Текст книги "Дочь гипнотизера. Поле боя. Тройной прыжок"
Автор книги: Дмитрий Рагозин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Annotation
Проза эта насквозь пародийна, но сквозь страницы прорастает что-то новое, ни на что не похожее. Действие происходит в стране, где мучаются собой люди с узнаваемыми доморощенными фамилиями, но границы этой страны надмирны. Мир Рагозина полон осязаемых деталей, битком набит запахами, реален до рези в глазах, но неузнаваем. Полный набор известных мировых сюжетов в наличии, но они прокручиваются на месте, как гайки с сорванной резьбой. Традиционные литценности рассыпаются, превращаются в труху… Это очень озорная проза. Но и озорство здесь особое, сокровенное. Поможет ли биографическая справка? Вряд ли. Писатель – скромный библиотекарь, живущий, скорее, в своих текстах, чем в реальной Москве на рубеже тысячелетий. И эти тексты выдают главное – автор обладает абсолютным литературным слухом. И еще он играет с читателем на равных, без поддавков, уважая его читательское достоинство.
Дмитрий Рагозин
Предисловие
Поле боя
1
2
Тройной прыжок
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Дочь гипнотизера
Дмитрий Рагозин
Предисловие
«…и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».
В. Набоков. «Приглашение на казнь»
Предисловие – бестолковое слово, никакое. Здесь лучше подойдет – предупреждение. Лучше сразу предупредить читателя, что под этой обложкой его ожидает не совсем ожидаемое. Нет-нет, все, что придумали поколения писателей для завлечения читателей – занимательные сюжеты, захватывающие истории, непредвиденные ситуации, в которые попадают сомневающиеся герои и решительные красавицы, – все здесь присутствует, но…
Эта проза – загадка. Все блестяще, хлестко, ловко, каждая фраза отполирована, каждая словесная стрелочка отутюжена. Каждое предложение – выстрел. Проза-стрельба, огонь очередями. Игра виртуозна. Но правила ее не даются, ускользают. Как только читатель понимает, что он читает, – попадает впросак.
Тексты Рагозина по-толстовски густо заселены персонажами, щедро одаренными яркими индивидуальными чертами, но от них по-набоковски мало тянет живым человечьим теплом. Проза эта насквозь пародийна, но сквозь страницы прорастает что-то новое, ни на что не похожее. Действие происходит в стране, где мучаются собой люди с узнаваемыми доморощенными фамилиями, но границы этой страны надмирны. Мир Рагозина полон осязаемых деталей, битком набит запахами, реален до рези в глазах, но неузнаваем. Полный набор известных мировых сюжетов в наличии, но они прокручиваются на месте, как гайки с сорванной резьбой. Традиционные литценности рассыпаются, превращаются в труху. В этой книге есть тайны, загадочные убийства, слежка, спасительное бегство через подземный ход, улики, мафия, но интересно совсем другое. Герои самозабвенно делают все, что принято делать героям, – любят, изменяют, ревнуют, бьют, едят, разглагольствуют – смачно, изысканно, но с подвохом, нарушая закон жизненного притяжения, как выпадающие из окна старухи у Хармса. Это очень озорная проза. Но и озорство здесь особое, сокровенное.
Поможет ли биографическая справка? Вряд ли. Писатель – скромный библиотекарь, живущий, скорее, в своих текстах, чем в реальной Москве на рубеже тысячелетий. И эти тексты выдают главное – автор обладает абсолютным литературным слухом. И еще он играет с читателем на равных, без поддавков, уважая его читательское достоинство. Не подставляясь, но и безжалостно забирая с доски то, что читатель профукал.
Если отправиться на поиски истоков, то родник этой прозы, похоже, не столько в славянском переводе первокниги, сколько в письменности как таковой. Закупоренный аромат кириллицы выдувается сквозняком мировой культуры.
Родные и близкие? Из соязычников – Андрей Белый. Его ощущение слова. Вообще, Рагозину родственен весь Серебряный век, вся культура того времени и прежде всего «Мир искусства» с его маскарадной попыткой убежать от пошлой реальности. В добычинский город Н. из прозы Рагозина ходят электрички. Оттуда стремление к лаконизму, скудости фразы и прерывистости. Хармс, Введенский, Вагинов вглядываются в читателя между строк. Само собой разумеется, в затылок каждого текста дышит Набоков, особенно поздний – «Pale fire» и «Ada». Понятно, не в смысле стиля, а как образец построения многосложной книги.
Раз перешли к родственникам за рубежом, то, безусловно, Джойс. Не столько как кладезь приемов, растасканных уже при жизни великого слепца, сколько его бескомпромиссное отношение к слову, к литературе. На рабочем столе – «Finnegans Wake», на ночном столике – «Надя» Бретона. Эта проза прошла дорогу, на которую не пустили в XX веке русскую литературу, впитала в себя достижения классиков сюрреализма, абсурда. Если взять писателя Хромова, сочиняющего роман «Дочь гипнотизера», и сделать анализ на отцовство, то к кому приведет раскрученная спиралька ДНК? Не удивлюсь, что не к Тригорину, негласному отцу русских бумажных литераторов, а к пишущему по-французски венгерцу Фердинанду из «Весны в Фиальте»: «В начале его поприща еще можно было сквозь расписные окна его поразительной прозы различить какой-то сад, какое-то сонно-знакомое расположение деревьев… но с каждым годом роспись становилась все гуще, розовость и лиловизна все грознее; и теперь уже ничего не видно через это страшное драгоценное стекло, и кажется, что если разбить его, то одна лишь ударит в душу черная и совершенно пустая ночь».
Первую публикацию Рагозина («Поле боя» вышло в журнале «Знамя» в 2000 году) озадаченные рецензенты встретили робким восторгом. Повесть даже получила премию «Дебют года». Боюсь, что критики ухватились за доступную им актуальность. На прозе Рагозина был поставлен штамп «антивоенная притча». «Держат нас за скотов.
Гонят на забой… Надо родиться таким шалопаем в погонах, чтобы хохотать над донесением бледного, забрызганного грязью и кровью связного. У них что ни день, то праздник, а битва почитай что маскарад с конфетти и серпантином». Свою роль сыграла отечественная болезнь восприятия – видеть во всем антирежимный кукиш в кармане – и если речь идет о войне, то это непременно злободневный намек. Тем более что «Поле боя» вроде бы зиждется на мощной культурной традиции описания войны смехуечками, и герой повести шагает в ногу с Симплициссимусом, Швейком, Чонкиным, Ивановыми. «…Держаться на удалении от смрадных алтарей отечества. Еще в казарме я подумывал о том, чтобы при первой опасности зарыться головой в суглинок и дышать через полую тростинку, пока наверху не умолкнет топот сапог». Это увело внимание в сторону от главного, от рагозинской поэтики.
Через год после дебютного успеха в том же «Знамени» появился роман «Дочь гипнотизера». Рагозинская проза в чистом виде. Рецензенты, прикрываясь друг другом, признались, что смотрели в книгу, но ничего не поняли. Что ж, в истории литературы такое случалось.
Проза Рагозина – это тотальная пародия на литературное сознание. Таковое – как в наивных мифологиях – допускает возможность акта космотворения. Литература создает осмысленное прирученное пространство – недоступное «подлой яви». Набоковское «Литература не говорит правду, а придумывает».
Литература подразумевает присутствие на Таинственном острове капитана Немо, который за всем следит, поможет и спасет. Реальность оставит остров безымянным, а скрежет зубовный его околевших обитателей растворит в космосе бесследно, как это случилось с тысячами поколений быстрорастворимого человечества.
Литература – это маскарад, где словам надевают маску реальности. Этих лицедеев нанимают играть другой лучший из миров. Ряженые устраивают имитацию белкового существования, жизнь и смерть понарошку. А читателю протягивается маска читателя, минутного участника иллюзии, приглашение на казнь смерти.
Тексты Рагозина – это пародия на литературу, претендующую на создание мира, отображающего реальность, но являющегося грубой подделкой, ложью по существу – потому что в нем есть начало, сюжет, победа добра над злом, слово конец в конце концов. Литераторы на своей кухне тщательно ощипывают реальность и готовят ее с начинкой из смысла, чтобы все ужасы оказались рассказом у камина.
Реальность абсурдна уже потому, что цена жизни – грош, люди – дешевка, их можно бросить на смерть в Афганистан, можно в Чечню, можно в Ирак. «Вот и усыпана вся земля вокруг талисманами, амулетами, крестами, ладанками да иконками. На судьбу-злодейку надейся, а сам не плошай – и ворон выклевывает глаза, самое вкусное». В реальности герои обречены на обман. Если не оболгали их подвиг и не надсмеялись над ним при жизни – надругаются потомки над памятником. Все битвы оболганы и потому проиграны, независимо от исхода.
В текстах Рагозина много абсурдного, но это пародия на литературу абсурда, которая является лишь логическим продолжением реалистического искусства, возомнившего себя сиамским близнецом действительности. Разве не реалистичен рассказ о превращении человека в насекомое? Конечно, сожители неприятно удивились, что родственник в соседней комнате потерял человеческое обличие, но смирились – жить-то надо как-то дальше, жизнь продолжается. Ешь, пей, веселись, на хорошенькой женись. Что страшного в том, что на каком-то листке бумаги человек превращается в нелюдь? Тут сама реальность превращается из человеческой в насекомую. Обрастание хитиновым покровом становится не метафорой, но условием выживания. Иначе загрызут. «Прежде трусливый и грустный, он бы теперь перегрыз горло всякому, кто встал бы на его пути. Зря, что ли, я всю жизнь тянул лямку, горбатился?»
Мы присутствуем при изысканной порке. Литературе задирается подол и хорошенько достается обнажившимся правилам, по которым пишутся книги. Автор издевается не над разлученными любовниками, но над непреложными законами сюжетостроения, гласящими, что любовников нужно разлучать. Все, что обычно тщательно маскируется, припудривается, – здесь доводится до гротеска. То, что в литературе выдается за ноги, – здесь оказывается протезами, на которых пускаются в пляс. Танец от этого не становится менее виртуозным, наоборот.
У живущих нет читателя. Зато литературные герои обречены на пристальное внимание, избалованы им. Рагозинский литератор Хромов сокрушается: «Мастерство писателя, говорил он, определяется умением создать героя, которому читатель не захотел бы сочувствовать и сопереживать. Увы, это почти невозможно. Какого злодея, какого зануду ни выведи, какую ничтожную душонку ни опиши, читатель все равно в конце концов проникнется симпатией и с неприязнью встретит любую попытку автора избавить мир от своего злополучного создания, хотя бы отправив его в путешествие на планету в созвездии Близнецов». На страницах водят карнавальный хоровод все эти Уховы, Горловы, Носовы, Авроры, Сапфиры, Раи, Розы. И как пародиен литературный маскарад героев – так пародийны все сюжеты, ходы, истории.
Это напоминает конструкции скульптора Жана Тэнгеле. У его механических монстров все, как у настоящих полезных машин, – рычаги, шестеренки, моторы. Машины эти ухают, пыхают, стучат, гремят. Вертятся колеса, двигаются рычаги – но вся это рьяно работающая груда железа не делает ничего из того, что должна делать машина. Это не механизм, а тотальная пародия на цивилизацию, претендующую на осмысленность. Эта машина в привычном понимании не делает ничего. Она делает просто искусство. Все литературные приемы в текстах Рагозина яростно не делают то, для чего придуманы. Слова делают просто прозу.
Еще это пародия на литературную гордыню, претендующую на соперничество с Богом в создании живого мира, пародия на образ автора-рассказчика, на этого демиурга-всезнайку. Пародия на сознание, предполагающее возможность «я». Написавший о себе «я» – надевает маску, литературное первое лицо сразу начинает строить образ первого лица. «Важно не то, каким меня представляют другие, а то, каким я представляю себя. Без этого маскарада никакое творчество невозможно. Голый писатель – нонсенс!»
Если это притчи, то об искусстве, о соотношении реальности и слова, бумаги и смерти. О невозможности умереть в тексте. И наоборот – «по законам военного быта невыразимое в словах подлежит уничтожению».
Смерть на странице, бумажная кончина – пропуск в литвечность. Все эти приглашенные на казнь иваны ильичи, офелии, мадам бовари, мисюси, Цинциннаты спасутся, в отличие от пишущего и читающего эти строки.
Не подлежат тлению по своей природе сами записанные слова, а не только надетые на них маски.
«И в конце портретной галереи ждет маска смерти». Сама смерть в литературе – только маска смерти.
Притча разрушает себя, потому что путник, мытарь, блудница, смоковница вдруг начинают осознавать себя тем, кто они есть – словами. Словесная материя выходит на уровень самоосознания, рождается verbum sapiens.
Разрушить маскарад – снять маску. У Рагозина слова снимают с себя маски. Маску героя. Маску описания природы. Маску диалога. Маску рассказываемой истории. Слова перестают притворяться персонажами, пейзажами, диалогами, повествуемой историей, потому что живые, они сами по себе являются героями, природой, речью, историей. Так в опере отпадают за ненадобностью затейливые декорации, хитроумные сюжеты – и остается голос. Освобожденный от оков фабулы голос и есть само искусство.
Фальшивое литературное пространство распадается, происходит саморазрушение нарративной лжи, упраздняется все надуманное, искусственное, идут поиски настоящего, и текст разлагается на первосущное, неразложимое.
«Открылась дверь-тварь». Тварный мир, где живые твари – слова, фразы, детали. Подлинность детали делает ее на мгновение истиной, правдой, мимолетной реальностью. Реальны не придуманные фигуры, а сами слова. Настоящие персонажи прозы Рагозина – мимолетности, из которых и состоит плоть непреходящего. Мимолетности – и есть те неразложимые первосущные элементы рагозинской прозы, главные герои, бессмертные живые существа, которые живут именно там, куда ушел от игрушечного палача набоковский Цинциннат.
Тайна не в том, как погибла Ляля, героиня «Тройного прыжка», «по заключению компетентной комиссии, под воздействием гравитации не справившись с туловищем», а в рождении тварей-слов.
«Есть на поле боя подвижные островки тишины, циник скажет – проруби. Их невозможно предвидеть, их не опознать со стороны. Попадаешь в них внезапно и безрассудно. Кругом немой вихрь разящих всадников и распоротых пехотинцев, беззвучно моросят стрелы, дрожит тетива, кони встают на дыбы, разевая пасть, – ты не слышишь ничего, кроме тонкого мелодичного перезвона. Это длится не дольше минуты».
«– Извини, – сказал он, улыбаясь, – я вспомнил, как мы с тобой искали в парке сокровища и нашли в овраге, под прелой листвой, одноногий манекен, у которого из всех дыр текла вода».
«Чуть поодаль группа юных гимнасток в розовых трико изогнулась в сострадании, как веточки коралла».
«Кувшин с фруктовой водой, ходя по кругу, возвращал себе прозрачность и пустоту, как стихотворение, произнесенное много раз подряд».
«Раструб вьюнка проглотил пчелу, но, поперхнувшись, выплюнул».
«Часовые встречают зарю криком „стой, кто идет!“»
«Из дыры мохнатого тапочка лезет, как подосиновик, большой палец с накрашенным ногтем».
«Рассказывают, что порой буря выбрасывает на берег целые миниатюрные города с зубчатыми стенами, домами, ажурными башнями, узкими мощеными улицами, людьми, перебегающими от двери к двери, с повозками, груженными мукой и пряностями. Но такие города недолговечны, они исчезают, расползаются, простояв на солнце не больше четверти часа».
«Тропинин сел за пишущую машинку, но зависнувшее, недоведенное слово так и осталось в тот день висеть, беспомощно шевеля лапками бледно пропечатанных букв».
«Я тоже любила, как все девочки, лепить из глины фигурки людей. Я не пыталась придать им сходство с живыми людьми, с детьми, которых я встречала на улице, со взрослыми, приходившими к нам в дом, но с неимоверным для ребенка упорством я добивалась того, чтобы каждая фигурка отличалась от всех других. Когда мне казалось, что фигурка вылеплена, я клала ее в коробочку и зарывала у нас в саду. Но не подумай, что таким образом я их хоронила. Мне казалось, что в земле, под землей им приятнее. Они там жили, питались корешками, червяками, ходили друг к другу в гости, думали обо мне…»
Если Бог творит мир в каждый миг настоящего, то задача писателя – уловить этот миг сотворения мира, этот трепет. Как написал когда-то Леонид Липавский: «Никто никогда не жил ни для себя, ни для других, а все жили для трепета». Этот трепет слов останется, когда пройдет заоконье.
«Как известно, на поле боя не умирают, а приобщаются к бессмертию, получив повестку на пир богов».
Ну вот, предупрежденный читатель, пора и в путь, в мир рагозинских мимолетностей!
А на посошок – прямая речь. Это слова писателя при вручении ему премии за первую повесть:
«Уже после того, как „Поле боя“ было написано, я напал на фразу, которая могла бы стать эпиграфом: „On parle beaucoup de batailles dans le monde sans savoir ce que c’est.“ J. de Meistre. – „В свете много говорят о битвах, не зная, что это такое“. Между „говорить“ и „писать“ есть разница, но и светское словопрение, и уединенное слово-творчество в равной степени имеют своим предметом незнание. Писать можно только о том, чего не знаешь. Это всегда риск свалять дурака, потерпеть поражение и, в конечном итоге, как худшее наказание, выйти из игры. В моем, частном понимании, литература – это поле боя, где „поле“ – край, по которому рассеянная рука сосредоточенного воображения выводит порой зловещие виньетки, порой шутливые гримасы. Литература стоит на стрёме в неприличной близости на приличном расстоянии. Реальность, которая не Бог весть что».
Михаил Шишкин
Поле боя
(Повесть)
1
Убегая, догоняя, падая, поднимаясь, раздираю с трудом липкие веки, еще радуясь сонному бессилию, обращенному на живописную изнанку души, и слышу зябкое кудахтанье побудки. Горнист у нас никудышный.
Началось! Мы заждались этой заунывной ноты.
Вынув онемевшую руку из темной дремоты, дотрагиваюсь пальцем до провисшего брезента и получаю в загодя сморщенное лицо струйку ледяной воды. На минуту кажется, что я уже в госпитале, забинтованный, набитый ватой, с головой, плохо пришитой к туловищу, которому уже никогда не привстать.
Зашевелились суконные одеяла, вылезают бритые лбы с оттопыренными ушами. Мартынов сразу хватается за папиросу, жадно всасывает горький дым, кашляет. Ярцевич зевает и крестит рот. Жилин чешет пятку, невнятно бормоча, чешет под мышками, чешет живот, чешет спину, потом ложится обратно, завертываясь в одеяло, пряча голову под подушку.
Никто еще ничего не понимает. Что произошло? Неужели сегодня, вот сейчас? Еще не верят тому, что уже приводит в движение их одеревеневшие члены.
На карачках выползаю из палатки, отстегнув тяжелую сырую полу, под завалом туч розовеет бледная полоска зари. Холодно. Невзрачно. Тошно.
Вынырнув из тумана, озабоченно дергаясь, проковылял лейтенант, завидев меня, буркнул: «Давайте, давайте быстрее!» – и поспешно ушел, спотыкаясь.
Сырой ветер хлопает брезентом. Вот-вот пойдет дождь. Сапоги скользят по темной траве, выдавливают желтую глину. Где-то вдали застрекотал нетерпеливый пулемет и тотчас умолк, поперхнувшись.
Из палаток выбираются хмурые люди, щупают недоверчиво свои заспанные лица, застегивают пуговицы, тихо переговариваются.
Уже получили приказ? Где строиться? Куда бежать? По сколько на брата дают патронов? Когда наступаем?
Всех нас заражает тоскливое беспокойство. Надо что-то делать. Нельзя же вот так топтаться на месте, да и не умеем мы толком обороняться. Уж лучше бежать напропалую вперед, ни о чем не думая.
Добродушно ропщем: «Почему вчера не предупредили? Держат нас за скотов. Гонят на забой…»
Приносят чан с жидкой овсяной кашей. Потирая озябшие руки, ребята толпятся со своими мисками. Пряхин, облизав, бросает ложку далеко в кусты, весело заявляя, что, мол, больше не понадобится, последний раз жую.
Постепенно хмурость проходит, в лицах появляется что-то озорное, грубая удаль бодрит: «Мы им нынче покажем!..»
Толпимся у дощатой будки туалета, следим друг за другом, играя храбреца, надеемся найти у соседа признаки трусости.
Разве могли мы знать, кряхтя над общей дырой, что нам суждено участвовать в битве, которая войдет в историю? Конечно, мы догадывались, что нас недаром собрали на этом поле, одели, обули, накормили, дали в руки винтовку, мы были уверены, что рано или поздно битва состоится, но мы и думать не могли, что эта битва будет решающей, что от нашего проворства и выносливости будет зависеть судьба грядущих поколений. Мы так приникли к будничному ходу вещей, что малейшее отклонение в сторону истории кажется нам чем-то поистине удивительным, хотя и нежеланным. Нам дают возможность в одночасье стать героями, а мы по привычке ноем и жалуемся на боль в паху. Вот и я, прежде чем ринуться в бой, который, как оказалось, уже в разгаре, достал из внутреннего кармана карточку с кокетливой мордашкой. Машенька, знала бы ты, как далеко я захожу, мысленно следуя за тобой по пятам!..
То, что издали виделось гладкой плоской равниной, при ближайшем рассмотрении состояло из множества самых разнообразных возвышенностей, низин, оврагов, рытвин, колдобин, скатов, ям, бугорков, грядок, выемок и насыпей. Добавьте к этому белевшие там и сям огромные валуны, конические кучи песка и норы. Возможно, эти неровности, эти изъяны были подготовлены заранее, в виду удобства ведения боевых действий, впрочем, не стоит обольщаться. Нас слишком много, рядовых, чтобы каждый имел себе место под солнцем и дождем. Кто-то уже дышал тем воздухом, которым мы никак не можем надышаться. Кто-то уже лежал там, где лягут наши кости. Отточия, мы появляемся из-под пера в минуту замешательства…
Вероятнее всего, выходя по приказу на поле, мы видим под ногами следы другой, давнишней битвы, сохраненные природой в назидание или из безразличия. Я вдруг вспомнил, что ребенком бывал здесь с классом на экскурсии. Учитель, взобравшись на валун, объяснял, махая руками, где стояли когорты, где полегли фаланги. Ветер трепал его длинные волосы, закрывая круглые стеклышки очков. Его не слушали. Кто-то нашел мертвую лягушку со вспоротым животом, и мы разглядывали ее, тайком передавая за спиной.
Долина, приютившая битву, была со всех сторон окружена пологими холмами. Она была идеальным местом для столкновения двух великих армий, не считающих потерь. Не случайно именно здесь, как я уже сказал, из века в век происходили решающие сражения. Беспрекословная сила с голубыми глазами младенца влекла полководцев на это муравчатое лоно. Они застенчиво потирали потные руки и глотали слюнки в предвкушении. Они строили друг другу рожи и хохотали, хватаясь за живот. Им неймется, не нам. Эти дяди в аксельбантах и портупеях, вопреки мучительным позывам неизжитого детства, умеют устроить свою жизнь так, чтобы и к водочке была икорка, и к девочке трюмо. Мы, злыдни, испытываем к ним тупую зависть, даже не пытаясь им подражать. Надо родиться таким шалопаем в погонах, чтобы хохотать над донесением бледного, забрызганного грязью и кровью связного. У них что ни день, то праздник, а битва, почитай что, маскарад с конфетти и серпантином. Фейерверки для них хлеб насущный. Они посылают стихи в столичные журналы и танцуют до упаду. С нами они говорят на фантастическом языке, который, по их представлению, должен быть нам понятен, все эти «ой ли», «эфтот», «откелева», «токмо». Отмершие слова кажутся им более доходчивыми для тех, кого посылают на верную смерть. Нет, они не испытывают к нам презрения, ниже брезгливости. Напротив, им даже нравится порой сходить в наш темный, жаркий, зловонный подпол. У них это почитается особым изыском, а наши нравы служат неистощимым источником рискованных шуток, приятных для дамских ушей. Лапти и туески нарасхват у блестящей молодежи, которая ищет вдохновения в наших отхожих местах. Я отвлекся.
Вы бы не узнали меня на поле боя. Лицо горит, волосы дыбом, глаза пылают, изо рта валит дым. Тут уж невольно делаешься героем: знамена плещут, взрывы сотрясают землю. Пошла потеха!
Ничего не видать, знай стреляй и режь, на мгновение задумаешься, так из тебя первого выпустят кишки. Тут, брат, не зевай – бей налево и направо, не мешкай: рука дрогнет, считай, пропал. А свинец так и сечет, хоть стой, хоть падай, смерть все равно кого надо подкосит. Вот и усыпана вся земля вокруг талисманами, амулетами, крестами, ладанками да иконками. На судьбу-злодейку надейся, а сам не плошай – и ворон выклевывает глаза, самое вкусное.
Тот, кто однажды столкнулся лицом к лицу с врагом, уже никогда не вернет себе былого счастья, когда он сидел на закате в саду, подбрасывая ракеткой волан, начиненный еловой шишкой, и поглядывал на мелькающее за стеклами уже освещенной веранды палевое платье с буфами. Шел по темной аллее, читая следы ее каблучков. Заглянув в старую беседку, где на столе блестели забытые кем-то очки, спустился, хватаясь за ветви, к пруду и, вдыхая густой болотистый запах, заслышал тихий плеск за осокой…
Как известно, битва начинается со всеобщей неразберихи. Меня, выпавшего из порядка, захватила толпа наступающих новобранцев. Они брели нестройными рядами, закрыв от страха глаза, разинув рты, и палили наобум по небесам, завешенным тучами. Они держались друг за друга, чтобы не оказаться один на один с врагом. Больше всего они почему-то боялись попасть в окружение. Это все, что им успели вдолбить, перед тем как погрузили в вагоны, – не дайте себя обойти! И они шарахались из стороны в сторону, спотыкаясь о свекольную ботву, им казалось, что о них забыли, отдали на растерзание ядер и картечи, заткнули ими топографическую дыру. Думаю, они ошибались. В плане стратегии новобранцам на поле боя испокон веков отводят важнейшую роль. Пугливым безрассудством они должны отвлекать на себя значительные силы противника. Их не жалко. Их выпускают, когда необходимо захватить инициативу, в переломный момент, и, необученных, неокрепших, бросают на самые ответственные участки. Действуя вразброд и вразнобой, эти почти дети берут без боя то, что нам дается только после изнурительной правильной осады. Потери среди них огромны, но это, что называется, легковосполнимые потери. Я поспешил улизнуть от их искренней дружбы, как только мне позволил рельеф местности. Лучше медленно, чем впопыхах.
Во время битвы только кажется, что все метят друг в друга, в действительности все вокруг заняты своим мелким будничным делом. Один, спрятавшись за валуном, жадно хлебает из котелка кашу, дрожит медная пуговица на расстегнутом воротнике. Другой, насвистывая, роет яму, чтобы закопать только что подбитого товарища. Третий, лежа на сырой траве, нервно листает устав, как будто ищет нужную цитату. Четвертый, неся в сторону санчасти свою оторванную руку, мечтает о том, как, вернувшись домой, будет ночью лежать на сеновале и разглядывать звезды. Конечно, как обычно, находятся и такие, которые куда-то бегут, стреляют, вопят. Но все так заняты собой, что не обращают внимания на то, что не мешает им заниматься своим делом, будь то бег с препятствиями или игра на губной гармошке.
К тому же чем дольше кипит битва, тем меньше военачальников, они остаются в прошлой жизни, на биваке, высокие, стройные, надменные. Там они просиживают бессонные ночи над картами будущих сражений. Они обдумывают маневры, загодя высчитывая потери. Их тонкие, благородные лица приводят в смущение нас, грязных, голодных, оборванных, насилу оторвавшихся от обозных грудей. Мы виноваты, что стройная в идее битва неминуемо скатывается в безобразное побоище. Мы всё в конечном итоге делаем по-своему, до нас не доходят приказы. У нас нет профиля, наши морды расквашены, и язык заплетается.
Гулко ухает канонада, то там, то здесь поднимаются бурые фонтаны грязи, падают комья с вьющимися лиловыми червями. Время, как противник, никак не хочет идти на попятную. Тщетно память, вооруженная до зубов, пытается восстановить в первозданной яркости то, что вылиняло за давностью лет. Но по законам военного быта невыразимое в словах подлежит уничтожению. Двоим, как говорится, не уснуть в холодной постели.
Набегавшись, наглотавшись горького дыма, растратив впустую весь свой боезапас, я спустился в окоп, прорытый накануне скорее от безделья, чем из предусмотрительности. Слева от меня блажил неподражаемый Вася Мухин, веселый забияка в пышных усах. Он был пьян в стельку и, пуча красные глаза, рыча, строчил из пулемета. Когда кончалась лента, он всякий раз порывался выскочить из окопа, карабкался на осыпающийся скат, его насилу стаскивали вниз. Справа, сжавшись в комок, трясся от страха Яша Безухов. Ему уже перевалило за сорок, но он оставался малым дитятей. Каждый день ему приносили письма из дома прямо сюда, в поле. Он читал, размазывая слезы по широкому лицу. Высокий, сутулый, неряшливый, нечистоплотный, он даже летом, в жару, мерзнул и кутал горло шарфом. Чаще всего он сидел в уголку и, чему-то улыбаясь, рассматривал ладони. На стрельбах он ни разу не попал по мишени, хотя целился всегда с большим усердием.
Впрочем, и я постоянно промахиваюсь. Не было еще такого человека, которого я бы сразил с первого раза. Расстояние тут безразлично. Даже негодяй, в которого я стреляю в упор, как правило, остается невредим. Машет руками, пританцовывает.
Вскоре бедному Яше осколком прошибло лоб, его унесли, а освободившееся место поспешил занять Андрей Румянцев. Его у нас в полку не любили. Он был добровольцем, из идейных, прямо со студенческой скамьи. Едва появившись в казарме, начал отращивать бороду. После занятий на плацу приставал ко всем со своими проповедями. Настоящий патриот, он с фактами на руках доказывал, что все известные истории битвы оканчивались нашей победой, и даже те, в которых мы по каким-то причинам не смогли принять участие. Однажды к нам в часть приехал его отец, щуплый старичок с бакенбардами и грустными рыбьими глазами, по всему видно, сановник, уговаривал непутевого вернуться домой, обещал достать свидетельство о слабоумии, но тот ни в какую. «Мое место здесь! – кричит. – На передовой!»
В бою выяснилось, что он и впрямь отменный рубака. Никогда еще не видел я подобной жестокости, со смаком протыкал он штыком набегающих пехотинцев. Пуля-дура догнала его, когда он потрошил очередного захватчика. Пришлось мне волочить его, бормочущего «Ни шагу назад!», в санчасть и только за тем, чтобы услышать равнодушное «Трупы не принимаем».