от царицы Савской, что и это не навек. Потом, порвав с царицей Савской (он всех со временем бросал), он не расстался с круглой цацкой, где эту надпись написал. А ты сидишь и уминаешь шоколадное драже. Оно проходит, ты понимаешь? Не понимаешь? А я уже. Жизнь уходит, как водица, как песок. И черт бы с ней. Лучше было не родиться, это было бы честней.

2004 год


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю