355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Последнее время » Текст книги (страница 11)
Последнее время
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:20

Текст книги "Последнее время"


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Вторая баллада
 
Пока их отцы говорили о ходе
Столичных событий, о псовой охоте,
Приходе зимы и доходе своем,
А матери – традиционно – о моде,
Погоде и прочая в этом же роде,
Они за диваном играли вдвоем.
 
 
Когда уезжали, он жалобно хныкал.
Потом, наезжая на время каникул,
Подросший и важный, в родительский дом,
Он ездил к соседям и видел с восторгом:
Она расцветает! И все это время
Они продолжали друг друга любить.
 
 
Потом обстоятельства их разлучили —
Бог весть почему. По какой-то причине
Все в мире случается наоборот.
Явился хлыщом – развращенный, лощеный,—
И вместо того, чтоб казаться польщенной,
Она ему рраз – от ворот поворот!
 
 
Игра самолюбий. С досады и злости —
За первого замуж. С десяток набросьте
Унылых, бесплодных, томительных лет —
Он пил, опустился, скитался по свету,
Искал себе дело… И все это время
Они продолжали друг друга любить.
 
 
Однажды, узнав, что она овдовела,
Он кинулся к ней – и стоял помертвело,
Хотел закричать – и не мог закричать:
Они друг на друга смотрели бесслезно,
И оба уже понимали, что поздно
Надеяться заново что-то начать.
 
 
Он бросился прочь… и отныне – ни звука:
Ни писем, ни встречи. Тоска и разлука.
Они доживали одни и поврозь,
Он что-то писал, а она вышивала,
И плакали оба… и все это время
Они продолжали друг друга любить.
 
 
А все это время кругом бушевали
Вселенские страсти. Кругом воевали,
От пролитой крови вскипала вода,
Империи рушились, саваны шились,
И троны тряслись, и короны крушились,
И рыжий огонь пожирал города.
 
 
Вулканы плевались камнями и лавой,
И гибли равно виноватый и правый,
Моря покидали свои берега,
Ветра вырывали деревья с корнями,
Земля колыхалась… и все это время
Они продолжали друг друга любить!
 
 
Клонясь, увядая, по картам гадая,
Беззвучно рыдая, безумно страдая,
То губы кусая, то пальцы грызя,—
Сходили на нет, растворялись бесплотно,
Но знали безмолвно и бесповоротно,
Что вместе нельзя и отдельно нельзя.
 
 
Так жили они до последнего мига,
Несчастные дети несчастного мира,
Который и рад бы счастливее стать —
Да все не умеет: то бури, то драки,
То придурь влюбленных… и все это время.
 
 
О Господи Боже, да толку-то что!
 

1989 год

Третья баллада
 
«Десять негритят
Пошли купаться в море…»
 

 
Какая была компания, какая резвость и прыть!
Понятно было заранее, что долго ей не прожить.
Словно палкой по частоколу, выбивали наш гордый строй.
Первый умер, пошедши в школу, и окончив школу – второй.
Третий помер, когда впервые получил ногой по лицу,
Отрабатывая строевые упражнения на плацу.
Четвертый умер от страха, в душном его дыму,
А пятый был парень-рубаха и умер с тоски по нему.
 
 
Шестой удавился, седьмой застрелился, с трудом раздобыв пистолет,
Восьмой уцелел, потому что молился, и вынул счастливый билет,
Пристроился у каравая, сумел избежать нищеты,
Однако не избежал трамвая, в котором уехала ты,
Сказав перед этим честно и грубо, что есть другой человек,—
И сразу трое врезали дуба, поняв, что это навек.
 
 
Пятнадцатый умер от скуки, идя на работу зимой.
Шестнадцатый умер от скуки, придя с работы домой.
Двадцатый ходил шатаясь, поскольку он начал пить,
И чудом не умер, пытаясь на горло себе наступить.
Покуда с ногой на горле влачил он свои года,
Пятеро перемерли от жалости и стыда,
Тридцатый сломался при виде нахала, который грозил ножом.
Теперь нас осталось довольно мало, и мы себя бережем.
 
 
Так что нынешний ходит по струнке, охраняет свой каравай,
Шепчет, глотает слюнки, твердит себе «не зевай»,
Бежит любых безобразий, не топит тоски в вине,
Боится случайных связей, а не случайных – вдвойне,
На одиноком ложе тоска ему давит грудь.
Вот так он живет – и тоже подохнет когда-нибудь.
 
 
Но в этой жизни проклятой надеемся мы порой,
Что некий пятидесятый, а может быть, сто второй,
Которого глаза краем мы видели пару раз,
Которого мы не знаем, который не знает нас,—
Подвержен высшей опеке, и слышит ангельский смех,
И потому навеки останется после всех.
 

1996 год

Четвертая баллада

Андрею Давыдову


 
В Москве взрывают наземный транспорт – такси, троллейбусы, все подряд.
В метро ОМОН проверяет паспорт у всех, кто черен и бородат,
И это длится седьмые сутки. В глазах у мэра стоит тоска.
При виде каждой забытой сумки водитель требует взрывника.
О том, кто принял вину за взрывы, не знают точно, но много врут.
Непостижимы его мотивы, непредсказуем его маршрут,
Как гнев Господень. И потому-то Москву колотит такая дрожь.
Уже давно бы взыграла смута, но против промысла не попрешь.
 
 
И чуть затлеет рассветный отблеск на синих окнах к шести утра,
Юнец, нарочно ушедший в отпуск, встает с постели. Ему пора.
Не обинуясь и не колеблясь, но свято веря в свою судьбу,
Он резво прыгает в тот троллейбус, который движется на Трубу
И дальше кружится по бульварам («Россия» – Пушкин – Арбат – пруды) —
Зане юнец обладает даром спасать попутчиков от беды.
Плевать, что вера его наивна. Неважно, как там его зовут.
Он любит счастливо и взаимно, и потому его не взорвут.
Его не тронет волна возмездий, хоть выбор жертвы необъясним.
Он это знает и ездит, ездит, храня любого, кто рядом с ним.
 
 
И вот он едет.
 
 
Он едет мимо пятнистых скверов, где визг играющих малышей
Ласкает уши пенсионеров и греет благостных алкашей,
Он едет мимо лотков, киосков, собак, собачников, стариков,
Смешно целующихся подростков, смешно серьезных выпускников,
Он едет мимо родных идиллий, где цел дворовый жилой уют,
Вдоль тех бульваров, где мы бродили, не допуская, что нас убьют,—
И как бы там ни трудился Хронос, дробя асфальт и грызя гранит,
Глядишь, еще и теперь не тронут: чужая молодость охранит.
 
 
…Едва рассвет окровавит стекла и город высветится опять,
Во двор выходит старик, не столько уставший жить, как уставший ждать.
Боец-изменник, солдат-предатель, навлекший некогда гнев Творца,
Он ждет прощения, но Создатель не шлет за ним своего гонца.
За ним не явится никакая из караулящих нас смертей.
Он суше выветренного камня и древней рукописи желтей.
Он смотрит тупо и безучастно на вечно длящуюся игру,
Но то, что мучит его всечасно, впервые будет служить добру.
 
 
И вот он едет.
 
 
Он едет мимо крикливых торгов и нищих драк за бесплатный суп,
Он едет мимо больниц и моргов, гниющих свалок, торчащих труб,
Вдоль улиц, прячущих хищный норов в угоду юному лопуху,
Он едет мимо сплошных заборов с колючей проволокой вверху,
Он едет мимо голодных сборищ, берущих всякого в оборот,
Где каждый выкрик равно позорящ для тех, кто слушает и орет,
Где, притворяясь чернорабочим, вниманья требует наглый смерд,
Он едет мимо всего того, чем согласно брезгуют жизнь и смерть;
Как ангел ада, он едет адом – аид, спускающийся в Аид,—
Храня от гибели всех, кто рядом (хоть каждый верит, что сам хранит).
 
 
Вот так и я, примостившись между юнцом и старцем, в июне, в шесть,
Таю отчаянную надежду на то, что все это так и есть:
Пока я им сочиняю роли, не рухнет небо, не ахнет взрыв,
И мир, послушный творящей воле, не канет в бездну, пока я жив.
Ни грохот взрыва, ни вой сирены не грянут разом, Москву глуша,
Покуда я бормочу катрены о двух личинах твоих, душа.
 
 
И вот я еду.
 

1996 год

Пятая баллада
 
Я слышал, особо ценится средь тех, кто бит и клеймен,
Пленник (и реже – пленница), что помнит много имен.
Блатные не любят грамотных, как большая часть страны,
Но этот зовется «Памятник», и оба смысла верны.
Среди зловонного мрака, завален чужой тоской,
Ночами под хрип барака он шепчет перечень свой:
Насильник, жалобщик, нытик, посаженный без вины,
Сектант, шпион, сифилитик, политик, герой войны,
Зарезал жену по пьяни, соседу сарай поджег,
Растлил племянницу в бане, дружка пришил за должок,
Пристрелен из автомата, сошел с ума по весне…
 
 
Так мир кидался когда-то с порога навстречу мне.
Вся роскошь воды и суши, как будто в последний раз,
Ломилась в глаза и уши: запомни и нас, и нас!
Летели слева и справа, кидались в дверной проем,
Толкались, борясь за право попасть ко мне на прием,
Как будто река, запруда, жасмин, левкой, резеда —
Все знали: вырвусь отсюда; не знали только, куда.
Меж небом, водой и сушей мы выстроим зыбкий рай,
Но только смотри и слушай, но только запоминай!
Я дерево в центре мира, я куст с последним листом,
Я инвалид из тира, я кот с облезлым хвостом,
А я – скрипучая койка в дому твоей дорогой,
А я – троллейбус такой-то, возивший тебя к другой,
А я, когда ты погибал однажды, устроил тебе ночлег —
И канул мимо, как канет каждый. Возьми и меня в ковчег!
 
 
А мы – тончайшие сущности, сущности, плоти мы лишены,
Мы резвиться сюда отпущены из сияющей вышины,
Мы летим в ветровом потоке, нас несет воздушный прибой,
Нас не видит даже стоокий, но знает о нас любой.
 
 
Но чем дольше я здесь ошиваюсь – не ведаю, для чего,—
Тем менее ошибаюсь насчет себя самого.
Вашей горестной вереницы я не спас от посмертной тьмы,
Я не вырвусь за те границы, в которых маемся мы.
Я не выйду за те пределы, каких досягает взгляд.
С веткой тиса или омелы голубь мой не летит назад.
Я не с теми, кто вносит правку в бесконечный реестр земной.
Вы плохую сделали ставку и умрете вместе со мной.
 
 
И ты, чужая квартира, и ты, ресторан «Восход»,
И ты, инвалид из тира, и ты, ободранный кот,
И вы, тончайшие сущности, сущности, слетавшие в нашу тьму,
Которые правил своих ослушались, открывшись мне одному.
Но когда бы я в самом деле посягал на пути планет
И не замер на том пределе, за который мне хода нет,
Но когда бы соблазн величья предпочел соблазну стыда,—
Кто бы вспомнил ваши обличья? Кто увидел бы вас тогда?
Вы не надобны ни пророку, ни водителю злой орды,
Что по Западу и Востоку метит кровью свои следы.
Вы мне отданы на поруки – не навек, не на год, на час.
Все великие близоруки. Только я и заметил вас.
 
 
Только тот тебя и заметит, кто с тобою вместе умрет,—
И тебя, о мартовский ветер, и тебя, о мартовский кот,
И вас, тончайшие сущности, сущности, те, что парят, кружа,
Не выше дома, не выше, в сущности, десятого этажа,
То опускаются, то подпрыгивают, то в проводах поют,
То усмехаются, то подмигивают, то говорят «Салют!»
 

1997 год

Шестая баллада
 
Когда бы я был царь царей
(А не запуганный еврей),
Уж я бы с жизнию своей
Разделался со свистом,
Поставив дерзостную цель:
Все то, что я вкушал досель,
Как гоголь-моголь иль коктейль,
Отведать в виде чистом,
 
 
Чтоб род занятий, и меню,
И свитера расцветку
Менять не десять раз на дню,
А раз в десятилетку.
 
 
Побывши десять лет скотом,
Я стал бы праведник потом,
Чтоб после сделаться шутом,
Живущим нараспашку;
Я б десять лет носил жилет,
А после столько же – колет;
Любил бы шлюху десять лет
И десять лет – монашку.
 
 
Я б уделил по десять лет
На основные страсти,
Как разлагают белый цвет
На составные части.
 
 
Сперва бы десять лет бухал,
Потом бы десять лет пахал,
Потом бы десять лет брехал,
Как мне пахалось славно;
Проживши десять лет в Крыму,
Я б перебрался в Чухлому,
Где так паршиво одному,
А вместе и подавно.
 
 
Я б десять лет вставал в обед
И десять – спозаранку,
Я б десять лет жевал лангет
И столько же – овсянку.
Глядишь, за десять лет в глуши,
Какую водку ни глуши,
Вкушать шашлык и беляши
Мне б показалось тяжко;
Глядишь, за десять лет в Крыму
Он превратился бы в тюрьму
(Особо если бы к нему
Добавилась монашка).
 
 
За то же время труд любой
Мне б опостылел тоже,
И даже десять лет с тобой,
С одной тобой… о Боже!
 
 
И вот тогда бы наконец
Я примирился бы, Творец,
С тем, что душа когда-нибудь
Покинет это тело.
Потратив ровно десять лет
На блуд, на труд, на брак, на бред,
Я мог бы искренне вздохнуть:
Мне все поднадоело.
 
 
А то ведь тащишь этот крест
Сквозь бури и ухабы —
И все никак не надоест,
Хотя давно пора бы.
 
 
С утра садишься на ведро,
Потом болтаешься в метро,
Потом берешься за перо
Под хор чужих проклятий,
Полгода – власть, полгода – страсть,
Два года – воинская часть…
Не успеваешь все проклясть
За сменою занятий!
 
 
А то собаку вывожу,
А то читаю детям…
Чем дорожу? Над чем дрожу?
Да неужто над этим?
А ведь наставят пистолет
(Или кастет, или стилет) —
Завоешь, клянча пару лет,
Заламывая руки…
О жизнь, клубок стоцветных змей!
Любого счастия сильней
Меня притягивало к ней
Разнообразье муки.
 
 
И оттого я до сих пор
Привязан, словно мерин,
К стране, где дачный мой забор —
И тот разноразмерен.
 
 
Вот так и любишь этот ад,
Откуда все тебя теснят,
Где вечера твои темны
И ночи вряд ли краше,
В стране, что двести лет подряд
То в жар бросается, то в хлад,
И всякий житель той страны
Томится в той же каше:
 
 
Меж опостылевшей женой
И девкою жеманной,
На грани жизни нежилой
И смерти нежеланной.
 

1998 год

Седьмая баллада
 
И если есть предел времен,
То зыбкий их объем
Меж нами так распределен,
Чтоб каждый при своем.
Я так и вижу этот жест,
Синклит на два десятка мест,
Свечу, графин, парчу,—
Среду вручают, точно крест:
По силам, по плечу.
Нас разбросали по Земле —
Опять же неспроста,—
И мы расселись по шкале,
Заняв свои места.
Грешно роптать, в конце концов:
Когда бы душный век отцов
Достался мне в удел,
Никто бы в груде мертвецов
Меня не разглядел.
 
 
Кто был бы я средь этих морд?
Удача, коли бард…
Безумства толп, движенье орд,
Мерцанье алебард —
Я так же там непредставим,
Как в адской бездне херувим,
Как спящий на посту,
Иль как любавичский Рувим,
Молящийся Христу.
 
 
А мне достался дряхлый век —
Пробел, болото, взвесь,
Седое небо, мокрый снег,
И я уместен здесь:
Не лютня, но и не свисток,
Не милосерден, не жесток,
Не молод и не стар —
Сверчок, что знает свой шесток,
Но все же не комар.
 
 
…Ах, если есть предел времен,
Последний, тайный час,—
То век грядущий припасен
Для тех, кто лучше нас.
Наш хлеб трудней, словарь скудней,
Они нежны для наших дней,
Они уместней там,
Где стаи легких времирей
Порхают по кустам.
 
 
Там нет ни ночи, ни зимы,
Ни внешнего врага.
Цветут зеленые холмы
И вешние луга.
Страдают разве что поэт
Да старец, после сотни лет
Бросающий курить;
Там, может быть, и смерти нет —
Не все же ей царить!
 
 
…Но нет предела временам
И радости – уму.
Не век подлаживался к нам,
А мы, увы, к нему.
В иные-прочие года,
Когда косматая орда
Имела все права,—
Я был бы тише, чем вода,
И ниже, чем трава.
 
 
Я потому и стал таков —
Признать не премину,—
Что на скрещении веков
Почуял слабину,
Не стал при жизни умирать,
И начал кое-что марать,
И выражаться вслух,
И отказался выбирать
Из равномерзких двух.
 
 
И запретил себе побег
И уклоненье вбок,—
А как я понял, что за век,—
Об этом знает Бог.
 
 
И не мечтал ли в восемь лет
Понять любой из нас,
Откуда ведает брегет,
Который нынче час?
 

2000 год

Восьмая баллада
 
Открыток для стереоскопа набор уютно-грозовой,
В котором старая Европа в канун дебютной мировой.
Там поезд движется к туннелю среди, мне кажется, Балкан,
Везя француза-пустомелю, в руке держащего бокал,
А рядом – доброе семейство (банкира, пышку и сынка),
Чье несомненное еврейство столь безнаказанно пока;
В тумане столиков соседних, в размывчатом втором ряду
Красотке томный собеседник рассказывает ерунду;
Скучая слушать, некто третий в сигарном прячется дыму,
Переходящем в дым столетий, еще не ведомых ему.
 
 
Покуда жизнь не растеряла всего, чем только дорога,—
В окне вагона-ресторана плывут балканские снега.
Как близок кажется отсюда объемный призрачный уют —
Слоится дым, блестит посуда, красотке кофе подают…
Она бледна, как хризантема, и декаданс в ее крови —
Восстановима даже тема ее беседы с визави —
Должно быть, Гамсун. Или Ибсен, норвежский баловень молвы.
(Сегодня это был бы Гибсон. Все деградирует, увы.)
 
 
Немудрено, что некто зыбкий, в углу невидимый почти,
С такой язвительной улыбкой в мои уставился зрачки:
Он знает все. Как эти горы, его душа отрешена.
Какие, к черту, разговоры, какие, к черту, имена?!
Но есть восторг священной дрожи, верховной воли торжество —
А погляди на эти рожи: никто не смыслит ничего.
Ребенок разве что, играя в большое красное авто,
В надежности земного рая порою чувствует не то,
И чуть не взрослая забота проходит тенью по лицу:
За ними наблюдает кто-то, и надо бы сказать отцу…
 
 
Но бездна близится, темнея. Уже видны ее края.
Сказать вам, что в конце туннеля? В конце туннеля буду я,
С угрюмой завистью холопа и жаркой жалостью певца
Глядящий, как ползет Европа к началу своего конца.
Я знаю, тайный соглядатай с закинутою головой,
Про ваш пятнадцатый, двадцатый, тридцатый и сороковой.
В начале всякий век обманчив, как древле молвил Мариво,
И ты не зря, несчастный мальчик, боишься взгляда моего.
В той идиллической картине, меж обреченных хризантем,
Ползя меж склонами крутыми, кем быть хотел бы я? Никем.
Никем из них, плывущих скопом среди вершин и облаков,
Ни снегом, ни стереоскопом, как захотел бы Щербаков,
Ни облаками на вершине, что над несчастными парят,
Ни даже тем, кто смотрит ныне в старинный странный аппарат.
Как жмемся мы в свои конуры, в халупы, в чадный дух семьи!
У нас такие тут кануны! У вас свои, у нас свои.
 
 
Но тот, с улыбкою усталой, который прячется в дыму,—
Тот подошел бы мне, пожалуй. Я переехал бы к нему.
Люблю томленье на пределе, в преддверье новой простоты,
Пока еще не отвердели ее ужасные черты.
Не позавидую незнанью и никогда не воспою
Покорность жребию баранью – в известной степени свою;
Но тот, кто в трепете кануна величье участи узрит,
Тому и бунты, и коммуна, тому и Мюнхен, и Мадрид —
Лишь подтверждение догадки, лишь доказательство того,
Что дьявол прячется в порядке, а в бездне дышит божество.
 
 
Я не таков. Прости мне, Боже. Но жизнь моя заострена,
Как для свидетельства; и тоже дрожит, как всякая струна.
Не знаю сам, когда исчезну, но пусть в обители теней
Мне вспомнится глядящий в бездну и улыбающийся ей
На грани марта и апреля, границе дня и темноты —
С сознаньем, что в конце тоннеля на самом деле только ты.
 

2002 год

Девятая баллада
 
Не езди, Байрон, в Миссолунги.
Война – не место для гостей.
Не ищут, барин, в мясорубке
Высоких смыслов и страстей.
Напрасно, вольный сын природы,
Ты бросил мирное житье,
Ища какой-нибудь свободы,
Чтобы погибнуть за нее.
Поймешь ли ты, переезжая
В иные, лучшие края:
Свобода всякий раз чужая,
А гибель всякий раз своя?
Направо грек, налево турок,
И как душою ни криви —
Один дурак, другой придурок
И оба по уши в крови.
Но время, видимо, приспело
Накинуть плащ, купить ружье
И гибнуть за чужое дело,
Раз не убили за свое.
 
 
И вот палатка, и желтая лихорадка,
Никакой дисциплины вообще, никакого порядка,
Порох, оскаленные зубы, грязь, жара,
Гречанки носаты, ноги у них волосаты,
Турки визжат, как резаные поросяты,
Начинается бред, опускается ночь, ура.
 
 
Американец под Уэской,
Накинув плащ, глядит во тьму.
Он по причине слишком веской,
Но непонятной и ему,
Явился в славный край корриды,
Где вольность испускает дух.
Он хмурит брови от обиды,
Не формулируемой вслух.
Легко ли гордому буржую
В бездарно начатом бою
Сдыхать за родину чужую,
Раз не убили за свою?
В горах засел республиканец,
В лесу скрывается франкист —
Один дурак, другой поганец
И крепко на руку нечист.
Меж тем какая нам забота,
Какой нам прок от этих драк?
Но лучше раньше и за что-то,
Чем в должный срок за просто так.
 
 
И вот Уэска, режет глаза от блеска,
Короткая перебежка вдоль перелеска,
Командир отряда упрям и глуп, как баран,
Но он партизан, и ему простительно,
Что я делаю тут, действительно,
Лошадь пала, меня убили, но пасаран.
 
 
Всю жизнь, кривясь, как от ожога,
Я вслушиваюсь в чей-то бред.
Кругом полным-полно чужого,
А своего в помине нет.
Но сколько можно быть над схваткой,
И упиваться сбором трав,
И убеждать себя украдкой,
Что всяк по-своему неправ?
Не утешаться же наивным,
Любимым тезисом глупцов,
Что дурно все, за что мы гибнем,
И надо жить, в конце концов?
Какая жизнь, я вас умоляю?!
Какие надежды на краю?
Из двух неправд я выбираю
Наименее не мою —
Потому что мы все невольники
Чести, совести и тэ пэ —
И, как ямб растворяется в дольнике,
Растворяюсь в чужой толпе.
 
 
И вот атака, нас выгнали из барака,
Густая сволочь шумит вокруг, как войско мрака,
Какой-то гопник бьет меня по плечу,
Ответственность сброшена, точней сказать, перевалена.
Один кричит – за русский дух, другой – за Сталина,
Третий, зубы сжав, молчит, и я молчу.
 

2003 год

Десятая баллада

И подходят они ко мне в духоте барака, в тесноте, и вони, и гомоне блатоты. Посмотри вокруг, они говорят, рубака, – посмотри, говорят, понюхай, все это ты! Сократись, сократик, – теперь ты спорить не будешь. И добро б тебя одного – а ведь весь народ! Полюбуйся на дело рук своих, душегубец, духовидец, свободолюбец, козлобород! На парашу, шконку, на вшивых под одеялом, на скелеты, марширующие по три, – полюбуйся своим надличностным идеалом, на свои надменные ценности посмотри. Посмотри – вертухаи брюкву кидают детям. Посмотри – доходяг прикладами гонят в лес. Если даже прекрасная дама кончилась этим, если даже ночная фиалка – куда ты лез?! Твое место здесь, шмотье твое делят воры, на соседних нарах куражатся стукачи. Посмотри, дерьмо, чем кончаются разговоры об Отечестве. Вот Отечество, получи. Что, не нравится? Забирай его под расписку. Шевели ноздрей: так пахнет только в раю. И суют мне под нос пайку мою и миску – мою черную пайку, пустую миску мою.

Ваша правда, псы, не щадите меня, Иуду, это сделал я, это местность моей мечты. Да, я им говорю, ода, я больше не буду, никогда не буду, меня уже нет почти. Слава Богу, теперь я знаю не понаслышке (а когда я, впрочем, не знал в глубине души?): вертикалей нет, имеются только вышки, а на вышках мишки, а у них калаши! Отрекаюсь от слов, от гибельной их отравы, как звалась она в старину. Позор старине. До чего я знал, что всегда вы будете правы, – потому что вы на правильной стороне, потому что вы воинство смрада, распада, ада, вы цветущая гниль, лепрозной язвы соскоб, ибо все идет в эту сторону – так и надо, – и стоять у вас на пути – значит множить скорбь, значит глотки рвать, и кровь проливать как воду, и болото мостить костями под хриплый вой; что поделать, я слишком знаю вашу свободу – несравненное право дерева стать травой! О блаженство распада, сладостный плен гниенья, попустительства, эволюции в никуда, о шакалья святость, о доброта гиенья, гениальность гноя, армада, морда, орда! Вы – осиновый трепет, ползучий полет осиный, переполз ужиный, сладкий мушиный зуд. Никаких усилий – поскольку любых усилий несравненный венец мы явственно видим тут! Поцелуй трясину. Ляг, если ты мужчина. Не перечь пружине, сбитая шестерня. Это я, говорю я вам, я один причина, это я виноват во всем, убейте меня.

И внезапно в моем бараке постройки хлипкой затыкаются щели и вспыхивают огни. Вот теперь ты понял, они говорят с улыбкой, вот теперь ты почти что наш, говорят они. Убирают овчарку, меняют ее на лайку, отбирают кирку, вручают мне молоток, ударяют в рельс, суют мне белую пайку и по проволоке без колючек пускают ток.

2003 год


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю