355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Рагозин » Дочь гипнотизера. Поле боя. Тройной прыжок » Текст книги (страница 11)
Дочь гипнотизера. Поле боя. Тройной прыжок
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 14:00

Текст книги "Дочь гипнотизера. Поле боя. Тройной прыжок"


Автор книги: Дмитрий Рагозин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

Наш оригинал, так Тропинин шутливо обзывал Хромова. У него была свора любимых словечек и фраз, которую держал он на коротком поводке. «Книга книге рознь», «А то и будет, что нас разбудят», «У меня всегда есть время, чтобы потратить впустую», «Эта женщина не моего размера», «Люблю пощипать небожителя», «Меня тошнит, когда я встречаю в рецензии слово вкусный», «Где тонко, там и рвется», «Кровь уходит в песок» etc. Одна из поговорок: «Кто раз украл, украдет еще» – преследовала Хромова, как никакая другая. Этой фатальной фразой Тропинин припечатывал авторов, склонных перелицовывать чужие сюжеты, но Хромов толковал ее буквально, нелитературно, мучительно вспоминая, случалось ли ему когда-либо присвоить чужое. Ничего явного из исписанного вдоль и поперек прошлого выудить не удавалось, и все же не оставляло беспокойство, а ну как и впрямь что-то было, старательно затертое. Чем чаще посещаешь детскую, тем труднее в ней что-либо найти: с запоздалой назойливостью лезут куклы, машинки, паровозики, солдатики, в свое время оставленные без внимания. Бывшие в опале, нынче – в фаворе, спешат наверстать часы, проведенные в картонной коробке, задвинутой под кровать. Но, утешал себя Хромов, если он и украл что-то в детстве, сейчас достаточно стянуть со стола салфетку или погасший окурок, чтобы исполнить предначертанное и не испытывать больше угрызений за еще не совершенные поступки. Вот только вопрос, обманет ли фатум подложная кража? Речь-то об удовольствии, поэтому украсть надо что-либо по-настоящему ценное, дорогое, причем дорогое не столько для меня, сколько с точки зрения владельца. Например, эту штучку…

Протянув руку, Хромов осторожно взял с полки глиняную птичку с пятнышками зеленой эмали на крыльях. Свистулька, или, как их еще называют – сопелка.

Хромов дунул в отверстие, проделанное в хвосте. Птичка издала сиплое, жалобное квохтанье.

Посмотрел по сторонам… Тропинин вновь появился, точно отзываясь на звук. Он ходил кругами, не приближаясь и не удаляясь. Хромов следил настороженным взором. И все же Тропинин застал его врасплох, неожиданно вынырнув прямо перед ним из толпы, восклицая:

«Вот ты где! А я тебя повсюду ищу. Надеюсь, тебе не скучно…»

Высокий, нескладный, с креном фигуры назад, с застенчивой манерой развинченных рук, с неприметным лицом, отмеченным рыжеватыми усиками и толстыми линзами очков, он подхватил Хромова под локоть, повел к столу, плотно уставленному рюмками, бокалами, стаканами и бутылками.

«Что-нибудь выпьешь?»

Хромов отказался.

«Ну как знаешь… Нам надо держаться вместе, – продолжал Тропинин доверительно, увлекая Хромова вверх по спирали лестницы, – мы знаем цену напомаженным гарпиям и подкованным сатирам… Я счастлив, что ты приехал сюда, с Розой. Ваша близость меня будоражит, бередит…»

Подойдя к столу, он вырвал из пишущей машинки листок, быстро просмотрел и смял, бросив комок в корзину. Повернулся к Хромову, косо улыбнулся, блеснув стеклышками очков:

«Скверная штука – вдохновение!»

Если среди гостей Тропинин старался быть насколько возможно невидимым, поднявшись в кабинет, он не только вышел из тени, но, казалось, направил весь свет на себя. Хромов невольно отводил взгляд, взгляд, предпочитающий иметь дело с расплывчатыми, неустойчивыми формами, скользить по волнам, по длинной сухой траве, следить полет чаек, разгадывать облака… Перед бесстрашно открытым лицом критика трусливый писатель делал шаг назад.

Некоторое время Тропинин молча ходил по кабинету, сутуло подергивая плечами, пощипывая рыжие усики. Дернул за шнур, с треском спустив жалюзи. Взял, невзначай, со стола газету, раскрыл и тотчас, будто подавив усилием воли соблазн, бросил обратно на стол.

Он пьян, подумал Хромов.

Выпив лишку, Тропинин обнаруживал обычно скрытую под маской здравомыслия странность. О странности Тропинина догадывались все, кроме него самого. Он считал себя, в сущности, человеком простым, щеголял механицизмом, цитировал Локка, Ламетри. Не надо напускать туман, чтобы любоваться природой, даже природой зла. Жизнь устроена, точка…

Странность не смогли вывести годы предприимчивого втирания в равнодушную среду. Всякий, кто пытался проникнуть в разветвленную мысль литературного критика, в конце концов набредал на странность и, поспешно отступая, сжигал мосты, бросив веревки, лестницу, факел. В злую минуту Хромов называл странность Тропинина недугом, он говорил: «Нашему другу опять неможется». Он не признавал странность Тропинина выстраданной, она казалась незаслуженной, полученной в кредит под небольшие проценты. Денежно-кредитные метафоры напрашивались, поскольку деятельность Тропинина, как он ее декларировал среди своих, в том и заключалась, чтобы, с одной стороны, брать взаймы и давать в долг слова, а с другой – выстраивать денежные знаки в риторические фигуры.

Проделав очередной круг по комнате, Тропинин не удержался и, уступив соблазну, вновь схватил газету.

«Читал? – Он посмотрел на Хромова поверх очков. – Бедная Роза…»

Лицо Тропинина стало серым, пустым.

Глядя в серое, пустое лицо критика, Хромов не мог поверить, что когда-то ревновал к нему свою жену. В то время Тропинин повадился в гости чуть ли не каждый день. Засиживался допоздна, подхватывая любую тему, будь то политика, литература или медицина (он признался однажды, что с детства мечтал стать врачом, хирургом, в разрезании и последующем зашивании тела ему виделось что-то необыкновенно прекрасное, недоступное «нашей болезненно пугливой эстетике»). Он был неизменно бодр, подтянут, интересен. Не допускал и мысли, что может быть в тягость. Разумеется, Хромов догадался, что Тропинин положил глаз на Розу и теперь выжидал, когда он поддастся и – уступит. Тропинин, думал Хромов, бродя по холодным осенним улицам, опустив шляпу, подняв воротник и поглубже сунув руки в карманы, ни за что не сделает первого шага. Приличия его не сдерживают, но склонность к многоходовым комбинациям, ставшим с недавних пор sine qua non всякого пишущего человека, не позволяет ему идти напролом, уподобясь герою какой-нибудь архаичной SF эпопеи, вооруженному лазерами, цифровыми кодами и мускулистой подругой для рукопашных боев. Первый шаг критик сделает лишь тогда, когда писатель решится бросить вызов судьбе и, отойдя в сторону, предоставит супруге самой выбирать между привязанностью и приключением, двойным узлом и безотказной отмычкой. Тропинин уверен: рано или поздно ревность вынудит Хромова пойти на риск, чтобы испытать Розу. Тогда-то он вступит в игру и запросто докажет еще ни о чем не подозревающей женщине, что in actu выбора у нее нет и изменить мужу, отдавшись случайному знакомому, столь же неизбежно для нее, как луне пройти через затмение. Он знал по опыту, что ни одна женщина не может устоять перед астрономией.

Более всего Хромова угнетало то, что ему отведена роль наблюдателя, который, не имея возможности повлиять на ход событий, нужен лишь для того, чтобы, самоустраняясь, приводить в действие механизм измены. Как бы он себя ни вел, результат был просчитан и равен нулю. Только Роза, еще ни о чем не подозревающая Роза, могла выпустить его из клетки. Только Роза могла развязать тугой узел. И она сделала это единственно возможным способом – невзначай.

Как-то раз, когда Тропинин ушел, позабыв в прихожей большой зонт с хищно загнутой ручкой (он после каждого визита повадился оставлять в их квартире что-либо из своих вещей: часы, расческу, ручку, книгу, носовой платок, шляпу – неодушевленного представителя, который служил напоминанием о своем хозяине и присматривал за супругами), Роза, стянув с себя платье и набрасывая на плечи халат, с обидой в голосе спросила:

«Почему ты меня не ревнуешь?»

От неожиданности Хромов растерялся и молча смотрел, как она, присев на тахту, снимает колготы.

«Я хочу, чтобы ты ревновал меня ко всем, даже к этому хлыщу – неусыпно!»

«Неусыпно? Что это значит?» – спросил Хромов насмешливо. Он понял, что худшее миновало, что он – свободен…

И вот теперь, когда все прошло, когда ничего не осталось, ни доброго, ни худого, ни прошлого, ни будущего, Тропинин, потерявший напор, но не утративший вкрадчивости, уделил Розе лишь немного жалости, немного сострадания:

«Бедная Роза…»

Однако Хромов, мнительный Хромов услышал в словах Тропинина упрек, как будто нынешнее положение Розы было делом его, Хромова, рук, как будто его эскапады, просочившиеся в прессу, состряпанные ловким газетчиком, угрожали ее здоровью…

«Я ничего от нее не скрываю, – сказал Хромов раздраженно. – Даже тогда, когда скрывать нечего».

Неужто Тропинин привел его наверх только для того, чтобы обвинить в недостойном поведении, как подростка, угадывающего в «недостойном поведении» контур блаженства, к которому не подпускают ревнители истины и поклонники прекрасного? Он давно уже разобрался в этой нехитрой диалектике и не нуждался в запретах, чтобы получать причитающийся восторг от соединения разъединения соединения разъединения. Я сам себе – узник и надзиратель, преступник и следователь. И Тропинину это известно лучше, чем мне. В отличие от меня он прочел все, что я написал.

«Помилуй, – сказал Тропинин, – я тебя не осуждаю. Что ты кипятишься! Делюкс – большая свинья. Но и ты хорош! Избить до полусмерти за газетную статью!..»

«До полусмерти?»

«Разве не знаешь? После твоего визита почтенный редактор загремел в больницу – с ушибами и переломами…»

Хромов молчал.

«Не бойся, он не будет жаловаться…»

Хромов почувствовал усталость. Доказывать, что и пальцем не тронул Делюкса, было глупо, и уже не доставало на глупость сил. День выдался на редкость протяженным, хотя и не вспомнить каких-либо заметных, достойных увековечения событий. Так, обычная пыль – пыль столбом. Отпечатки пальцев, мелкие обольщения, одежда, шелуха, детский почерк… Хвост павлина не раскрылся, увы! Надо прожить этот день еще не один раз, чтобы ухватить в нем сюжет, выловить героев. Теперь уже поздно что-либо предпринимать. То, что могло свершиться, свершилось. А что не свершилось – от лукавого.

Тропинин проводил Хромова до ворот. Напрасно он затеял этот разговор. Все равно из Хромова ничего не вытянешь. Непонятно, что он надеялся услышать? Только себя подвел и ему дал повод усомниться. После неловкого прощания он еще постоял некоторое время, прислушиваясь к заунывному морскому гулу, глядя на звезды, висящие на расстоянии вытянутой руки. Наконец медленно побрел обратно в дом.

Чахлый сад, больной, затканный паутиной, был во власти шепотов и вздохов, и когда Тропинин проходил мимо, шепоты и вздохи потянулись за ним, обвили взволнованно, трепетно, опутали… Погруженный в свои мысли, Тропинин не обратил на них внимания, и они печально отступили, возвращаясь в волосатые пазухи дряхлых, покрытых струпьями сухой листвы деревьев.

В доме на всем лежала печать близкого конца. С уходом Хромова что-то здесь дрогнуло, надтреснуло. Свет потускнел. Как будто он унес с собой то, что до поры до времени не давало этому миру пасть. Еще залы оглашали взрывы смеха, но уже не видно было веселых лиц. Все устали, сникли, не знали, чем себя занять, куда приткнуться.

Прически у дам растрепались. Наряды расползались по швам, свисали лохмотьями. Пуговица, отскочив от модного сюртука, подпрыгивая, катилась под диван. Пирогов с туфелькой в руке ходил от стола к столу в поисках шампанского. Хрумов похрапывал, опустив голову на грудь. Художник по-прежнему ждал, что кто-нибудь попросит его объяснить, что означает его картина.

Девушки бродили неприкаянные, подолгу задерживаясь у зеркал. Под ногами хрустели разбитые рюмки. Мужчины потеряли интерес к женскому полу и искали одиночества. Левин махал руками, доказывая что-то Пескареву. Селявин расхаживал по залам, меланхолично бросая конфетти. По его мнению, вечер не удался.

«Ты сегодня неподражаема!» – мимоходом шепнул Тропинин Моне Арбузовой. Стоящая рядом Соня прыснула, как будто знала про сестру что-то такое, что превращало невинный комплимент в грубую непристойность. «Я хотел сказать – неотразима!» – поправился Тропинин, но теперь уже Моня зарделась, кусая губы.

«Не видел Хромова?» – спросил Блок, на лоснящемся лице которого к ночи вспухли прыщи.

«Он ушел, а что?»

«Ничего», – Блок пожал плечами.

Тропинин поднялся в свой кабинет, не заботясь об участи гостей, прикрыл дверь, но свет зажигать не стал. Уверенно прошел в темноте к столу, нащупал рукой спинку стула, сел. Вероятно, Хромов уже подходит к гостинице… Тропинин никогда там не был, но ему не составило труда вообразить желто-черные плитки пола в холле, низкие кожаные кресла, люстру в виде большого деревянного обруча, скучающего за высокой конторкой портье, ячейки с ключами. Вот, перекинувшись с портье несколькими словами, Хромов поднимается в свой номер, идет по коридору, открывает дверь. Роза, rosa mystica… Тропинин с трудом мог представить ее. Какая она сейчас? О чем они разговаривают, когда вдвоем?

Сидя в темноте, он поглаживал кончиками пальцев круглые клавиши пишущей машинки.

Вдруг, встрепенувшись, точным движением заправил бумагу и с ходу вслепую заплясал пальцами:

«Как часто, открыв книгу излюбленного писателя, с ревнивым недоверием вступая в ее хитросплетения, в мечтах мы невольно уже устремляемся к следующей книге, которой суждено выйти из-под неусыпно плодовитого пера. Быть может, эта новая книга существует в голове автора еще только как смутный, неверный замысел, слабый зачаток, разбухшее семя, уродливый фетус, но мы уже ждем, надеемся, спешим предугадать сюжет, прозреть героев, предвкушаем петлистые полеты фраз, быстрые росчерки безудержного воображения. Запасемся терпением. Пройдет год, два года, прежде чем на прилавках появится свежий, пованивающий типографской краской том с заветным именем на глянцевой обложке. Вот она, долгожданная книга, занимавшая нас, читателей, еще до своего выхода не меньше, чем самовлюбленно издыхавшего над ней автора… И что? А ничего. Наши мечты, наши надежды, увы, им было не суждено сбыться. Провал, провал…»

10

Хозяин гостиницы «Невод», грузный человек с обмякшим, обвисшим лицом, потухшими глазами и неопрятной покатой лысиной, говорил всегда тихо, приглушенно, почти шепотом, точно боялся нарушить чей-то покой. По всему было видно, что в гостинице он чувствует себя не на своем месте, но не может место покинуть, поскольку не нашлось еще того, кто захотел бы его заменить, а оставлять место пустым не позволяет ему совесть, отягощенная былыми проступками и прегрешениями.

Гостиницу построил его отец в виде компактного лабиринта, в котором каждый номер можно было бы рассматривать как очередное препятствие в продвижении к цели. Но в чем цель этой путаницы, почему после номера девять с ванной, телефоном и персидским ковром идет номер триста двенадцать, больше похожий на камеру временного задержания, почему первого номера нет вообще, отец унес с собой в могилу. Причина того, что он не захотел посвящать сына в тайну своего рукоделия, заключалась в том, что при жизни отца сын не выказывал ни малейшего желания быть в тайну посвященным. Пока отец строил, сын вел распутную жизнь. Объездил матросом полмира (отец презирал путешественников), участвовал в сомнительных предприятиях (отец всегда действовал один, на свой страх и риск), обесчестил букет наивных поселянок (отец хранил верность своей рано умершей супруге), играл на ударных в рок-группе Маки-Муки (отец больше всего любил тишину, осенью, когда слышно, как, щелкая, трескаются каштаны), перепробовал все виды «травок» и «колес» (отец!..), общался с кем попало, проходил по подозрению в нескольких удивительно жестоких убийствах (вина его не была доказана), но главное – его совершенно не интересовала тайна, сохранению и упрятыванию которой отец отдал последние годы своей жизни. Только получив в свои руки гостиницу, он понял, как много упустил и уже никогда не наверстает. Он даже не стал пытаться понять что-либо в расположении комнат, в направлении коридоров. Выдавал редким постояльцам маленькие медные ключики и считал, что на этом его миссия заканчивается. То, что это была миссия, он не сомневался. С тех пор как старая экономка Амалия, доставшаяся ему от отца вместе со зданием гостиницы, сошла со сцены, все заботы по уборке легли на его невзрачную дочь Фиру. Нет, Амалия тоже не была посвящена в тайну, но с самого основания гостиницы, будучи особой приближенной, чутьем ориентировалась в пыльных закоулках и, не умея на словах рассказать или вычертить на бумаге план, умела довести постояльца до предназначенного ему номера. Она была незаменима, и это пугало хозяина больше, чем ее презрительный взгляд. Он знал, что Амалия его ненавидит настолько, что есть все основания опасаться за свою жизнь, но также знал, что без нее гостиница придет в полную негодность, а потому вынужден был терпеть ее почти невидимое присутствие. Она носила черное, волочащееся по полу платье, похожее на выкрашенную чернилами рогожу, ее пальцы сверкали кольцами, она курила пахучие яванские сигареты, и этот терпкий сладкий запах свидетельствовал о ее присутствии явственнее, чем прячущаяся в тень сгорбленная фигура. Но однажды Амалия, не дав никаких объяснений, ушла из гостиницы, волоча за короткую уздечку большой желтый чемодан на колесиках. Худшие опасения новоиспеченного портье подтвердились. Оставшаяся на его попечении гостиница, несмотря на самоотверженную помощь дочери, приходила в упадок. Приезжие, наученные дурными слухами, обходили полное прорех пристанище стороной, а тот, кто все же рискнул, польстившись на дешевизну, остановиться в одном из номеров, редко задерживался дольше двух-трех дней, достаточных для того, чтобы распознать под обивкой и драпировкой затаившуюся острастку. Хромов не разделял предубеждений. Конечно, и он обратил внимание на некоторые несообразности в строении, отсутствие ясного плана, подозрительную картонность редких постояльцев, но все это, на его вкус, скорее свидетельствовало в пользу гостиницы. Роза тем более была довольна. Гостиница целиком отвечала ее нынешним, нездоровым, запросам. «Здесь мне безмерно и беспрекословно», – говорила она. И все же, на исходе дня возвращаясь в гостиницу, Хромов испытывал каждый раз неуверенность, попадет ли он в свой номер, к своей многомудрой жене, и хотя ему каждый раз удавалось, поплутав по темным коридорам, попасть в свой номер, чувство неуверенности сохранялось, как сладкий запах яванских сигарет в плюшевых пахах диванов. Был ли это его номер? Была ли эта женщина, восстающая из сонного тумана, его женой? И наконец, он ли, писатель Хромов, – тот, кто вошел в номер и сел в кресло, глядя на свет, идущий сквозь приоткрытую дверь спальни? Плохой каламбур ближе к истине: пока она спала, он спал с лица.

Пройдя мимо угрюмого хозяина гостиницы, исполняющего по принуждению нечистой совести должность портье, Хромову, как обычно, предстояло разрешить задачу с несколькими неизвестными, но, обдумывая свой шаг, он не принял в расчет, что к обычным планиметрическим переменным сегодня прибавятся икс и игрек. Они встали на его пути с радушно раскисшими физиономиями. Один был всклокочен, другой помят. Оба дышали вином и говорили наперебой, так быстро, что понять можно было лишь то, что они настоятельно приглашают Хромова зайти в их номер, если он хочет увидеть нечто любопытное, обращаясь то на «вы», то на «ты»:

«Не пожалеешь, не пожалеете!..»

Хромов дал себя уговорить, хотя, по правде, ничего любопытного видеть ему не хотелось. Но боязнь показаться струсившим, обидеть двух пройдох лишила его силы сопротивления.

«Хорошо, хорошо…»

Икс, распахнув дверь, первый вбежал в комнату. Игрек, оставшийся сзади, подтолкнул Хромова:

«Ну же, входи!»

То, что Хромов увидел в номере коммерсантов, не поддавалось описанию. Он сразу так и подумал: «Это не поддается описанию!» – и потом, рассказывая Розе о своем визите, который, как ему казалось, продлился несколько часов, а на самом деле занял не более пяти минут, он сразу предупредил ее, что бессилен описать то, что увидел, а потому вынужден ограничиться описанием впечатления, которое на него произвело увиденное. Он не только не испугался, но, напротив, сделал несколько шагов вперед. Он был похож на игрока, который, после долгих недель воздержания, вдруг садится за зеленый стол и ставит на зеро все свои сбережения. Конечно, сказал он, я могу перечислить все, что было в комнате, но это не будет то, что я видел. С точки зрения описания ничего особенного, ничего любопытного там не было. Нельзя же назвать особенным две кровати, разделенные тумбочкой, кресло, стол. Я почувствовал боль, но это не была боль в каком-либо органе моего тела, и это не была головная боль, скорее, боль поразила то, что составляет мои мысли и что я вот уже который год безуспешно пытаюсь записать в виде истории, имеющей начало и конец (середина, как ты знаешь, меня не интересует). Эта боль была острой и мгновенной. Она прошла, едва поразив. Я только успел подумать о ней, а ее уже не было, осталась только какая-то неуверенность в своих умственных способностях. Когда боль проходит, никуда не деться от страха, что она в любую минуту может вернуться. Сменившая боль неуверенность, похожая на пребывание между ложью и истиной, доставляла мне скорее удовольствие, чем неудобство. Как будто потеряв опору, я приобрел оперение. Вот и все, что могу рассказать. Я был один в комнате. Икс и Игрек вышли, стыдливо оставив меня одного. Они привели меня сюда, а теперь им было за меня стыдно, как будто я был виновен в том, что поддался на их уговоры. Дурацкая мысль пришла мне в голову: если у них что-то пропадет из номера (хотя там не было ничего, что может пропасть), они обвинят меня в краже и им поверят, ведь говорит же Тропинин: «Кто однажды украл…» Это «им поверят» было особенно невыносимо, учитывая неуверенность, которая продолжала меня томить… Ну а теперь рассказывай: что ты видела, что тебе приснилось?

11

Открылась дверь-тварь: внутренность хлынула кипящим светом, внешность, стягиваясь, устремилась вверх, как шар. Подкрался уродец и потребовал мою грудь. Я расстегнула пуговицы, но вместо груди – ровное гладкое место с двумя прилипшими розовыми улитками. «Проклятье!» – прошипел уродец, повесив голову. Я поняла, что сплю. Под ногами не песок, а пусик. В руке не хлыст, а хлюст. В носу не сопли, а цопли. Во рту зуппы и вязык. Между ног лизда. Что делать? Телать!

Он посмотрел на меня и строго сказал:

«Проснись!»

Я проснулась. В комнате было светло, но мутновато. Я вышла в коридор, и сразу же впереди возникло препятствие, которое я должна была преодолеть во что бы то ни стало. Препятствие не имело ничего общего с тем, что мы называем мужчиной или женщиной. Это была живая вещь, но вещь подсознания, которую может взять в руки лишь тот, у кого нет рук. У препятствия был взгляд, направленный на меня. Я не могла обойти препятствие, единственный, последний способ его преодолеть был бы вступить с ним в препирательство и вынудить его отступить. Но в любом случае последнее слово было за ним. Я повторяла без конца: «улялюм», мне казалось, что только это могло убедить препятствие открыть путь. Улялюм, улялюм, твердила я, пока не поняла, что мои попытки обречены на неудачу. Препятствие оставалось препятствием. Я перед ним ничего не значила. Пришлось вернуться в наш номер, который, за время моего отсутствия, изменился до неузнаваемости. Два человека, которых ты называешь Икс и Игрек, сидели за широким столом и играли в карты. Я была ставкой у того и другого. Проигравший расплачивался мной. Кроме игроков в комнате было несколько женщин в черных платьях, они передавали друг другу палочку губной помады и по очереди красили губы. Еще помню толстяка, мнущего в руках статуэтку балерины, еще помню… Нет, не помню.

В соседней комнате на стульях лежали музыкальные инструменты – скрипки, виолончели, флейты, трубы. Музыканты ушли на обед. Мне захотелось поиграть, но я боялась притронуться к чужим вещам. Наконец, не выдержав, взяла картонную коробочку. Крышка была заклеена липкой лентой. Но как на ней играть? Потрясла: что-то стучит, точно горошины. Открыла, сорвав ленту. На дне – три дохлые мухи. Тут я почувствовала на плече чью-то руку. Обернулась. Никого. Изловчившись, сдернула вцепившуюся в плечо руку и с омерзением бросила на пол. Пальцы руки шевелились, складывались в какие-то знаки, говорили. Они сообщали мне что-то важное. Надо запомнить. Мизинец подогнут, большой и средний соединены… Пальцы двигаются так быстро, что запомнить нет никакой возможности. Я отпихнула руку под шкаф. И вдруг поняла, кому рука принадлежит – резитонпигу! Надо его найти. Он на пляже, у моря.

«Не ищи, его нет в природе!»

Ты был в высоких сапогах, в широкополой шляпе. Бледная курчавая бородка украшала подбородок.

«Что значит – нет? А рука?»

«Рука? Никакой руки».

Мы прошли в столовую. На столе стояли три тарелки. Ты сказал:

«Только, пожалуйста, оденься, у нас будут гости».

Я вспомнила, что – голая. Открыла шкаф, но не нашла ничего, кроме старого чулка. Не могу же я явиться в таком виде! Надо прикрыть хотя бы лицо, чтобы никто меня не узнал… Я натянула чулок на голову.

«Вот так-то лучше!» – сказал ты.

Пришли гости. Издатель, высокий старик, и его юная застенчивая супруга. За столом издатель говорил о современных течениях литературы. «Никто не хочет писать о заключенных!» – возмущался он.

«Я напишу!» – вызвался ты.

«Да вы не можете связать двух слов, – накинулся на тебя старик, – выдаете пустое и нелепое за новое и оригинальное, все, что вами написано, – засвеченная пленка!»

Ты явно обиделся, но возражать не стал.

«Это ваша жена?» – спросил издатель.

«Нет, это – так, знакомая, не обращайте внимания, – и, обратившись ко мне, сказал: – Принеси горчицу!»

Я открыла сундук, но он был весь набит какими-то старыми, свернутыми в трубочки афишами. Вслед за мной в кухню пришла жена издателя. Она закурила сигарету. Это была простая, провинциальная барышня, которая только начала входить во вкус столичной жизни. У нее были пухлые белые руки, усеянные розовыми пятнышками. Она расспрашивала меня, что сейчас носят.

«Сейчас не носят!» – сказала я.

Девушка не могла понять, шучу я или говорю серьезно, и на всякий случай издала короткий смешок.

Когда гости ушли, ты стянул у меня с головы чулок и, целуя в губы, прошептал:

«Спасибо, ты меня не подвела!»

Дальше все очень смутно, отрывками.

Я стою перед дверьми общественного туалета. На двери для мужчин висит портрет человека с окладистой бородой, в очках, с книгой в одной руке и гусиным пером в другой, а на двери для женщин красной краской нарисована стрелка, обращенная вниз. Мне нестерпимо хочется попасть в мужское отделение, но я знаю, что входящий должен предъявить привратнику свое мужское достоинство. Любопытство пересиливает страх разоблачения, я вхожу в правую дверь и оказываюсь в комнате, ничем не отличающейся от обычной гостиной, только пол покрыт кафелем и с потолка свисают ржавые трубы.

Кто-то стоит за занавеской. Я вижу внизу, под бахромой, до блеска начищенные ботинки. Подбираюсь и, присев на корточки, медленно развязываю шнурки. «Теперь он в моих руках!» – думаю я и, поднявшись, протыкаю спицей занавеску. Спица входит во что-то мягкое, вязкое. Из-за занавески ни звука. Я вынимаю спицу, покрытую желтым, капающим, как мед.

И напоследок:

Человек стоял высоко на балконе, махал рукой, звал:

«Лети ко мне, гадина!»

Я обошла дом, проводя по шершавой стене рукой, но не обнаружила двери. Взглянула вверх, но ни человека, ни балкона не было. Покачиваясь на веревке, спустилось ржавое ведро, наполненное песком.

Проснувшись, я мучительно пыталась разгадать слово «гадина». Может быть, искаженное немецкое Gattin? Что еще – гардина, градина, украдена? Или надо понимать буквально – змея, длинная, холодная, извивающаяся, шипящая? Но почему он звал меня? Для чего я ему понадобилась? Сон – караван вопросов без проводника. Не имея подсказки, быстро заходишь в тупик, когда стол означает стол, а окно – окно.

12

Чем ближе к зеленовато-дымчатому морю, тем плотнее встают дома, редеют сады, отступают: меньше яблонь, чинар, шелковиц, чаще акации и кипарисы, природа становится декоративной, услужливо-робкой и не слишком бросающейся в глаза, как расшитый по краю орнамент, выше стены, пыль клубится в воздухе, улицы оживают, магазины и рестораны воюют пестрыми вывесками за место под солнцем, базар раскидывает арбузы, дыни, персики, сливы, мертво отсвечивают учреждения местной власти, отдыхающие идут с пляжа и на пляж, и, если увидишь молочно-белую женщину, с мячом под мышкой, невольно следуешь за ней сквозь смуглую толпу, автобус пыхтит в ожидании пассажиров, гангстеры в темных очках скучают, скрестив руки, возле большого черного автомобиля, надтреснутый пластмассовый стаканчик с мелочью стоит у залатанного колена нищего бродяги, привалившегося к белой стене, фотограф зазывает в свой маленький вертеп, дворовая собака кренделем лежит в тени, отгоняя хвостом мух, Хромов входит в аптеку.

Лекарства, прописанного его жене, всё еще нет, Хромов уже начинает сомневаться, существует ли оно вообще, додумались ли до него безвестные ученые, не фантазия ли это. Но Роза все еще верит, что может излечиться и если не вернуться в прежнее состояние, то хотя бы улучшить форму, или, как она говорит, войти в рамки приличия. Врачи поддерживают в ней надежду, выписывая всё новые и новые лекарства, соревнуются, кто придумает этиологию позаковыристей, привлекая все свои познания в химии, геометрии, астрономии, мифологии… Ей не остается ничего другого, как верить. Не может же она назвать их всех скопом шарлатанами и перекрыть к себе доступ. Это было бы не по-человечески. Но Хромов, который также старается всеми способами поддержать в ней веру в чудесное исцеление, про себя уже свыкся с мыслью, что все попытки привести ее тело в божеский вид тщетны, если не губительны. О чем просить богов, таких предусмотрительных? Перечить высшей воле стоит лишь в том случае, когда это ничего не стоит. Но он не подает вида, подозревая, что и Роза – не подает вида. Кому, как не ей, знать, что уповать не на кого и не на что! Она не хочет его расстраивать, подсовывает ему надежду, чтобы он не считал себя связанным по рукам и ногам ее болезнью. «Лекарство! – шепчет она. – Когда будет готово мое лекарство?»

Но сегодня, как и вчера, как и неделю назад, бесстрастная девушка в аптеке просит Хромова еще немного подождать, набраться терпения, заказ сделан, вот-вот доставят…

Против своего обычая Хромов не идет на городской пляж, а сворачивает на территорию приходящего в запустение санатория. Он садится на лавочку в тени акаций. Он чувствует, что задуманный им роман теряет реальность. Слова ищут друг друга и не могут найти. Он заходит в библиотеку, чтобы отдать прочитанную супругой книгу и взять новую. Обед в обществе Успенского и его жены Авроры. Прогулка по набережной. «Тритон». Коктейль «Галатея», зловредная музыка, изумрудная листва, освещенная фонарем, далекий гул пучины, тихие голоса, шелест, потоотделение невинности, нетвердая походка, запах дорогого табака, латинские стихи, произнесенные так, чтобы никто не услышал, бледное лицо с густо напомаженными губами, почти безглазое, рука в кольцах, еще один ненужный, трудный разговор, официант в очках, жирное пятно на скатерти, ненаписанная книга, лакированные туфли, где здесь туалет?, мечта преподавателя математики, песок на зубах, поцелуй, картина, картина, идеальная ляжка, намек на прошлые ошибки, тема времени, жаркая ночь, стеклянный звон, кривое зеркало, коридор oneway, замок на двери, волосы, от заката до рассвета, меланхолия, брызги, забытый мотив, перебор расстроенных струн, отпуск, падшая баба, засахаренные фрукты, отдых, боги ликуют, расставленные по местам, дети спят, луна как ломоть, она, позевывая, листает журнал «Men’s Health», шляпа с пером, литература, обиженное поколение, тушь для ресниц, стойкий загар, пропитанный морской солью, желание быть ничем, всем, романтические отношения под занавес, слегка надорванный, но все еще со значительными складками, жало, газетное сообщение, голотурия, самоучитель игры на гитаре, ваше превосходительство, наша взяла! Воздушный шар, ночь. Рыбное блюдо с лимоном. Обнаженная. Власть отдыхающим. Любимая по периметру. Кораблекрушение, вызванное игрой в кости. Его зовут Перельмутгер, а вас как зовут? Продолжение следует, будьте спокойны. Поруганная святыня. В дремлющий ум входит октава.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю