355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Стахеев » За Байкалом и на Амуре. Путевые картины » Текст книги (страница 4)
За Байкалом и на Амуре. Путевые картины
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:06

Текст книги "За Байкалом и на Амуре. Путевые картины"


Автор книги: Дмитрий Стахеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

V

Как ни защищают прибрежные жители Байкала известное поверье, что Святое море не погубило в своих волнах ни одной человеческой жизни, но защита их оказывается несостоятельной. Впоследствии, проезжая несколько раз по Байкалу, я слыхал рассказы о том, как гибнут в Байкале беглые с каторжных заводов, называемые в Сибири рысаками.

Не желая обходить Байкал кругом, тащиться по крутым горам и делать таким образом верст 300–400 лишнего, рысаки пускаются прямо через Байкал в какой-нибудь старой, утлой лодчонке. Добывают они эту лодчонку ночью, выжидают, конечно, удобного часа, когда на берегу нет народу, и отправляются в ней по Байкалу. Некоторым счастливым смельчакам удается благополучно окончить такой опасный рискованный путь; но бо́льшая часть из них погибает в море, что и известно по тому, что украденную лодку часто прибивает обратно к берегу.

Один из крестьян рассказывал мне замечательный способ переправы рысаков через Байкал.

– Раз как-то, – говорил он, – плыли мы на своем корабле с омулями в Иркутск, погода стояла ветреная, холодная, вал шел высокий и беляки так и пестрели по всему морю. Дело было днем. Шли мы парусом и шли бойко. Только смотрю я, на море что-то чернеется, ближе, ближе – вижу: люди, человек, видно, пять за бревно ухватились. Бросает их по волнам с одной на другую, да так валом обдает, что как загрузит в волну, так ничего и не видно; потом опять бревно вынырнет, опять его бросит вглубь волны, а люди все держатся. Судно мое так прямо на них и бежало, велел я повернуть, мало дело, руль, дал чуточку в сторону и пробежал мимо их. Что с ними сталось после – погибли чай в море: погода дула долго, а ведь силы недостанет держаться долго за бревно, да и руки закоченеют. Так вот как они, рысаки-то, путешествуют. Это, значит, они лодки на берегу найти не могли и пустились на бревнах в море, руки у них вместо весел были, а бревно, значит, за лодку служило.

– Как же они лодки-то не могли достать? Ночью же их никто на берегу не караулит.

– Рысака-то эти научили уж нас порядочно: теперь только разве ленивый кто оставит свою лодку плохо, – которые осторожные, так и во двор уносят. Наш брат тоже свое добро бережет. Особенно по весне-то, когда этих рысаков бежит с заводов много. К осени уж их меньше, а зимой разве так пяток-десяток какой пройдет.

– А сколько их проходит всего в год?

– А Господь знает, как тут сочтешь… Примерно так, рассказывают, что будто бы в год до четырехсот рысаков проходит…

Зимою единственный путь, по которому рысаки проходят из Забайкальской области в Иркутскую губернию, – это юго-восточный берег Байкала, называемый по-местному коргою.

Теперь в Сибири нет уже и десятой доли тех проказ, какие бывали там лет сорок-пятьдесят тому назад. Теперь, сравнительно, рысаков стало менее, но все-таки они не переводятся.

Зимою, когда Байкал покроется льдом, рысаки пробегают по льду от Посольского монастыря в зимовье Голоустное, в один зимний день. Это расстояние, 55 верст, пробегают они без отдыха, рысью, только легкий пар вьется около разогревшегося беглеца.

В тихую погоду путь этот они оканчивают благополучно, но иногда, застигнутые ветрами и сильными метелями, рысаки сбиваются с дороги; сбившись, попадают в труднопроходимые тороса и заломы; а ветер между тем ревет и воет по необозримой равнине Байкала; короткий зимний день оканчивается и темная ночь окончательно сбивает с пути несчастных, – они уходят далеко вдаль моря к острову Ольхону или к Култуку. Так проходит ночь; голодные рысаки выбиваются из сил, коченеют и замерзают.

Зимою редкий день не бывает на Байкале ветра с той или с другой стороны. Ветер сдувает снег в тех местах, где Байкал покрылся ровным льдом и лед делается блестящ как зеркало. Искусные в катании на коньках могли бы по Байкалу катиться верст по 20 в час.

От таких постоянно дующих ветров многие из рысаков не решаются довериться Байкалу ни зимою, ни летом. Они придерживаются юго-восточной стороны озера и выходят из Посольска в Иркутск (расстояние 210 верст) по тропам, пробитым их предшественниками. На ночлег они останавливаются в зимовьях зверопромышленников; из Иркутска переходят на реку Иркут и, не заходя конечно в Иркутск, от деревни Мотов поворачивают на р. Китой. С Китоя направляются на реку Белую лесами и тропами, хорошо им известными, и верстах в 50-100 от Иркутска выходят на большую дорогу.

Рысаки путешествуют по Сибири вообще весьма скромно. Они чаще выпрашивают подаяние, чем требуют или насильно отнимают. Но конечно – в семье не без урода, – есть из них такие молодцы, которые не прочь воспользоваться всяким удобным и неудобным случаем, чтобы украсть, отнять, ограбить, – часто не зная даже того, куда деваться с награбленными вещами.

Забайкальские зверопромышленники часто жалуются на рысаков, а избавиться от их посещений никакого средства не имеют. Идут рысаки мимо зимовья зверопромышленника, заходят и просят хлеба и позволения отдохнуть около огня. Не пустить – боязно, пожалуй со злости убьют или, по меньшей мере, искалечат, и впускает зверопромышленник неведомых людей в свой шалаш и на его неповинную голову падает содержание этих рысаков во время пути: идут они без всяких запасов продовольствия, без гроша денег, а удовлетворяют свои потребности по милости зверопромышленников.

Там, где представится случай у отсутствующего зверопромышленника стянуть из зимовья съестные припасы: хлеб, рыбу, мясо и пр., они конечно воспользуются этим случаем. Иногда случается так, что в зимовье заходит человек десять рысаков, изголодавшихся и озлобленных до последней крайности, хозяин зимовья поскупится им дать побольше пищи, – начинается ссора и дело оканчивается насилием. Но вообще такие случаи бывают очень редко, потому что рысаки, покусившиеся на насилие, через это теряют очень много впереди: недостаток пропитания заставляет их часто обращаться к людям, а зверопромышленники, имея между собой постоянные сношения, немедленно узнают о происшествии и передают о нем друг другу, молва летит вперед и рысакам бывает очень плохо. Вся цепь промышленников восстает стражею по всему протяжению до Култука, и рысакам не избежать поимки: другой дороги нет, пройти в глубине гор невозможно, – придется там или томиться голодом, или попасть в лапы хищного зверя. Рысаков ловят, творят над ними самосуд, или же передают их в руки правосудия.

Сибирский рысак идет без всякого оружия, есть при нем только маленький нож, да и то не всегда; на плечах болтается небольшой тощий мешочек, в котором хранится ни более ни менее, как лоскут какой-нибудь тряпки, обрывок кожи и т. п.

Несмотря на 30° мороз, рысак бежит зимою одетый совершенно по-летнему: на нем коротенькое полукафтанье, холщовые штанишки, обувь изорвана и едва держится на ногах; перемерзнувшие, побелевшие от мороза пальцы выглядывают в дыры башмаков; на голове какая-нибудь блинообразная шапка, найденная, может быть, где-нибудь на дороге; шея открыта и встречный ветер прямо ударяет в горло и грудь.

Бежит рысак день, месяц, целое лето и в конце концов попадается опять в руки правосудия; проходит зима и с первой весной он снова бежит, снова голодает, подвергается всевозможным опасностям и в конце концов бо́льшая часть из них попадает в тюрьму, где и остается до нового побега.

И проходят таким образом многие годы полуголодного, нечеловеческого существования. Опасность в непроходимом сибирском лесу от лютого зверя, опасность от болезни, от голодной смерти, опасность от переправ через реку, наконец, опасность от человека, который может лишить свободы рысака и передать его в руки начальства. Везде опасности! Из-за чего же человек отдает себя на такое страшное существование? Какие надежды его поддерживают? Какие цели им руководят? Нет у него никаких надежд, никаких целей, кроме желания свободы, хотя эта голодная и холодная свобода в тысячу раз хуже всякой неволи. А все-таки люди меняют сытую неволю на голодную свободу!

Редкий из рысаков, быть может, один из тысячи сумеет выбраться из Сибири в Россию и приютиться где-нибудь с паспортом человека, случайно ему встретившегося на дороге. Познакомится он сначала с этим несчастным, порасспросит его о месте жительства, о родных, о знакомых, потом убьет его где-нибудь в темном лесу, и пойдет с его паспортом, куда пожелает, удаляясь подальше от той стороны, где живут родные убитого.

Бывали иногда случаи, что крестьяне укрывали у себя рысаков по нескольку лет, пользуясь их бесплатной работой.

Рассказывали такие случаи, что крестьянин, видя хорошее поведение рысака, покупал у волостного писаря билет какого-нибудь умершего поселенца, и рысак числился под его именем; так в одном селении, при какой-то ревизии, оказался поселенец двести пятидесяти лет от роду, – это, значит, под именем умершего числилось по книгам едва ли не пятое лицо.

Но бо́льшая часть рысаков, как я сказал выше, всю свою жизнь проводят только в том, что бегут по Сибири, попадают в тюрьму, опять убегают и опять попадают до нового побега.

Часто они сами приходят в тюремный замок и выдают себя и эта самовольная выдача бывает всегда зимою, когда уж нет никаких средств спастись от мороза.

По сибирским деревням искони существует обычай выставлять на ночь за окна молоко, хлеб, иногда и мясо для несчастных.

– Для чего вы это делаете? – спросит иногда проезжающий.

– А для несчастных, батюшка, они ведь тоже люди: пить, есть хотят.

– А вы их не боитесь?

– Нет, ничего… Оно правда, что другой раз и подумаешь, как бы мол они красного петуха не подпустили, ну и поставишь крыночку за окно, все же безопаснее.

– Так, следовательно, вы только из боязни ставите за окно пищу?

– Нет, пошто из боязни: все же они несчастные… Голодным и Господь велит пищу давать!

Но этой милостыней, отдаваемой и из жалости, и из боязни, рысаки не всегда пользуются, только храбрые из них заходят в деревню, а остальные предпочитают голодать, кормиться травой, древесной корой, чем заходить в деревню и рисковать своей свободой.

Если число бегущих рысаков порядочно, то есть человек 10–15, то, вооружившись хорошими дубинами, они темной ночью входят в деревню, быстро выпивают молоко, забирают пищу и, оглядываясь, спешат убраться поскорее в лес…

У меня был один знакомый из рысаков, водворенный на жительство около Читы. Он шестнадцать раз был пойман и шестнадцать раз его наказывали. (В то время еще существовали плети).

Когда я познакомился с ним, он был уже 70 лет.

– Что же, дедушка, – спрашивал я, – заставляло тебя бегать?

– Стар стал теперь, не могу уж больше, – грустно говорил старик, сидя на крылечке почтового двора.

– Я говорю, что тебя заставляло бегать?

– А что заставляло? – Все на родину хотел пробраться, хоть бы одним глазком-то на нее, матушку, посмотреть, хоть бы так, издали…

– И не посмотрел?

– Нет, не посмотрел; раз было до города Перми добрался…

Старик замолчал, вздохнул и видимо отдался грустным воспоминаниям.

– Ну что же, дедушка? Добрался, говоришь, до Перми, – отчего же дальше не шел?

Старик грустно поднял голову, как будто очнулся от забытья и сказал:

– Да зима уж больно люта была, невтерпеж стало, пошел в тюрьму, говорю: непомнящий родства…

– И что же?

– Вздули и опять сюда переслали.

– С тех пор больше не бегал?

– Нет, еще раз около города Тобольскова, тоже далеко отсюда, там меня поймали; народ-то там больно избалованный…

– Как избалованный?

– Да так, – нашего брата беглова ловит.

– Ну, еще докуда доходил?

– А еще-то, все около Иркутскова да Томскова, тут все попадался.

– Зачем же ты, дедушка, бегал, когда видел, что нельзя выбраться?

– Да так уж, после, бегал… Скучно было!

– Голодать же хуже?

– Может и хуже, да уж так… тянет…

– Куда же тянет-то?

– Эх, родимой ты мой! Весна-то как наступит, сердце затомится, заноет, места не находишь, только и на уме, как бы теперь в лес… знакомые тропинки разные вспомнятся, ручейки… Холод и голод, все забудешь и спишь и видишь лес, ну и убежишь… А то и на ум нейдет, что опять спину вздуют…

– Теперь уж больше не хочешь бежать?

Старик поднял на меня свои истомленные ввалившиеся глаза, посмотрел, помолчал, вздохнул, глубоко вздохнул и заплакал, тихо-тихо заплакал.

– Не плачь, дедушка… выпей вот лучше винца, – предложил я.

Старик протянул руку за рюмкой, выпил и показал на ноги.

– Ноги-то вот стары стали, не хотят служить, – проговорил он, вздыхая.

– Ужели бы ты опять побежал?

– Побежал бы!

И старик замигал глазами, стараясь удержать слезы…

Если на забайкальской тропе были устроены кордоны для поимки беглых, то и это, во всяком случае, не остановит их: они отыщут себе другую дорогу, – пойдут на высокие гольцы Хамар-Дабана, (самая высочайшая и крутая гора по кругобайкальской дороге), пойдут на Тунку, потом на речку Иркут. Кордоны могут только затруднить их путь, а пути они себе все-таки найдут. Они прокрадутся везде, где только может пройти нога человека. Бывали такие случаи, что рысаки проходили по южной стороне Саянских гор и оттуда выходили в Западную Сибирь, в Томскую губернию.

В этих полуголодных, оборванных, истомленных бродягах все-таки проглядывает то природное удальство, та сметливость и храбрость, с какими, лет 250 тому назад, пробирались по неведомым рекам, горам и лесам русские люди для покорения Сибири.

VI

В мае 1860 года я снова был у Байкала в селении Посольском. Приехал я, как оказалось, рано – пароход не делал еще ни одного рейса и был на противоположной (Лиственничной) пристани. Остановился я у одного знакомого старичка, который, в первый мой проезд через Посольское, много беседовал со мною о прибайкальской жизни.

– Что, ваша милость, опять к нашему Святому морю приехали? – спрашивал он.

– Да, как видите, опять.

– Доброе дело, доброе дело. Вот поживите у нас, побеседуйте с нами.

После обычных расспросов старичок стал хлопотать об устройстве для меня помещения.

– Да вы не беспокойтесь. Я долго не проживу, – вот как только пароход придет, тотчас и уеду…

– Ну, до этого еще далеко, – неделька-другая пройдет.

Я засмеялся, думая, что старичок шутит.

– Вы, ваша милость, не смейтесь. Недельку-то вы уж у меня погостите, это уж беспременно, а то и две…

– Что вы! Что вы! Льды давно прошли.

– Это вы верно сказали, только они и назад, пожалуй, могут воротиться, им все же, как ни на есть, скучно с нашим-то берегом расставаться. Вот они и придут опять, проститься, значит, придут, с берегом-то.

– Нет, дедушка, теперь они уже не придут: погода очень теплая стоит.

Старичок улыбнулся.

– А оно может, ваша милость, и правду говорите, только, по нашему-то, по-стариковски, кажется, льды должны воротиться, а впрочем – все Бог!..

Прошел день, два. Мы наговорились со старичком и о рыбной ловле, и о Верхнеудинской ярмарке, бывшей в январе месяце, и о том, что, после занятия Амура русскими, в Забайкалье стало все дорожать; вдоволь наговорились мы обо всем, а парохода все еще не было. Погода стояла тихая, теплая. На Байкале не было видно ни одной льдины, светло-голубая масса воды покойно лежала в своей громадной котловине, отражая в себе, как в зеркале, лучи весеннего солнца. Небо было чисто. На отдаленных вершинах кругобайкальских гор тоже блестели яркие лучи солнца, переливаясь различными цветами на вечно снежных сопках гольцов. В Посольском воробьи весело прыгали около возов проходивших обозов, подбирая разбросанные клочки сена. Казалось, весна давно уже наступила и я был в полной уверенности, что вот-вот выплывет из отдаленной синевы Байкала сначала неясная точка, потом покажется труба, дым… и через несколько времени пароход запыхтит на посольской пристани. Но прошло и три дня, а на байкальской синеве никакой неясной точки не показывалось.

– Что это, дедушка, какая чудесная погода, а парохода нет?

– Погода чудесная, это вы, ваша милость, справедливо говорите, только я вас спрошу, далеко ли у вас шуба лежит?

– Это зачем?

– Да так. Вы ее около себя поближе кладите, не ровен час, заморозит…

– Полно вам! Вы все шутите…

– Нет, в самом деле. Вы мне, старику, поверьте. Я уж слышу, что скоро заморозит. Такая погодушка закрутит, что и Господи помилуй!

Наутро вышел я к Байкалу и не узнал его. Куда исчезла весна и тихая синева на море и красота отдаленных гор. Все исчезло, изменилось и изменилось резко, вдруг, как изменяются декорации в волшебных балетах: берег был забросан громадными льдинами, дула страшная метелица с дождем, снегом, изморозью и всякими прочими осенними дарами. Берег, по которому накануне вечером спокойно, одна за одной, рассыпались тихие воды Байкала, – этот берег был заметен снегом, обледенел и на нем громоздились одна на другой глыбы льда. Вдали, вместо разнохарактерных очертаний горных вершин, виднелась сплошная серая масса туч, а под ними, внизу, на Байкале, трещали, шумели и боролись одна с другой громадные льдины; ветер нагонял их к берегу и, казалось, наступила вторая осень.

Старичок был прав: без шубы на улицу нельзя было и глаз показать.

– Вот они, льдинки-то, пришли, ваша милость, проститься с берегом, – говорил старичок.

– Вижу, дедушка, и очень недоволен…

– И я, ваша милость, недоволен.

– Вам-то что же?

– А мне-то, значит, неприятно, что эти льды здесь пробудут, пожалуй, до половины месяца…

– Это почему вы знаете?

– Да уж так. Вы мне старику поверьте. Вижу я по погоде, что нынче весна поздняя будет. Я, ваша милость, восьмой десяток здесь живу и знаю, потому и говорю так. Теперича этот ветер льды забрал из-под Верхней Ангары, он их здесь пожалуй и оставит – здесь они и таять будут.

– Как же мне-то быть?

– А вам надо ехать.

– Куда же? Обратно что ли?

– Нет. Вы, ваша милость, теперича поезжайте на устье Селенги. Пароход туда беспременно придет. Потому они тоже это знают, пароходчики-то. Они может десять, пятнадцать раз сходят по Байкалу, а все в нашем Посольске не побывают. Там от Селенги-то в Лиственничную будет весна, а на нашем берегу все торосья льда будут лежать.

– Где же мне там остановиться?

– А сначала остановитесь в Чертовкиной. Это селение большое, избы там есть для вашей милости способные; я своему парню закажу, к кому вас привезти. Ну а после, как услышите, что пароход пришел, поедете в Шигаевку, – деревенька тут такая есть, около Селенги. Из Шигаевки-то, пожалуй, по Селенге в лодке спуститесь к пароходу…

Я послушался старика и поехал в Чертовкино. По дороге тянулись обозы, возвращавшиеся из Посольска на устье Селенги. Несколько троек с проезжающими ехали тоже туда. Все закутывались в шубы и меховые шапки, ветер свистал по дороге. Мой ямщик-бурят ежился на козлах в мохнатой шубе, надетой шерстью вверх. Кони рвались и мчались во весь дух, повозка прыгала по обледеневшим рытвинам и ямам.

– Тише! – крикнул я.

– Ну вы! Другой зима пришел уж, – закричал бурят и погнал коней еще сильнее.

– Тише! Тише! – просил я.

– Ну! Ну! Погода морозной!.. Другой зима пришел! – покрикивал бурят и помахивал вожжами, несмотря на то, что кони мчались до того сильно, что от быстроты езды захватывало дух.

Я снова закричал. Бурят опять ударил коней. Я приподнялся, схватил его за рукав и сердито потребовал, чтобы он ехал тише.

– А я, барин, думал, ты кричишь, скоро ехать надо, а ты бурят бранишь, ехать видно тихонько любишь…

Через несколько времени мы въехали в Чертовкино. Ямщик остановил коней у ворот большого деревянного дома и сам ушел во двор.

Вскоре вслед за ямщиком выбежал на улицу хозяин дома, крестьянин, и кланялся, подходя к экипажу. Я поместился в комнате, которую хозяин называл «большая горница», это была лучшая комната в доме, назначенная для приема гостей. Полы в ней были выкрашены желтой краской, стены чисто вымыты и выскоблены и больше чем наполовину были заклеены бумажными картинами.

И чего-чего не было нарисовано и написано на этих картинах! Чтобы прочитать на них все надписи, нужно было употребить для этого не менее пяти часов времени; но для того, кто бы задумал описать содержание этих картин, представилось бы великое затруднение отыскивать это содержание и я не делаю этого к великому моему удовольствию и к удовольствию моего читателя.

Я уверен, что всякий русский человек не раз видал подобного рода произведения на отечественных базарах и ярмарках; видал, как главнокомандующий едет верхом на коне и как между ногами этого коня стоят выстроенные в линию полки солдат, которым художник, во избежание лишнего труда, сделал один общий красный воротник, мазнув кистью по всем солдатским шеям, а иногда и усам и даже головам… Видал, вероятно, читатель и картины духовного содержания, представляющие ад со всеми его разнообразными мучениями и огненного змия, исписанного всевозможными грехами, и жанровые картины, представляющие, как «хозяева гарюють, а приказчики перують» и т. д. и т. д.

Все эти произведения отечественных художников красовались на стенах моей новой временной квартиры.

В переднем углу на полочке стоял образ и тоже суздальской работы. Перед ним лежал большой каравай ржаного хлеба с солонкой наверху. Комната была очень чисто выметена и очень жарко натоплена.

– Ишь как захолодило! – говорил хозяин, поминутно то входя, то выходя из комнаты: – Вы пожалуйста, ваша милость, садитесь, а то и прилягте, вот тут на лежаночке, погрейтесь… Захолодило, захолодило! А весна, кажись бы…

И хозяин, наскоро проговорив несколько слов, опять уходил.

Вскоре на столе появился блестящий самовар, творожные лепешки; не успел я напиться чаю, как явились пряники, орехи и проч. Я только успевал отговариваться и просить извинения, что наделал много беспокойства.

– Нужды нет, нужды нет! Мы рады доброго человека угостить. Старичок-то, от которого вы к нам приехали, родственник нам. Он крепко-накрепко заказывал, чтобы мы вас кормили хорошенько, сладчее… Вот теперь только тятеньки дома нет, а то бы он сам вас угостил. Он теперь уехал туда в вашу сторону, к китайской границе, потому, значит, что у нас тоже есть там кое-какая работишка, насчет извозу чаев… Может и у вас когда чаи пойдут из Кяхты, нам дадите на доставку до моря. У нас тоже и свои корабли по морю ходят, можно и до Иркутска взять доставку…

И хозяин снова начинал угощать и слова угощения перемешивал с рассказами о своих делах и о доставке товаров.

Прожил я у него три дня и стал подумывать об отъезде на устье реки Селенги, в деревеньку Шигаеву; погода несколько поутихла и солнце снова стало пригревать по-весеннему. При прощании я предложил хозяину пять рублей за постой, но он решительно отказывался брать, отговариваясь тем, что «может быть, Бог даст, будем дело делать».

– Да дела своим чередом, а за содержание все-таки возьмите…

– Нет! Нет! Вы, ваша милость, нас не обижайте… Помилуйте… И наш родственник старичок вас знает, – это уж как угодно… Хлеб-соль Божий дар, видите, вот он перед образом стоит перед Господниим. Как же можно с дорожного человека за хлеб за соль брать…

Так и не взял ни копейки.

В продолжение трех дней я ни разу не видал его семейства, но когда стал выходить из комнаты, чтобы сесть в повозку, – провожать меня вышла вся семья, все кланялись, желали всякого благополучия и провожали точно родного или близкого знакомого.

Меня заставил задуматься стоявший пред образами хлеб, и дорогой я стал расспрашивать ямщика, зачем у хозяина в переднем углу стоял каравай хлеба и солонка, и всегда ли он тут стоит. Ямщик объяснил мне, что этот хлеб поставлен с того дня, когда старик-хозяин (отец угощавшего меня) поехал в дорогу, и будет стоять на столе до его возвращения. Обычай этот соблюдается во многих семействах. Собирается, например, сын хозяина в путь, благословят его хлебом-солью и поставят этот хлеб пред образом, до возвращения уехавшего; если едет сам хозяин, то, уезжая, благословляет всю свою семью хлебом и опять хлеб ставят перед образом; возвратится ездивший сын, благословят его и уберут хлеб; хозяин возвратится – сам благословит всю семью хлебом.

Где нужно искать начало этого обычая? Перенесен ли он за Байкал из древней Великороссии, или сложился сам собою, вызванный многими, чисто местными условиями? Расспросы мои об этом не дали положительного ответа, но мне кажется, что местные условия могут быть всего скорее приняты в основание. Куда бы ни выезжал из своего дома забайкальский житель, везде он встречал опасности: с одной стороны бурное Святое море, с другой кочевые племена монгол и тунгусов, которые в прежнее время смотрели на русских враждебно. Святое море, и теперь наводящее ужас своими бурями, в то давнее время, вероятно, еще более наводило страху, потому что тогда о пароходах не было и помину, а на суда, как и теперь, не очень-то полагались. Вот поэтому, мне кажется, и завелся такой обычай провожать с хлебом-солью: Господь, мол, батюшка знает, уцелеет ли твоя головушка!

Но где бы мы ни искали начала этого обычая, тем не менее он характеризует семейную жизнь забайкальцев.

Деревенька Шигаева, – убогая, маленькая, с десятью домишками. Приехавших в ожидании парохода собралось в деревеньке много и я затруднялся, не зная, где поместиться. В одном дворишке оказалась избенка, в которую хозяин ее затруднялся меня поместить, говоря, что в ней ночует каждую ночь чиновник.

– Так мы можем с ним вместе поместиться? – спросил я.

Хозяин затруднился.

– Как же вместе-то?.. Все же он особа… я не знаю… Днем-то ничего еще, можно, а ночью-то… уж я право не знаю…

– Да где же он теперь? Я бы с ним переговорил?

– Теперь-то он в кабаке… до вечера он все там.

– Что же он, поверяет что ли кабак?

– Нет, он, видно, тово… с запоем.

«Особа», оказалось, какой-то исключенный из службы чиновник, пробиравшийся из Читы в Иркутск. Мы с ним прожили в избушке мирно. Ночью он со сна постоянно бормотал что-то и рано утром уходил в кабак, где и сидел до поздней ночи.

Через день или два приехал вестовой «с моря» от самого устья реки, с известием что пароход идет. Чиновник, заслышав это известие, вытаращил глаза, пошарил в карманах, – оказалось пусто; потом перешел неровными шагами в угол избенки, где валялся его чемоданишко, раскрыв его, выбросил оттуда какую-то дрянь и сел на полу, почесывая свою забубенную голову.

Пассажиры из деревеньки потянулись к устью реки. На пустынной до того времени улице началось движение: кто нес чемодан и сваливал его в крестьянскую телегу, кто едва тащился под тяжестью узлов и, выступая с ними на улицу, сваливал их на ту же телегу, давно наполненную имуществом пассажиров; слышался громкий говор мужчин, писк женщин, брань крестьян; одна только лошадь, всего больше оказавшая пользы во всей этой суете, оставалась совершенно безучастной ко всему окружающему и, понурив голову, смотрела в землю, пока крестьянин не угостил ее несколькими ударами кнута.

Воз, доверху наполненный узлами и чемоданами, тронулся в путь. Я стал собирать свои вещи и не торопился со сборами, потому что успел вовремя нанять для себя особую подводу.

Чиновник, квартировавший в одной со мною комнате, все сидел около своего пустого чемодана и почесывался. Я уложил свои вещи и крикнул хозяина избы, чтобы рассчитаться за квартиру.

Счеты наши кончились. В это время чиновник, наконец, встал и, пошатываясь, подошел ко мне.

– Поз-з-во-ль-те-е… гас-с-па-ди-н… – неясно забормотал он.

– Что угодно?

– Довезите меня до устья…

Я согласился.

Мы приехали на устье Селенги. Погода стояла тихая. Баржи, нагруженные чаями, готовы были отплыть от устья в Байкал, чтобы отдаться на буксир парохода. На баржи мы попали без особенного труда, потому что всходили на них в то время, когда они стояли у крутого, обрывистого берега; но истинное мучение ожидало нас впереди, когда нужно было с высокой палубы баржи спускаться на маленькую лодку, чтобы на этой последней подплыть к пароходу. По Байкалу шла волна, лодка неистово металась из стороны в сторону и ежеминутно билась о борта судна. Бедные женщины долго не решались сойти с судна, потому что было страшно прыгать на руки матросов, в свою очередь подпрыгивающих вместе с лодкой; у некоторых чувство страха не было так велико, так, точно на грех, чувство стыда доходило до чрезвычайных размеров: они плакали, закрывали лица руками и с необыкновенною заботливостью подбирали свои юбки около ног, как будто намерены были этими юбками забинтовать свои ноги. Наконец, после продолжительных и мучительных вздохов и слез, после долгих упрашиваний со стороны мужей, после продолжительного и грубого крика с лодки: «да прыгайте же что ли!» – несчастные женщины взвизгивали и бросались с верху палубы судна на руки матросов.

Через час и я был на пароходе «Наследник Цесаревич». В последний раз я ехал на нем: он погиб в ноябре месяце того же года от слишком рискованного рейса, сделанного по распоряжению одного из управляющих пароходством.

В ноябре того года на посольском берегу скопилось очень много перевезенных чаев. Новые пароходы служили плохо и не успели перевезти до окончания рейсов весь груз. Кладчики жаловались – и тоже, вероятно, смелые люди, – настаивали, чтобы пароход непременно шел, несмотря на то, что ноябрь был в конце. Как управляющий пароходом, так и кладчики были обмануты тихой теплой погодой. Подумал, подумал управляющий и решил отпустить грузы, тем более, что для счастливого рейса нужно всего шесть или семь часов хорошей погоды. Суда были давно нагружены чаями, нагрузили ими также и пароходную палубу и пароход с одною баржей тронулся в путь часу в пятом вечера. Дул попутный ветерок и плавание продолжалось весьма быстро; но часу в восьмом пароход прорезало льдиной и в нем показалась течь. Управляющий не сробел и тотчас же распорядился забросить вперед парохода, с носу, парус, для того, чтобы им затянуло образовавшуюся в пароходе щель.

Но повреждение, сделанное льдиной, оказалось нешуточным, помочь горю было нельзя: пароход все более и более погружался в воду и оставалось единственное средство – спасать свою собственную жизнь и перебраться на баржу. Чай на пароходной палубе оставили на волю Божию, перебрались все на баржу и обрубили канат.

Пароход вскоре опустился в воду по палубу и в таком положении остался. Судно понесло ветром в другую сторону и к утру оно было далеко от наполненного водой парохода. Носило его по Байкалу чуть ли не целый месяц, провиант весь на судне истощился и каким-то чудом остались живы все бывшие на нем люди.

Один из бывших в этом замечательном плавании рассказывал мне подробности их месячного страдания.

«Когда от парохода было видно только трубу да мачту, наше судно было уже от него далеко. Все мы, конечно, были в страшном положении, но утешали себя тем, что авось, Бог даст, попутный ветер нас принесет к берегу Лиственничной пристани. Так до утра нас несло по морю, – куда несло, мы и сами не знали, только надеялись, что не вдоль по морю несет, а поперек и если не к Лиственничной, то просто к берегу прибьет. К утру ветер усилился, судно наше стало сильнее покачиваться и поскрипывать; но это нас нисколько не пугало, а больно было на сердце от того, что мы слышали, как о борта нашего судна стукались льдины. Этот звук стучавших о борт льдин заставлял замирать сердце в груди; половицы из пола в судне мы вынули и по очереди смотрели на дно, не просачивается ли вода, не тонем ли уж мы? На другой день ветер повернул обратно, нас понесло назад, опять мы увидели издали черную точку парохода. Он едва-едва покачивался из стороны в сторону. На третий день унесло нас Бог знает куда и, несмотря на то, что между нами были люди, хорошо знавшие Байкал, никто из них не мог сказать, в каком месте мы находимся. Так и шли дни за днями, свечи у нас все вышли и стали мы делать наблюдения над дном нашего судна с помощью лучин. Хлеб у нас был тоже на исходе. Стали мы, по общему согласию, уменьшать порцию и ели только по нескольку золотников в сутки. А холода делались все сильнее, ветер замораживал на бортах судна набегающие брызги волн; дрова у нас были все издержаны и мы рубили пол в судне и жгли. Только и берегли несколько досок, канаты да холст от паруса, чтобы на случай, если сделается течь, забивать ее скорее. На палубу мы выходили редко, потому что ветры были холодные, мороз пробирал до костей. Качало, качало нас и в один день судно наше прибило ко льду. Обрадовались и этому, хотя не знали, куда нас прибило, далеко ли берег и что с нами будет. Из мачты сделали кол и вбили его в лед, привязали судно и ушли все с него по льду, сами не зная, куда идем. Шли часа два и пришли к берегу. На берегу увидели какую-то избушку, зашли в нее и обрадовались до того, что друг другу ничего не могли сказать: избушка была полна рыбой. Поморы наловили ее перед заморозками и сложили в избе, до первого зимнего пути. Развели мы огонь, сварили рыбы, повеселели и понабрались силами. На другой день выбрались в селение и тем покончилось наше страдание. Судно наше у берега замерзло, а пароход на середине моря тоже замерз. После его долго отыскивали, ездили по Байкалу в разные стороны. Нашли среди груды снега, который наметало кругом парохода, и ящики все на палубе целы оказались, только много было потом с ними хлопот: все они были похожи на ледяные торосья и примерзли один к другому; для того, чтобы отделить ящик от ящика, нужно было работать ломом. Привезли эти обледеневшие ящики в Иркутск и стали просушивать чай, но он был, конечно, испорчен и просушивание не возвратило чаю прежнего достоинства. Продавали его по 25 к. за рубль. Мелкие торговцы были рады этому случаю и покупали чай с удовольствием: они подмешивали его в хороший чай и продавали по настоящей цене. Может быть немалая частица его, перефабрикованного, и в Россию была отправлена».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю