Текст книги "Последнее время"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Одиннадцатая баллада
Серым мартом, промозглым апрелем,
Миновав турникеты у врат,
Я сошел бы московским Орфеем
В кольцевой концентрический ад,
Где влачатся, с рожденья усталы,
Позабывшие, в чем их вина,
Персефоны, Сизифы, Танталы
Из Медведкова и Люблина,—
И в последнем вагоне состава,
Что с гуденьем вползает в дыру,
Поглядевши налево-направо,
Я увижу тебя – и замру.
Прошептав машинально «Неужто?»
И заранее зная ответ,
Я протиснусь к тебе, потому что
У теней самолюбия нет.
Принимать горделивую позу
Не пристало спустившимся в ад.
Если честно, я даже не помню,
Кто из нас перед кем виноват.
И когда твои хмурые брови
От обиды сомкнутся в черту,—
Как Тиресий от жертвенной крови,
Речь и память я вновь обрету.
Даже страшно мне будет, какая
Золотая, как блик на волне,
Перекатываясь и сверкая,
Жизнь лавиной вернется ко мне.
Я оглохну под этим напором
И не сразу в сознанье приду,
Устыдившись обличья, в котором
Без тебя пресмыкался в аду,
И забьется душа моя птичья,
И, выпрастываясь из тенет,
Дорастет до былого величья —
Вот тогда-то как раз и рванет.
Ведь когда мы при жизни встречались,
То, бывало, на целый квартал
Буря выла, деревья качались,
Бельевой такелаж трепетал.
Шум дворов, разошедшийся Шуман,
Дранг-унд-штурмом врывался в дома —
То есть видя, каким он задуман,
Мир сходил на секунду с ума.
Что там люди? Какой-нибудь атом,
Увидавши себя в чертеже
И сравнивши его с результатом,
Двадцать раз бы взорвался уже.
Мир тебе, неразумный чеченец,
С заготовленной парою фраз
Улетающий в рай подбоченясь:
Не присваивай. Все из-за нас.
…Так я брежу в дрожащем вагоне,
Припадая к бутылке вина,
Поздним вечером, на перегоне
От Кузнецкого до Ногина.
Эмиссар за спиною маячит,
В чемоданчике прячет чуму…
Только равный убьет меня, значит?
Вот теперь я равняюсь чему.
Остается просить у Вселенной,
Замирая оглохшей душой,
Если смерти – то лучше мгновенной,
Если раны – то пусть небольшой.
2004 год
Двенадцатая баллада
Хорошо, говорю. Хорошо, говорю тогда. Беспощадность вашу могу понять я. Но допустим, что я отрекся от моего труда и нашел себе другое занятье. Воздержусь от врак, позабуду, что я вам враг, буду низко кланяться всем прохожим. Нет, они говорят, никак. Нет, они отвечают, никак-никак. Сохранить тебе жизнь мы никак не можем.
Хорошо, говорю. Хорошо, говорю я им. Поднимаю лапки, нет разговору. Но допустим, я буду неслышен, буду незрим, уползу куда-нибудь в щелку, в нору, стану тише воды и ниже травы, как рак. Превращусь в тритона, в пейзаж, в топоним. Нет, они говорят, никак. Нет, они отвечают, никак-никак. Только полная сдача и смерть, ты понял?
Хорошо, говорю. Хорошо же, я им шепчу. Все уже повисло на паутинке. Но допустим, я сдамся, допустим, я сам себя растопчу, но допустим, я вычищу вам ботинки! Ради собственных ваших женщин, детей, стариков, калек: что вам проку во мне, уроде, юроде?
Нет, они говорят. Без отсрочек, враз и навек. Чтоб таких, как ты, вообще не стало в природе.
Ну так что же, я говорю. Ну так что же-с, я в ответ говорю. О, как много попыток, как мало проку-с. Это значит, придется мне вам и вашему королю в сотый раз показывать этот фокус. Запускать во вселенную мелкую крошку из ваших тел, низводить вас до статуса звездной пыли. То есть можно подумать, что мне приятно. Я не хотел, но не я виноват, что вы все забыли! Раз-два-три. Посчитать расстояние по прямой. Небольшая вспышка в точке прицела. До чего надоело, Господи Боже мой. Не поверишь, Боже, как надоело.
2004 год
Тринадцатая баллада
О, как все ликовало в первые пять минут
После того как, бывало, на фиг меня пошлют
Или даже дадут по роже (такое бывало тоже),
Почву обыденности разрыв гордым словом «Разрыв».
Правду сказать, я люблю разрывы! Решительный взмах метлы!
Они подтверждают нам, что мы живы, когда мы уже мертвы.
И сколько, братцы, было свободы, когда сквозь вешние воды
Идешь, бывало, ночной Москвой – отвергнутый, но живой!
В первые пять минут не больно, поскольку действует шок.
В первые пять минут так вольно, словно сбросил мешок.
Это потом ты поймешь, что вместо, скажем, мешка асбеста
Теперь несешь железобетон; но это потом, потом.
Хотя обладаю беззлобным нравом, я все-таки не святой
И чувствую себя правым только рядом с неправотой,
Так что хамство на грани порно мне нравственно благотворно,
Как завершал еще Томас Манн не помню какой роман.
Если честно, то так и с Богом (Господи, ты простишь?).
Просишь, казалось бы, о немногом, а получаешь шиш.
Тогда ты громко хлопаешь дверью и говоришь «Не верю»,
Как режиссер, когда травести рявкает «Отпусти!».
В первые пять минут отлично. Вьюга, и черт бы с ней.
В первые пять минут обычно думаешь: «Так честней.
Сгинули Рим, Вавилон, Эллада. Бессмертья нет и не надо.
Другие молятся палачу – и ладно! Я не хочу».
Потом, конечно, приходит опыт, словно солдат с войны.
Потом прорезывается шепот чувства личной вины.
Потом вспоминаешь, как было славно еще довольно недавно.
А если вспомнится, как давно, – становится все равно,
И ты плюешь на всякую гордость, твердость и трам-пам-пам,
И виноватясь, сутулясь, горбясь, ползешь припадать к стопам,
И по усмешке в обычном стиле видишь: тебя простили,
И в общем, в первые пять минут приятно, чего уж тут.
2004 год
Четырнадцатая баллада
Я знал, что меня приведут
На тот окончательный суд,
Где все зарыдают, и всё оправдают,
И всё с полувзгляда поймут.
И как же, позвольте спросить,
Он сможет меня не простить,
Чего ему боле в холодной юдоли,
Где лук-то непросто растить?
Ведь должен же кто-то, хоть Бог,
Отбросив возвышенный слог,
Тепло и отрадно сказать мне: «Да ладно,
Ты просто иначе не мог!» —
И, к уху склонясь моему,
Промолвить: «Уж я-то пойму!»
Вот так мне казалось; и как оказалось —
Казалось не мне одному.
…Теперь на процессе своем
Стоим почему-то втроем:
Направо ворота, налево гаррота,
А сзади лежит водоем.
И праведник молвил: «Господь,
Я долго смирял свою плоть,
Мой ум упирался, но ты постарался —
И смог я его побороть.
Я роздал именье и дом,
Построенный тяжким трудом,—
Не чувствуя срама, я гордо и прямо
Стою перед Вышним судом».
Он смотрит куда-то туда,
Где движется туч череда,
И с полупоклоном рассеянным тоном
Ему отвечает: «Да-да».
И рядом стоящий чувак
Сказал приблизительно так:
«Ты глуп, примитивен, ты был мне противен,
Я был твой сознательный враг.
Не просто озлобленный гном,
Которому в радость погром,—
О, я был поэтом, о, я был эстетом,
О, я был ужасным говном!
Я ждал, что для всех моих дел
Положишь ты некий предел,—
Но, словно радея о благе злодея,
Ты, кажется, недоглядел.
Я гордо стою у черты
На фоне людской мелкоты:
Доволен и славен, я был тебе равен —
А может, и выше, чем ты!»
Он смотрит туда, в вышину,
Слегка поправляет луну
Левее Сатурна – и как-то дежурно
«Ну-ну, – отвечает, – ну-ну».
Меж тем все темней синева.
Все легче моя голова.
Пришла моя очередь себя опорочивать,
А я забываю слова.
Среди мирового вранья
Лишь им и доверился я,
Но вижу теперь я, что все это перья,
Клочки, лоскутки, чешуя.
Теперь из моей головы
Они вылетают, мертвы,
Мой спич и не начат, а что-либо значит
Одно только слово «увы».
Всю жизнь не умея решить,
Подвижничать или грешить,—
Я выбрал в итоге томиться о Боге,
А также немножечко шить;
И вот я кроил, вышивал,
Не праздновал, а выживал,
Смотрел свысока на фанатов стакана,
На выскочек и вышибал —
И что у меня позади?
Да Господи не приведи:
Из двух миллионов моральных законов
Я выполнил лишь «Не кради».
За мной, о верховный ГУИН,
Так много осталось руин,
Как будто я киллер по прозвищу Триллер,
Чьей пищею был кокаин.
И все это ради того,
Что так безнадежно мертво —
Всё выползни, слизни, осколки от жизни,
Которой живет большинство;
И хроникой этих потерь
Я мнил оправдаться теперь?
Прости меня, Боже, и дай мне по роже —
Я этого стою, поверь.
Он смотрит рассеянно вдаль,
Я, кажется, вижу печаль
В глазах его цвета усталого лета —
Хорошая строчка, и жаль,
Что некому мне, старику,
Поведать такую строку;
Он смотрит – и скоро взамен приговора
«Ку-ку», произносит, «ку-ку».
И мы остаемся втроем
В неведенье полном своем;
Нам стыдно, слюнтяям, что мы отвлекаем,
Подумать ему не даем,
Но праведник дышит тяжко
И шепчет ему на ушко:
«Ну ладно, понятно, хотя неприятно,
Но Господи, дальше-то что?!»
И он, подавляя смешок,
Как если б морской гребешок
Спросил его «Боже, а дальше-то что же?» —
«Да что? – говорит. – На горшок».
И вот мы сидим на горшках,
Навек друг у друга в дружках;
Зима наступает, детсад утопает
В гирляндах, игрушках, флажках.
Мой ум заполняет не то,
Что прожито и отжито,
А девочка Маша, и манная каша,
И что-то еще из Барто,
Но я успеваю вместить,
Что он и не мог не простить —
И этого, справа, по имени Слава,
Что всех собирался крестить,
И этого тоже козла,
Эстета грошового зла,
Сидящего слева, по имени Сева,
И третьего – кто он? Не зна…
Он всех нас простит без затей,
Но так, как прощают детей,
Чьи ссоры (при взгляде серьезного дяди)
Пустого ореха пустей.
Но краем сознанья держась
За некую тайную связь,
Без коей я точно подох бы досрочно
И был совершенная мразь,—
Уставясь в окно, в полумрак,
Где бегает радостно так
Толпа молодежи, – я думаю: «Боже!
А надо-то было-то как?»
Он смотрит рассеянно вбок,
И взор его так же глубок,
Как тьма океана; но грустно и странно,
Как будто он вовсе не Бог,
Он мне отвечает: «Вот так,
Вот так вот», – и делает знак,
Но этого знака среди полумрака
Уже мне не видно никак.
Он что-то еще говорит,
И каждое слово горит,
Как уголь заката; шумит, как регата,
Когда над волною парит,
И плещет, как ветка в грозу,
И пахнет, как стог на возу —
Вот так: бобэоби… но нет, вивиэре…
Потом моонзу, моонзу!
2004 год
Пятнадцатая баллада
Я в Риме был бы раб – фракиец, иудей
Иль кто-нибудь еще из тех недолюдей,
У коих на лице читается «Не трогай»,
Хотя клеймо на лбу читается «Владей».
Владеющему мной уже не до меня —
В империю пришли дурные времена:
Часами он сидит в саду, укрывшись тогой,
Лишь изредка зовет и требует вина.
Когда бы Рим не стал постыдно мягкотел,
Когда бы кто-то здесь чего-нибудь хотел,
Когда бы дряхлый мир, застывший помертвело,
Задумал отдалить бесславный свой удел,—
Я разбудил бы их, забывших даже грех,
Влил новое вино в потрескавшийся мех:
Ведь мой народ не стар! Но Риму нету дела —
До трещин, до прорех, до варваров, до всех.
Что можно объяснить владеющему мной?
Он смотрит на закат, пурпурно-ледяной,
На Вакха-толстяка, увенчанного лавром,
С отломанной рукой и треснувшей спиной;
Но что разбудит в нем пустого сада вид?
Поэзию? Он был когда-то даровит,
Но все перезабыл… И тут приходит варвар:
Сжигает дом и мне «Свободен» говорит.
Свободен, говоришь? Такую ерунду
В бреду не выдумать. Куда теперь пойду?
Назад, во Фракию, к ее неумолимым
Горам и воинам, к слепому их суду?
Как оправдаться мне за то, что был в плену?
Припомнят ли меня или мою вину?
И что мне Фракия, отравленному Римом —
Презреньем и тоской идущего ко дну?
И варвар, свысока взирая на раба,
Носящего клеймо посередине лба,
Дивился бы, что раб дерется лучше римлян
За римские права, гроба и погреба;
Свободен, говоришь? Валяй, поговорим.
Я в Риме был бы раб, но это был бы Рим —
Развратен, обречен, разгромлен и задымлен,
И невосстановим, и вряд ли повторим.
Я в Риме был бы раб, бесправен и раздет,
И мной бы помыкал рехнувшийся поэт,
Но это мой удел, другого мне не надо,
А в мире варваров мне вовсе места нет —
И видя пришлецов, толпящихся кругом,
Я с ними бился бы бок о бок с тем врагом,
Которого привык считать исчадьем ада,
Поскольку не имел понятья о другом.
Когда б я был ацтек – за дерзостность словес
Я был бы осужден; меня бы спас Кортес,
Он выгнал бы жрецов, разбил запасы зелий
И выпустил меня – «Беги и славь прогресс!»
Он удивился бы и потемнел лицом,
Узрев меня в бою бок о бок с тем жрецом,
Который бы меня казнил без угрызений,
А я бы проклинал его перед концом.
Я всюду был бы раб, заложник и чужак,
Хозяином тесним, обидами зажат,
Притом из тех рабов, что мстят непримиримо,
А вовсе не из тех, что молят и дрожат;
Но равнодушие брезгливых варварят,
Которые рабу «Свободен!» говорят,
Мне было бы страшней дряхлеющего Рима;
Изгнание жреца – скучнее, чем обряд.
На западе звезда. Какая тьма в саду!
Ворчит хозяйский пес, предчувствуя беду.
Хозяин мне кричит: «Вина, козлобородый!
Заснул ты, что ли, там?» – И я ворчу: «Иду».
По статуе ползет последний блик зари.
Привет, грядущий гунн. Что хочешь разори,
Но соблазнять не смей меня своей свободой.
Уйди и даже слов таких не говори.
2005 год
Августовская баллада
Вижу комнату твою – раз, должно быть, в сотый.
По притихшему жилью бродит морок сонный.
Свечка капает тепло, ни о чем не зная,
Да стучится о стекло бабочка ночная.
Тускло зеркальце твое. Сумрак лиловатый.
Переложено белье крымскою лавандой.
Липы черные в окне стынут, как на страже.
Акварели на стене – крымские пейзажи,
Да в блестящей, как змея, черной рамке узкой —
Фотография моя с надписью французской.
Помнишь, помнишь, в этот час, в сумерках осенних
Я шептал тебе не раз, стоя на коленях:
«Что за дело всем чужим? Меньше, чем прохожим:
Полно, хватит, убежим, дальше так не сможем!
Слово молви, знак подай – нынче ли, когда ли,—
Улетим в такую даль – только и видали!»
Шум колесный, конский бег – вот и укатили,
Вот и первый наш ночлег где-нибудь в трактире.
Ты войдешь – и все замрут, все поставят кружки:
Так лежал бы изумруд на гранитной крошке!
Кто-то голову пригнет, в ком-то кровь забродит,
А хозяин подмигнет и наверх проводит:
«Вот и комната для вас; не подать ли чаю?»
«Подавай, но не сейчас… после…»
«Понимаю».
«Что за узкая кровать, – вскрикнешь ты в испуге,—
На которой можно спать только друг на друге!»
А наутро – луч в окне сквозь косые ставни,
Ничего не скажешь мне, да и я не стану,
И, не зная ни о чем, ни о чем не помня,
Улыбаясь, вновь уснем – в этот раз до полдня.
Мы уедем вечерком, вслед глядит хозяин,
Машет клетчатым платком, после трет глаза им…
Только скроемся из глаз – выпьет два стакана,
Промечтает битый час, улыбаясь пьяно.
Ах, дорога вдоль межи в зное полуденном!
В небе легкие стрижи, воздух полон звоном,
Воздух зыблется, дрожит, воздух полон зноя,
Путь неведомый лежит, а куда – не знаю.
Сколько верст еще и дней, временных пристанищ?
Не пытай судьбы своей. Впрочем, и не станешь.
…Август, август. Поздний час. Месяц в желтом блеске.
Путь скрывается из глаз, путь лежит неблизкий.
Еду к дому. До утра путь лежит полого.
Дым пастушьего костра стелется по лугу.
Август, август! Дым костра! Поздняя дорога!
Невеселая пора странного итога:
Все сливается в одно, тонет, как в метели,—
Только помнится: окно, липы, акварели…
Как пытался губы сжать, а они дрожали,
Как хотели убежать, да не убежали.
Ночь в окне. Глухая мгла, пустота провала.
Встала. Пряди отвела. В лоб поцеловала.
Август, август! Дым костра! Поздняя дорога!
Девочка моя, сестра, птица, недотрога,
Что же это всякий раз на земле выходит,
Что сначала сводит нас, а потом изводит,
Что ни света, ни следа, ни вестей внезапных —
Только черная вода да осенний запах?
Ледяные вечера. Осень у порога.
Август, август. Дым костра. Поздняя дорога.
Век, и век, и Лев Камбек! Взмахи конской гривы.
Скоро, скоро ляжет снег на пустые нивы,
Ляжет осыпью, пластом – на лугу, в овраге,
Ветки на небе пустом – тушью на бумаге,
Остановит воды рек медленно и строго…
Век, и век, и Лев Камбек. Поздняя дорога.
Жизнь моя, не слушай их! Господи, куда там!
Я умру у ног твоих в час перед закатом —
У того ли шалаша, у того предела,
Где не думает душа, как оставит тело.
1988 год
На развалинах замка в Швейцарии
Представил, что мы в этом замке живем,
И вот я теряю рассудок,
Прознав, что с тобою на ложе твоем —
Твой паж, недоносок, ублюдок.
Как тешились вы над моей сединой!
Тебя заточил я в подвал ледяной,
Где холод и плесень на стенах
Прогонят мечту об изменах.
Я брал тебя замуж, спасая твой род.
Родня целовала мне руки.
Я снова был молод, кусая твой рот,
Уча тебя нежной науке…
Была ты холодной, покорной, немой…
Я думал, неопытность только виной!
Доверчивый старый вояка,
Как ты обманулся, однако!
Твой паж не держал ни копья, ни меча.
Мальчишку страшила расплата.
Он рухнул мне в ноги, надсадно крича,
Что чист он, а ты виновата.
Молил о пощаде, дрожа и визжа:
«Меня соблазнили!» Я выгнал пажа:
Когда бы прикончил мерзавца,
Всю жизнь бы пришлось угрызаться.
Но ужас-то в том, что и после всего —
В подвале, в измене, в позоре —
Ты свет моей жизни, мое божество,
И в том мое главное горе!
Какие обеды, спускаясь в подвал,
Слуга ежедневно тебе подавал!
Сперва ты постилась, а после
Слуге возвращала лишь кости!
Покончив с обедом, бралась за шитье.
Любил я, как ты вышивала!
Надеясь увидеть смиренье твое,
Пришел я под двери подвала,
Но, в пальцах прозрачных иголку держа,
Ты шьешь и поешь, как ты любишь пажа,—
Как будто и в каменной яме
Ты знаешь, что я за дверями!
«Итак, – говорю я, – сознали вы грех?»
Но ты отвечаешь: «Нимало!
Сто пыток на выбор – страшнее из всех
Мне та, где я вас обнимала!»
И я говорю, что за этот ответ
Ты больше свиных не получишь котлет,
И ты отвечаешь на это,
Что сам я свиная котлета.
О, если б нормальный я был феодал,
Подобный другим феодалам!
Тогда бы, конечно, тебе я не дал
До гроба расстаться с подвалом,
И запер бы двери, и выбросил ключ —
Ни призрак надежды, ни солнечный луч
К тебе не дошли бы отсюда,
И ты поняла бы, паскуда!
Запутавшись в собственных длинных тенях,
Светило багровое село,
И страшно мне знать, что на этих камнях
Дрожит твое хрупкое тело.
Я знаю, подвалы мои глубоки,
Я волосы рву и грызу кулаки,
Я плачу, раздавленный роком,
На ложе своем одиноком.
Мой ангел! Ужели я так виноват,
Ужели так страшно виновен,
Что плоть моя в шрамах, что кости болят,
Что старческий рот мой бескровен?
С тобой обретал я свое естество,
Я стар, одинок, у меня никого,
С тобою я сбрасывал годы…
Но гулко молчат переходы.
…Над замком прозрачный летит самолет.
Ложатся вечерние тени
На плиты веранды, на каменный лед
Стены, на крутые ступени,
Турист говорит, оседлав парапет,
Что этому замку четыреста лет,
А может, и больше на двести —
Об этом теряются вести.
По горному лесу проходит черта —
Он рыж, а за нею оснежен,—
И пар изо рта, и кругом пустота,
И мрак, и конец неизбежен,
Спускается ночь на последний приют,
Ночные туманы в долине встают,
И тучи наносит с востока,
И ложе мое одиноко.
1990 год
Баллада о кустах
Пейзаж для песенки Лафоре: усадьба, заросший пруд
И двое влюбленных в самой поре, которые бродят тут.
Звучит лягушечье бре-ке-ке. Вокруг цветет резеда.
Ее рука у него в руке, что означает «да».
Они обдумывают побег. Влюбленность требует жертв.
Но есть еще один человек, ломающий весь сюжет.
Им кажется, что они вдвоем. Они забывают страх.
Но есть еще муж, который с ружьем сидит в ближайших кустах.
На самом деле эта деталь (точнее, сюжетный ход),
Сломав обычую пастораль, объема ей придает.
Какое счастие без угроз, какой собор без химер,
Какой, простите прямой вопрос, без третьего адюльтер?
Какой романс без тревожных нот, без горечи на устах?
Все это им обеспечил Тот, Который Сидит в Кустах.
Он вносит стройность, а не разлад в симфонию бытия,
И мне по сердцу такой расклад. Пускай это буду я.
Теперь мне это даже милей. Воистину тот смешон,
Кто не попробовал всех ролей в драме для трех персон.
Я сам в ответе за свой Эдем. Еже писах – писах.
Я уводил, я был уводим, теперь я сижу в кустах.
Все атрибуты ласкают глаз: двое, ружье, кусты
И непривычно большой запас нравственной правоты.
К тому же автор, чей взгляд прямой я чувствую все сильней,
Интересуется больше мной, нежели им и ей.
Я отвечаю за все один. Я воплощаю рок.
Можно пойти растопить камин, можно спустить курок.
Их выбор сделан, расчислен путь, известна каждая пядь.
Я все способен перечеркнуть – возможностей ровно пять.
Убить одну; одного; двоих (ты шлюха, он вертопрах);
А то, к восторгу врагов своих, покончить с собой в кустах.
А то и в воздух пальнуть шутя и двинуть своим путем:
Мол, будь здорова, резвись, дитя, в обнимку с другим дитем.
И сладко будет, идя домой, прислушаться налегке,
Как пруд взрывается за спиной испуганным бре-ке-ке.
Я сижу в кустах, моя грудь в крестах, моя голова в огне,
Все, что автор плел на пяти листах, довершать поручено мне.
Я сижу в кустах, полускрыт кустами, у автора на виду,
Я сижу в кустах и менять не стану свой шиповник на резеду,
Потому что всякой Господней твари полагается свой декор,
Потому что автор, забыв о паре, глядит на меня в упор.
1996 год
Баллада об Индире Ганди
Ясный день. Полжизни. Девятый класс.
Тротуары с тенью рябою.
Мне еще четырнадцать (ВХУТЕМАС
Так и просится сам собою).
Мы встречаем Ганди. Звучат смешки.
«Хинди – руси!» – несутся крики.
Нам раздали радужные флажки
И непахнущие гвоздики.
Бабье лето. Солнце. Нескучный сад
С проступающей желтизною,
Десять классов, выстроившихся в ряд
С подкупающей кривизною.
Наконец стремительный, словно «вжик»,
Показавшись на миг единый
И в глазах размазавшись через миг,
Пролетает кортеж с Индирой.
Он летит туда, обгоняя звук,
Оставляя бензинный запах,
Где ее уже поджидает друг
Всех раскосых и чернозадых.
(Говорят, что далее был позор,
Ибо в тот же буквально вечер,
На Индиру Ганди взглянув в упор,
Он сказал ей «Маргарет Тэтчер».)
Я стою с друзьями и всех люблю.
Что мне Брежнев и что Индира!
Мы купили, сбросившись по рублю,
Три «Тархуна» и три пломбира.
Вслед кортежу выкрикнув «Хинди-бхай»
И еще по полтине вынув,
Мы пошли к реке, на речной трамвай,
И доехали до трамплинов.
Я не помню счастья острей, ясней,
Чем на мусорной водной глади,
В сентябре, в присутствии двух друзей,
После встречи Индиры Ганди.
В этот день в компании трех гуляк,
От тепла разомлевших малость,
Отчего-то делалось то и так,
Что желалось и как желалось.
В равновесье дивном сходились лень,
Дружба, осень, теплынь, свобода…
Я пытался вычислить тот же день
Девяносто шестого года:
Повтори все это хоть раз, хотя,
Вероятно, забудешь дату!
Отзовись четырнадцать лет спустя
Вполовину младшему брату!
…Мы себе позволили высший шик:
Соглядатай, оставь насмешки.
О, как счастлив был я, сырой шашлык
Поедая в летней кафешке!
Утверждаю это наперекор
Всей прозападной пропаганде.
Боже мой, полжизни прошло с тех пор!
Пронеслось, как Индира Ганди.
Что ответить, милый, на твой призыв?
В мире пусто, в Отчизне худо.
Первый друг мой спился и еле жив,
А второй умотал отсюда.
Потускнели блики на глади вод,
В небесах не хватает синьки,
А Индиру Ганди в упор, в живот
Застрелили тупые сикхи.
Так и вижу рай, где второй Ильич
В генеральском своем мундире
Говорит Индире бескрайний спич —
Все о мире в загробном мире.
После них явилась другая рать
И пришли времена распада,
Где уже приходится выбирать:
Либо то, либо так, как надо.
Если хочешь что-нибудь обо мне,—
Отвечаю в твоем же вкусе.
Я иду как раз по той стороне,
Где кричали вы «Хинди – руси».
Я иду купить себе сигарет,
Замерзаю в облезлой шкуре,
И проспект безветренный смотрит вслед
Уходящей моей натуре.
Я иду себе, и на том мерси,
Что особо не искалечен.
Чем живу – подробностей не проси:
Все равно не скажу, что нечем.
Эта жизнь не то чтобы стала злей
И не то чтобы сразу губит,
Но черту догадок твоих о ней
Разорвет, как Лолиту Гумберт.
И когда собакою под луной
Ты развоешься до рассвета —
Мол, не может этого быть со мной!—
Может, милый, еще не это.
Можно сделать дырку в моем боку,
Можно выжать меня, как губку,
Можно сжечь меня, истолочь в муку,
Провернуть меня в мясорубку,
Из любого дома погнать взашей,
Затоптать, переврать безбожно —
Но и это будет едва ль страшней,
Чем сознанье, что это можно.
И какой подать тебе тайный знак,
Чтоб прислушался к отголоску?
Будет все, что хочется, но не так,
Как мечталось тебе, подростку.
До свиданья, милый. Ступай в метро.
Не грусти о своем уделе.
Если б так, как хочется, но не то,—
Было б хуже, на самом деле.
1996 год