Текст книги "Дочь гипнотизера. Поле боя. Тройной прыжок"
Автор книги: Дмитрий Рагозин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
«Что?» – не понял Хромов.
«Бога делаю, что тут непонятного!»
Агапов сердито воткнул нож в стол и опустился в плетеное кресло.
Действительно, ничего непонятного не было, даже очень в характере Агапова и в согласии с модным поветрием, сменившим поголовное увлечение спортом и танцами.
«Не хватает тех, которые уже есть?» – шутливо спросил Хромов.
«Все боги есть, но не у каждого есть изваяние!»
Рука протянулась к задвинутой под стол картонной коробке и достала бутылку пива.
«Будешь?»
«Нет. Отгадываю с трех раз. Бог пустоты?»
«Мимо».
«Бог дамы червей и короля пик?»
«Не угадал».
«Кто же это может быть… – Хромов пожалел, что отказался от пива. – Бог ваятелей богов?»
Агапов нахмурился:
«Всё шуточки…»
Он открыл бутылку о край стола. Пена залила руку.
«Для тебя это будет Анонимный бог».
Хромов взглянул на друга настороженно:
«Анонимный?»
Сквозь открытые узкие оконца ходил сквозняк, пахло нагретым на солнце деревом, клеем. Рыжий кот, раздвинув бамбуковую штору, прошел на запретную половину дома. Пчела билась о стекло.
«Ты видел сегодняшнюю газету?»
«Я не читаю газет».
Хромов вкратце пересказал так неприятно поразившую его статью.
Агапов выслушал рассеянно.
«И я хочу знать, какой подлец это написал… Кому нужно выставлять меня в дурном свете!»
«В дурном свете, это ты хорошо сказал… – апатичное лицо Агапова внезапно пошло рябью. – В дурном свете…»
«Я был в редакции. Делюкс утверждает, что ему ничего не известно».
«Да, да, Делюкс, хитрая бестия… – согласился Агапов, глуповато улыбаясь (глупая улыбка передается половым путем, подумал Хромов), вдруг порывисто взял со стола листик бумаги и, краснея, сказал: Вот еще что, я написал после долгого перерыва стихотворение. Не хочешь купить?»
Хромов полез в карман за деньгами.
«Надеюсь, цена стихов не возрастает пропорционально длительности предшествовавшего им молчания…» – сказал он шутливым тоном.
Но Агапов не был расположен шутить. Он педантично пересчитал купюры, проверив подлинность на просвет, и только тогда передал Хромову листок, исписанный по-детски старательным почерком:
На ложе сна холодный череп
глядит, но слышит песню эту,
а дева с крашеною грудью
и необычными сосками
стоит под деревом и плачет,
роняя слезы на ладонь.
Вдали веселый всадник скачет,
ему лизать не интересно
на ложе сна холодный череп.
В душе томительно и тесно,
как будто камень стал поэтом,
а рыба руку откусила.
Увы, таинственная сила
не хочет быть ни тьмой, ни светом,
и сон иголкой колет сонь.
Взглянув мельком, Хромов спрятал листок в карман. Он не любил читать стихи в спешке, абы как, в присутствии постороннего, особенно в присутствии автора – постороннего вдвойне. Он получал удовольствие от стихов только тогда, когда мог войти в них и оставаться внутри несколько часов кряду, как в пустой комнате, в которой еще не успели поклеить обои и провести проводку. Иначе – к чему эти крестики-нолики, какой прок от этих приседаний и притоптываний?
Он уже собрался уходить, когда Агапов сказал:
«Я бы хотел поговорить с Розой…»
Смешение, смещение. Слова навыворот – озорство.
«Боюсь, невозможно».
«Жаль».
«Это невозможно», – повторил Хромов, но в голосе его не было уверенности. Невозможно? Разве Роза говорила, что не хочет никого видеть? Нет! Они вообще на эту тему не говорили, было бы слишком сложно на эту тему говорить.
«Она сильно изменилась? Извини, – сказал Агапов, раздирая зубами сухую, белую от соли воблу, обсасывая ребра, сплевывая на пол тяжелую слюну, – я еще не обедал…»
«Да, ты бы ее не узнал…»
Агапов уже много раз спрашивал его об одном и том же, и Хромову приходилось опять и опять повторять одно и то же, после чего наступало молчание.
Молчал Хромов, молчал Агапов. Сколько они помнили друг друга, их общение было молчаливым, если можно назвать общением, к примеру, то, что оба одновременно находились на одной застекленной веранде, думая каждый о своем. Несовпадение интересов. Отсутствие общих мест. Размышляя, какую роль отвести Агапову в своей ненаписанной книге, Хромов прежде всего подбирал ему другую внешность, более подходящую, по его мнению, той роли, которую он мог сыграть не только в его, но и вообще в какой бы то ни было книге. Густые желтые усы, маленький зубастый рот. Островерхая лысина, кислое дыхание, несвежий взгляд заспанных глаз. Большие тонкие уши, раздвоенный подбородок, костлявые пальцы. Пожалуй, ему бы подошла роль кучера, лежащего в высокой траве, с кровавой дырой в затылке. Можно было бы списать с жизни увлечение Агапова всем несчастным и малозначащим. (Ну конечно же, как он сразу не догадался: Бог заноз и царапин!) У него давно уже возникли подозрения о связи Агапова с несчастной буфетчицей, никнущей в темноте. Вначале это была отвлеченная идея, что-то вроде капризной кривой, соединяющей две отдаленные точки.
Потом, под влиянием частого употребления, идея стала все более привычной и потому все более реальной. Хромов уже не сомневался, что так оно и должно быть. Логичное сожительство, любовь с первого взгляда. Допустим, Агапов, памятуя принцип римского права vis grata puellae, пробрался ночью в гостиницу и овладел несчастной Сапфирой… К его удивлению, она не выразила никакой благодарности. С детских лет она посвятила себя богу башен и приставных лестниц, дозволяющему лишь те сношения, которые поэты называют оральными. Теперь же, по дурацкой, ничтожной прихоти Агапова, ей закрыт путь к вечному блаженству. И хотя после первого насилия их связь не прерывалась, несчастная буфетчица не оставляла мысли отомстить тому, кто обесчестил ее самым нелепым, как она считала, образом, отдав на растерзание кратким мгновениям счастья. Агапов догадывался, страдал, но ничего не мог поделать. Или – подделать? Однажды, расчувствовавшись, Агапов прошептал: «Ты дорога мне, как память!» Сапфира, конечно, обиделась, истолковав, что она дорога ему напоминанием о том, как он лишил ее невинности. Получается, ее тело стало всего лишь монументом его первой и окончательной победы! Но он-то имел в виду совсем другое. Вернее, в его фразе главным было другое. Приравнивая Сапфиру к памяти, он хотел сказать, что она воплотила в себе всю полноту его прошедшей жизни, соединив в своей несчастной, достойной жалости плоти все его бессвязные, нелепые, незваные, никчемные воспоминания. Упустить ее отныне значило для Агапова – впасть в беспамятство, только и всего. Но Сапфира продолжала настаивать на своем толковании. Правда, теперь она делала упор на словах «ты дорога мне», уверенная, что он имел в виду: «Ты мне обходишься так же дорого, как память». Ведь память требует постоянной траты, жертвы всесожжения, поглощает, наконец, всю жизнь без остатка. Но я, женщина, ничего не требую, я только хочу! Если я, как память, ввожу тебя в расход, так и скажи!..
А ведь, в сущности, Агапов прав, нехотя согласился Хромов. Чем ближе к Богу, больше формы, меньше содержания. Смысл – удел темноты и невежества. Бог – чистая видимость. Метафизика, возникающая на лету, из одышки, из занозы в ладони, из ничего. Не успеешь подумать, как то, о чем подумал, уже бьется в судорогах, издыхает, исчезает бесследно. Но нет такой мысли, которая не возвращается. Жизнь пополам. Мы – возвращаемся – ель. Что ни ночь, то расщелина, истекай – не хочу.
8
Санаторий являл картину разрухи и одичания.
Хромов любил бродить здесь под вечер, в ранних, красочных сумерках, когда небо еще сияет, как старое зеркало, потерявшее по старости способность верно отражать появляющиеся перед ним предметы, но сохранившее накопленный в глубине свет, сияет самыми нежными, тонкими оттенками пурпура и той светозарной желтизны, которую принято называть дынной, а купы деревьев уже встают, сокрушенно сомкнувшись, темной непроницаемой грядой, как потерпевшие бедствие или поверженные в морском бою и выброшенные на берег обломки кораблей: накрененные мачты с обрывками канатов, разодранные свитки парусины…
Ему хотелось перво-наперво соединить зеркало и корабль, что не потребовало особенных усилий, вот он – набитый изъеденным молью барахлом большой резной шкаф с бездонной дверцей, в которой проплывают по кругу письменный стол, кровать, женщина, окно, полки с книгами… И, как обычно, он вынужден был констатировать, что, где бы он в данную минуту ни обретался, в публичном саду, в открытом море, на вершине горы, на городской площади, он всегда остается внутри комнаты, обставленной соответственно его ограниченно-органическим потребностям, и самое страшное, что ему угрожает, это лишиться нажитой обстановки, очутившись среди пустых стен, один на один…
Ходить в сумерках близ опустевших и разоренных бетонных корпусов санатория было небезопасно, но Хромов пренебрегал доводами рассудка и выбирал самые неприметные тропы.
Было известно, что преступные группы никак не могли поделить эту территорию, которая то переходила из рук в руки, то на годы оседала в суде, то становилась ареной настоящих боев. Вот и в сегодняшней газете передовица намекала на готовящиеся выяснения отношений. Пока суд да дело, угрюмые корпуса здравницы, и расходящийся экзотическим веером сад, и по линейке проложенные спортивные площадки, все приходило в картинный упадок, рай для влюбленных, как буквицы вплетающих утлую наготу свою в плющ и лианы, – размечтался Хромов, падкий на чужое постыдное счастье.
Прежде чем отправиться в прилегающий к корпусам сад, Хромов зашел в кассу открытого кинотеатра, чтобы получить деньги за выигрышный лотерейный билет. Кособокое строение, казалось, было сколочено не из досок, а из щелей и держалось на фу-фу, то есть на исключениях из правил статики и динамики. Большую часть сезона кинотеатр, исправно прокручивавший изо дня в день истершуюся до дыр ленту «В компании Макса Линдера», оставался пуст, длинные скамейки зарастали лопухами, и лишь изредка, по случаю приезда какой-нибудь курортной знаменитости – оперного певца, сатирика, фокусника, дрессировщика, дощатый загон заполнялся отдыхающими, вдруг вспомнившими, что кроме солнца и моря у них есть еще и другие, культурные потребности.
Старик-кассир в фанерной будочке встретил Хромова беззубой улыбкой, растянувшей в ширину его состоящее из мелких морщин лицо. Однако при виде лотерейного билета улыбка мгновенно исчезла и состоящее из мелких морщин лицо вытянулось вдоль. Он долго вертел билет в дрожащих пальцах, ковырял желтым ногтем, нюхал, надеясь на чудо, на фальшь, и наконец поднял на Хромова ставшие бесцветными от отчаяния глаза.
«Лодырейный билет! – передразнил он Хромова. – А известно ли вам, молодой человек, что ваш, с позволения сказать, выигрыш – это месячная выручка нашего учреждения, включая зарплату дирекции и технического персонала, билетерш, буфетчиц, механиков, электриков, осветителей, пожарников, гримеров, аккомпаниаторов, художников, уборщиц, не говоря уже о расходах на рекламу и местных должностных лиц, которые только и ждут, чтобы придраться по любому поводу и прикрыть, сорвать, отменить…»
Хромов пожал плечами, мол, какое мне дело до страданий и бедствий человеческих…
Старик смотрел на Хромова осуждающе, все еще не в силах поверить, что его увещевания напрасны, потом вздохнул, пробормотал, что ему надо посоветоваться с начальством, и захлопнул окошко.
В ожидании Хромов рассматривал расклеенные по фанерным стенам афиши. На одной – большой черный глаз, вписанный в зеленый треугольник. На другой – рука с пистолетом. Какая-то девочка с мячом. Слон… Наконец окошко открылось. Старик выглядел печальным и в то же время строгим, исполненным достоинства, как старый солдат перед лицом торжествующего врага. Сказал, четко, сухо выговаривая слова:
«Положенная вам сумма может быть выдана только на следующей неделе, после завершения гастролей гипнотизера. Сейчас касса пуста».
Хромов не стал спорить, хотя уплывшие деньги ему бы не помешали. Он и так уже был вынужден занять у Тропинина, что было не очень приятно, учитывая их внешне любезные, но по сути натянутые отношения. Правда, и ему многие были должны, мелкие суммы, которые, в общем, перекрывали все его большие долги. Но как взыскать то, что дано от чистого сердца? – проблема не столько меркантильная, сколько общелитературная. Денежные материи Хромов запихивал в дальний карман, до лучших времен. Материи эти слишком прочны для того, кто любит хлипкое, хрупкое. Деньги вынуждают иметь дело с людьми, а это никогда его не привлекало. Общение с вещью куда как одухотвореннее: поэзия. С телом тоже недурственно, когда оно противоположного пола и исполнено морали. Но только не с людьми, избави бог (бог цеппелинов)! Лотерейный билет был бы лучшим выходом из положения, пусть и временным. Вот-вот должен прийти гонорар за переведенный на немецкий сборник рассказов, который там назвали, он сам не знал почему, Die bessere Hälfte. Неужели и там – там! – думают, что ничего лучше он уже не напишет?
Пройдя по дорожке сада, Хромов сел на облюбованную скамейку.
Здесь, на юге, с трудом, с неприязнью вспоминались городские весны и осени, короткие суетливые дни, скука постоянных забот, транспорт, редакции, коридоры, двери… Конечно, почти все, кого он встречал на отдыхе, пришли оттуда и завтра вернутся туда опять. Они несут ношу той жизни, однако что-то происходит с ними со всеми здесь, у моря, что-то меняется. Он и за собой замечал перемену, как будто книга, которую он писал, вдруг устремилась к новому читателю, совсем не тому лысеющему юноше, которого он воображал в сентиментальную минуту, путешествуя по городской подземке. Кто он был, этот новый читатель? Добродушный, толстошеий сотрудник охранной фирмы? Пустоглазая дева с неясными комплексами? Не видать… Расплываются лица, фигуры застенчиво мельтешат.
Сидя на старой, подгнившей скамейке, Хромов напряженно вслушивался в шелест обступающей темной листвы. Он знал, что точно так же, как опытный глаз без труда разлагает тонкий луч света на цвета радуги, чуткое ухо способно различить в самой глухой тишине каскады детского смеха, срывающееся на хриплый визг контральто, истошные вопли, грохот канонады, треск выстрелов, хруст костей, всхлипы, да мало ли еще чего…
Естественно, ему было страшно, ему, писателю, было не по себе в этом одичавшем уединении, где все что угодно могло произойти и остаться незамеченным. Какой-нибудь загулявший подонок на забаву своей пьяненькой подружке, заткнувшей уши зудящей музыкой, может выбить из писателя дух вон, полоснуть, обобрать безнаказанно. Этот маленький подлый ужас всегда наготове, но поддаваться ему стыдно. Хромов поддавался и, с подлым ужасом наперевес, ходил, где хотел, невзирая, но чувствовал приятный озноб: едва ли не герой, бросающий вызов праздношатающимся богам. Почетно быть жертвой собственной беспечности, пострадать за полушку. Пустая комната, залитая тупым жарким солнцем, пыль на всем, чего касается рука, пыль в нагретом воздухе, окна заперты, пустые стены, платье брошено на пол, красное платье.
Нет, ему не надо было принуждать себя, чтобы войти в этот субтропический сад, обделенный вниманием: вход бесплатный, охрана снята. Разлапистые пальмы, лопоухие каштаны, буки-буки, подобострастные тисы, тучные фиги, зубастые агавы, аскетичный лавр и олеандр-жизнелюб. Ему присущ был известный страх растительности, timor arboris. Деревья пугали непрерывно во мраке растущей, режущей силой. Малахитовые пирамиды, яшмовые сфинксы. На паучьих лапках приподнявшееся болото. Он был скромен в мечтах, чего не скажешь о потугах внутренних органов. Туда, куда направлялся его взгляд, лучше не смотреть тем, кто озабочен гигиеной ума.
Был ли Хромов из пугливых? Был. Всё, к чему он прикасался, камень, женщина, страница, внушало ему опасения. Он боялся не за жизнь свою, а за бессмертие. Нет ничего проще, чем пропасть навсегда, безвозвратно, беспамятно, достаточно в роковую минуту не так сложить пальцы или, поддавшись соблазну, подобрать, к примеру, оброненный кем-то ключ… Давеча, ответив на вопрос Агапова, можно ли увидеть Розу: «Боюсь, что нет!», он был совершенно искренен. Он – боялся. Боялся того, что постороннему, непосвященному увидеть его жену невозможно.
Ее сны хорошо ложились на карту местности, не отодрать. Даже здесь, в запущенном саду исчезающей здравницы, попадались личности и безличности, пришедшие из ее снов. То проковыляет по тропинке человек с ведром песка, то в ветвях обнаружится шелковая тесемка неглиже, то в тишине просквозит жуткое, омерзительное слово, то под ногами откроется вход в столицу игр, то просто отсутствие накроет большую часть обозримой местности…
Хромов привык и не сопротивлялся, полагаясь на спасительную силу истолкования, которая может из лотерейного билета сделать billet doux, из запущенного сада – все сто двадцать дней содома, из самоубийцы – комика в маске и цилиндре, из кассы – сами знаете что…
9
Вилла Тропинина, известного литературного критика и предпринимателя, с ходульной живописностью расположилась в пологой складке холмов, предваряющих горный кряж. Несмотря на живописность расположения, сама вилла с виду была невзрачной. Хлипкий застекленный каркас при малейшем порыве ветра начинал дрожать, звенеть, трещать, трепыхаться. Безупречно бирюзовый бассейн превращался ночью, благодаря поддонному свету, в притягательную для молодых голых тел колдовскую купель. Днем вилла казалась остатком какого-то не до конца изгнанного сновидения, жалкой, уродливой постройкой, годящейся лишь на то, чтобы тешить себя иллюзиями, имеющими самое низменное происхождение.
Днем на вилле было пусто. Тропинин работал в своем кабинете на втором этаже, выстукивая на пишущей машинке. Уборщица из местных, с неодобрительным любопытством озираясь, высасывала монотонно гудящим пылесосом паласы. На краю бассейна безымянная одалиска подрумянивалась в запрокинутом шезлонге, прикрыв лицо журналом, на глянцевой обложке которого, как положено в современных рассказах, безымянная одалиска, снятая в неожиданном ракурсе, подрумянивалась в запрокинутом шезлонге на краю бассейна, прикрыв лицо журналом, на глянцевой обложке которого…
С наступлением темноты вилла наливалась матовым светом и оживала. Гости слетались и сползались. Тропинин, закончив труды, сходил к гостям. Он умел смешаться с пестрой толпой так, что никто не замечал его присутствия. Он был везде и нигде. Появлялся, чтобы сказать несколько учтивых фраз, блеснуть старомодным каламбуром, и исчезал, предоставляя гостям свободу скучать и веселиться.
Тропинин имел право гордиться своими гостями. Здесь был писатель-ипохондрик Хрумов, с которым часто путали Хромова, одиноко пританцовывавшая балерина Вержбицкая (благоговея, никто не смел к ней приблизиться), ловкий фотограф Стеклов, который, кружа по залам, наставлял фотоаппарат на группы гостей, обдавая мертвенно-белым пламенем расплывающиеся в улыбках лица и не поспевавшие за улыбками испуганные позы, художник Марафетов, старавшийся держаться поближе к своей картине («Автопортрет в виде самки наутилуса»), занимавшей полстены в одном из залов, иностранный корреспондент, свободно переходящий с одного языка на другой, дипломат, пытающийся пристать к какому-нибудь разговору и с досадой отторгаемый, философ Левин, неистощимый на детские анекдоты, депутат госсовета Пирогов, который, повернувшись ко всем спиной, задумчиво поедал салат из креветок, сексолог Пескарев, фотомодели-двойняшки Соня и Моня Арбузовы, кинооператор Блок, актрисы Марина Марина, Белла Дурново, Алла Червякова, управляющий рекламным агентством «Rrosa» Селявин, каждый вечер пытавшийся организовать какое-нибудь действо, тихий, незаметный коллекционер Сидор Пуп, владелец сети магазинов дамского белья господин Коновалов, политический консультант Козодоев, ученый-ихтиолог с мировым именем, которое он стеснялся произносить вслух. Странно, но Хромов никогда не встречал всех этих персон ни в городе, ни на городском пляже, только у Тропинина на вилле. Они, точно трепетные, чувствительные призраки, дожидались сумерек, чтобы явиться на свет.
Хромов поговорил с Блоком о новой экранизации «Крейцеровой сонаты», хмуро кивнул Хрумову, перекинулся с Пескаревым замечанием об одном редком извращении, стараясь перещеголять Левина, рассказал Марине Мариной анекдот, которого она, впрочем, не поняла, приосанился, успев заметить наведенный фотоаппарат… Ценный материал, растраченный впустую. Отсутствие интриги. Общество, не имеющее ничего общего. Собрание карикатур и эпиграмм. Прототипы. Ходячие новеллы. Практическая плоскость. Простая мысль о том, что у каждого из них своя жизнь, свой мир, приводит в ярость. Я предан, думал Хромов. В отличие от пляжа, где лежало одно неподъемное голое тело, здесь парили бесчисленные невесомые, бессодержательные ряженые. Умозаключения. Бытописатель бил в литавры. Сатирик насвистывал. Поэт сплевывал. Мораль. Падение нравов. Окружение. Нелегко найти тему в мельтешении. Вот прошла быстро, цокая каблучками… Нет, это не его тема. Повод для знакомства с последующим рукоприкладством. Очки, пинцет. Чувства, сданные в архив. Спички. Массажист-неудачник. Политический спор, правые и левые. Сплетня. Сюрприз, нас всех ждет сюрприз! Левин рассказывал о своих путешествиях по Италии. Наряд, сотканный из снов. Трескучий голос. Муж жалобно уговаривал жену уйти, но она, сжав кулаки, твердо заявила, что остается. От ее взгляда делалось дурно.
Стараясь не отставать от Тропинина в вездесущии, Хромов играючи переходил из покоя в покой, разглядывая лица, подкрадываясь, вбрасывал в разговор какую-нибудь фразу только для того, чтобы тотчас отойти от застывшей в неловком недоумении группы, и вдруг – увидел ее. В узком, рассекающем гибкую стать серебристом платье, откинулась на низком диване, сложив ноги углом, покачивая в пальцах тонкий, просвечивающий золотом бокал. Симметрично сидящая дама, коротко стриженная, в розовом брючном костюме, сдирая с банана шкурку длинными бурыми лепестками, рассказывала, как успел уловить Хромов, проходя мимо, о кремах, предохраняющих от губительного воздействия солнечных лучей… Сдерживая охвативший его сладостный трепет, он стремительно вышел через стеклянную дверь во двор, обогнул бирюзовый бассейн, присел, кроясь в темноту, на шезлонг, глядя неотрывно на мелькающие за стеклами ряженые фигуры, поднялся, вошел в дом с другого конца, через кухню, где женщина в белых бальных перчатках кромсала помидоры, прошел через танцующие пары, мимо стола, заставленного бутылками и фруктами, взглянул небрежно туда, где сидела она, в серебристом платье, сложив ноги углом, но – вместо нее на низком диване развалился толстый, лысый Коновалов, приветливо махнувший Хромову. Дама в розовом, рассказывавшая только что о том, какой мазью сдабривать обожженные ягодицы, Дора Луцкая, политический консультант, высокая, с широкими, подбитыми ватой плечами, с осиной талией, вцепилась в Хромова, спеша сообщить о подтасовках на недавних выборах. Он не слушал, ища глазами серебристую тень в зыбкой толпе. Извинился, прошел в соседнюю комнату, дальше.
Удивительно, но он забыл, как ее зовут: Алла, Вероника, Земфира? Тем удивительнее, что ее имя все еще должно было значить для него больше, чем ее тело, которым он пока не владел в полной мере и пользовался лишь от случая к случаю, урывками, неуверенно, по вдохновению, как будто ждал, что устройство само, в конце концов, выдаст свою инструкцию, каковая представлялась ему в виде испещренной крестиками, стрелками и пунктирными линиями карты острова сокровищ из детской книжки.
Имя было таким обыкновенным, если не сказать грубо и ближе к истине, – затасканным, что любой, произнося про себя, казалось, получал его в полное свое распоряжение, хочешь нашептывай, хочешь выкрикивай, а всего лучше, всего вернее – молчи, молчи!.. Лена, Лиза, Ляля? Л там несомненно имелась, королева букв. Но, видимо, уверенность в л отпугивала все прочие буквы, не признающие над собой никакого главенства.
Nachlass, necklace, не клейся…
Но зачем мне теперь ее имя, думал Хромов. Имя я уже прошел. Сильвия? Имя я уже на себе испытал. Стелла? Действовать решительно, без оглядки. Раздевать, раздвигать, продавливать. План плена: пелена. Это надо немедленно записать. Но пока Хромов добирался до тихого уголка, доставал книжку, мелькавшие мысли погасли. Вот все, что он из себя вытянул, морщась от боли: «Ее собеседница ела банан. На столах бананов не было. Он решил, что она принесла банан с собой».
Вещь, переходящая из рук в руки, пущенная по кругу. Кем? Назойливая музыка, встревающая в паузы. Хромов чувствовал себя легко, естественно в этом медленном кружении. Здесь была его литература. Ждущие случайного знакомства женщины в пропотевшем белье. Высматривающие добычу мужчины с толстыми бумажниками. Примеривание, притирание. Интерес. Это слишком обыкновенно, подумал Хромов. Не хватает мелких деталей…
Самое время вспомнить о пустой квартире, некрашеных стенах, стремянках, банках с краской. Самое время вернуться к прерванным не по его вине нитям рассуждения о том, что было, но могло не быть, и о том, чего не было, но что быть могло. Отложив красотку, так и оставшуюся без имени, Хромов огляделся по сторонам, высматривая в толпе Тропинина.
Он испытывал к литературному критику двойственные чувства. В свое время Тропинин первым откликнулся на повесть, появившуюся в журнале «Аквариум», стараниями не в меру очаровательной редакторши – в неузнаваемом для автора виде. Статья за подписью Георгинов была озаглавлена «Музы без мазы». Обрушившись на юных сочинителей, обвинив их в трусости и подобострастии, он сделал исключение для Хромова, найдя его «прелестные безделки» многообещающими. Что именно они обещают, Тропинин не уточнил, но выразил надежду, что «новоиспеченный борзописец не окажется прохвостом». Они сошлись – бумага и ножницы. Тропинин был старше, но не позволял себе менторского тона. Научить можно только плохому. Тропинин в правила не верил. Он вообще ни во что не верил или, отшучиваясь от какого-нибудь назойливого метафизика, верил в Ничто, возжелавшее стать Всем. Что до бесчисленных богов, участие которых в повседневной жизни уже перестало удивлять, он упрямо отметал всех этих Венер, Марсов, Гермесов как излишнюю роскошь. «Я привык спать на жестком ложе. Не могу видеть, как образованный, воспитанный человек приносит жертвы Гидре, призывает на помощь Амфитриту, и только для того, чтобы подольше поспать». В своем безбожии он был одинок, но ценил одиночество выше, чем оргию пакибытия. Он признавался, что живет только ради того, чтобы переходить из книги в книгу, нигде не задерживаясь, прибирая к рукам приглянувшиеся скопления букв и знаков препинания. Главное, считал он, не останавливаться. Остановишься, и текст, как бы ни был хорош, плотен, густ, моментально теряет смысл, делается западней. Так прустовский путешественник, поддавшись искушению, сходит с поезда на прелестном полустанке, увитом розовыми цветами, и потом томится долгие часы в темном, грязном, зловонном зале ожидания, не отрывая глаз от засиженного мухами расписания поездов… Оставаясь на одном месте, сходят с ума, ибо место – не имеет смысла, смысл – не место, а смещение, переход, перенос… Невозможный человек! – вздыхала одна знакомая дама, как и многие знакомые дамы влюбленная в него по уши, то есть безнадежно. Тропинин, верный себе, не терпел в любви взаимности.
Литература – преступление, поэтому Тропинин-Тропман не находил ничего зазорного в том, чтобы обходить закон стороной. Впрочем, это только так говорится: «не находил ничего зазорного». Зазорное было стимулом, который, наряду с меркантильным расчетом, склонял его к легкой, опасной наживе. Конечно, он понимал, что выгодные, слишком выгодные сделки обрекают его на зависимость, крепнущую с ростом прибыли, и не исключено, что в конце концов из своевольного подручного он превратится в безропотного рядового. Что делать! В любом случае, литература, поле деятельной бездеятельности, останется при нем. Чем призрачнее, чем невзрачнее жизнь, тем вернее слова. Участвуя в сомнительных схемах, следуя обводным денежным потокам, подчиняясь многообразным интересам, он обретал бестелесность, призрак свободы. Он заботился лишь о том, чтобы оставаться по эту сторону занавеса. По ту сторону – били по зубам и пускали кровь. Хромов знал об этой, оборотной, склонности Тропинина, знал теорию и – закрывал глаза. Одобрять неприлично, но и осуждать – совестно. Своим нынешним комфортабельным положением в литературе он во многом был обязан Тропинину и его связям, поэтому лучшее, что он мог, это делать вид, что ему не известно, как далеко эти связи тянутся.
Бродя по живописным залам виллы, Хромов вновь потерял Тропинина. Только что обнимал Аллу Червякову, игриво переплетая ее длинные косы, и уже исчез без следа. Скорее всего, поднялся наверх, в свой рабочий кабинет: «Пишу разнос – просьба не беспокоить». Литература не ждет. Нет ничего опаснее потревоженного воображения. Месть. Лесть. Зависть. Расхожее заблуждение, что критиком становится неудавшийся писатель. Наоборот. Неспособность к критическому суждению, недостаток остроумия вынуждают слишком многих пускаться в шаблонные авантюры вымысла, ведущие по лабиринтам самолюбия и самоуничижения. В здравом уме никто добровольно не сядет на скамью подсудимого, не станет занимать очередь в кабинет врача. Тропинин был критик от бога (бога тавтологии) – безжалостный и беспощадный. Умел росчерком пера уничтожить любую книгу, а если верить сплетням, и самого автора, не подозревающего, каким опасным оружием может стать его создание в ловких руках критика. Ссылались на повесившегося Илью Дымшица (про которого он написал: «Зависть тянет за язык посредственность»), на отравившуюся Ольгу Месяц (в нашумевшей статье «Пастушки и пастушки: перверсия ударения» он разделил ее стихи на стихи-папильотки и стихи-прокладки, заметив, что последние ей удаются лучше). Вынесенный приговор обжалованию не подлежал, но и в тех редких случаях, когда приговор выносился оправдательный, он сопровождался таким количеством оговорок, что уже ничто не могло утешить сломленного сочинителя. И все же даже самый забитый, оплеванный, изничтоженный автор в конце концов вынужден был признать, что без Тропинина, без его нелицеприятных обзоров, рецензий, заметок, без его насмешливых интервью литература потеряла бы всякую надежду привлечь внимание апатичного читателя. Тропинин приводил в движение машину успеха, хотя сам ценил только поражение. Однажды Хромов предложил ему зайти в храм фортуны, расположенный в подвальном помещении старого спортзала. Получив у священнослужительницы большой оранжевый мяч, приятно тяжелый, пупырчатый на ощупь, верующий бросал его, стараясь попасть в кольцо, украшенное бахромой сетки. Но Тропинин отказался наотрез, процедив, что судьба, как шлюха, благосклонна лишь к тем, кто избегает ее объятий.