Текст книги "Провидец. Город мертвецов (СИ)"
Автор книги: Динар Шагалиев
Жанры:
Детективная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
Глава 29
На синем, страшно засаленном атласном диване с тяжелыми шелковыми кистями, сложив голову на мои плечи, сидела Настя, похожая на юного, уставшего поручика. Пахом ходил по полинявшему дорогому ковру, заложив свои большие руки за спину; борода у него была растрепана, голова не причесана, как будто он только что встал с постели.
На мраморном столике перед диваном, стоял одинокий канделябр на пять свечей, тускло освещавший небольшую каменную залу, в которую нас отправил ожидать Элиас. Непоколебимую тишину нарушали лишь мерно тикающие старинные часы из орешника.
В тяжелом неведении прошло уже три часа, как вдруг зашуршали резиновые шторки и в залу вошел Элиас. Во всей фигуре его виднелось тяжелое утомление.
– Ну что, как она? – спросил взволнованно Пахом, остановившись.
– Она сильная, жить будет, – уверил "Кулибин", снимая запачканный в крови кожаный фартук. – Ей нужен покой.
Это радостное известие развеяло липкое чувство тревоги, что Дамокловым мечом висело в воздухе.
– Хвала Господу, – выдохнул Пахом, грузно рухнув на кресло и закрыв лицо ладонями. – Хвала Господу...
– Элиас не любит, когда его так зовут, – заметила Настя.
– Я лишь, того... Это самое... – замялся Пахом, не зная, что и ответить. – Спасибо... Элиас. Теперича во веки я твой должник.
– Глупости, – мягко похлопал Корхонен его по могучему плечу и, повернувшись ко мне сказал:
– Ну, теперь здравствуй, Коленька? – принял меня в свои крепкие объятия старый друг.
– Здравствуй, Элиас, – похлопал я его по спине. – Отвратительно выглядишь.
– Спасибо, на добром слове, мальчик мой, – улыбнулся он. – Всегда об этом мечтал.
– Тебе даже идёт, – улыбнулся я в ответ. – Как тебя угораздило?
– А, долгая история, – махнул рукой Элиас. – Нечего и говорить.
– Друг мой, расскажи, – положил я ему руку на плечо. – Даже представить страшно, как я скучал по нашим беседам.
– Умеешь ты уговорить да задобрить, Коленька, – сдался Корхонен. – Присаживайтесь, сейчас снеди какой подам. На пустой желудок такие дела не делаются. Настенька, яхонтовая моя, пойдем, подсоби старику.
Через минут этак десять молчаливого с Пахомом сиденья, явилась эта парочка с разносами в руках. Настя несла четыре пиалки с фирменным блюдом Элиаса: крупником – похлебки из гречневой крупы с салом, луком и картофелем – чрезвычайно вкусным и питательным кушаньем. У Элиаса на разносе гремели старинного вида расписные чашки с травяным чаем, что разносился ароматами по всей зале, которыми не грешно было надышаться досыта.
– Чем богаты, тем и рады, – заявил Корхонен.
– Благодарим покорно, – кивнул Пахом, схватившись за серебряную ложку.
– Друг мой, это восхитительно, – заявил я, прикрыв глаза от блаженства. – Каждый раз как в первый.
– А помните, тогда, в юности, когда ещё папенька жив, – вспоминала Настя, – стол ломился под кушаньями, и блюда не умещались на нем.
– Были времена, – кивнул Элиас, с шумом отхлебывая похлебку. – Тогда было обыкновенье все блюда ставить на стол предварительно.
– История началась с холодных кушаний, – подхватил я. – С окорока ветчины и с буженины, прошпигованной чесноком...
– А затем следовали горячие, – продолжила Настя. – Зеленые щи и раковый суп, сопровождаемые подовыми пирожками и слоеным паштетом; непосредственно затем подавалась ботвинья со льдом, с свежепросольной осетриной, с уральским балыком и целою горою чищеных раковых шеек на блюде...
– Соусов было только два, – снова я, – с солеными перепелками на капусте и с фаршированными утками под какой-то красной слизью с изюмом, черносливом, шепталой и урюком. Соусы были уступка моде. Папенька их не любил и называл болтушками. Потом показывались чудовищной величины жирнейший индюк и задняя телячья нога, напутствуемые солеными арбузами, дынями, мочеными яблоками, солеными груздями и опенками в уксусе; обед заключался кольцами с вареньем и битым или дутым яблочным пирогом с густыми сливками. Всё это запивалось наливками, домашним мартовским пивом, квасом со льдом и кипучим медом...
– Только вот все эти явства даже рядом не стояли с крупником Элиаса, – поставила точку Настя.
– Пахом Никифорович, вы уж простите этих былых баловней, – сказал Элиас. – Развонялись чего-то.
– Пустое, – ответил здоровяк, протирая от бульона бороду и откинувшись на спинку кресла. – Я о таких блюдах даже и не слыхал, так что оно мне душу не терзает. А вот как про вашу похлебку теперича позабыть, ума не приложу. В чем ваш секрет?
– Долгие годы стараний и ошибок, только и всего, – ответил Элиас, откладывая ложку.
Только когда мы принялись за чай, мой старый друг все таки рассказал свою историю.
Как оказалось, в тот роковой день, во время покушения на царя, когда прогремел взрыв на Императорской площади, получивший ранение Кархонен, так и не доехал до госпиталя, в который я его отправил на экипаже скорой помощи. Вместо того, упрямый чухонец вышел на мостовой, добрался до своей лавки и наглухо заперся в ней, чтобы спокойно зализывать свои раны. Как оказалось, это решение было ничем иным, как божьим промыслом: доберись он до госпиталя – съели бы его со всеми потрохами. С тех пор Элиас по – тихоньку и приспособился к новой жизни. Страшное же своё увечье он получил годом позже, исключительно по своей рассеянности и пренебрежения техникой безопасности: лопнула трубка на экспериментом прототипе Глушила, ошпарив его лицо кипящим маслом...
– Я думал, что ты погиб, Элиас, – отпустил я взгляд, помешивая ложкой пустую чашку, когда друг закончил свой рассказ. – Оттого и в город не совался.
– Вот и хорошо, что так думал, – махнул Элиас. – По правде говоря, вас и сейчас тут быть не должно.
– Никого тут быть не должно, – заключила Настя. – Здесь не место для живых. Кстати, Пахом Никифорович...
– Просто Пахом, Анастасия Александровна, прошу вас... – прервал её здоровяк, тихонько поставив чашку на мраморный стол.
– Пахом, – кивнула Настя, – отчего вы не уходите из города? Что вас останавливает? Ума не приложу.
– Есть у нас тут один деятель, царек местный, Бароном кличут...
– Случаем, не глава ли это Табора? – уточнил я.
– Он и есть, – кивнул тот.
– И что же? – удивилась Настя. – Всего лишь один человек чинит вам препятствие?
Элиас достал из ящика за креслом мешочек сушеных яблок и положил на стол.
– Тут вот какое дело, Анастасия Александровна, – произнес здоровяк. – Барон этот, он… он своего рода гений. Гений всамделишний, а не шут какой-нибудь из бульварных романчиков. За каких-то полгода он сумел устроить так, что все кругом стали в нём нуждаться.
Судя по тому, как Пахом замялся на слове «нуждаться», эти речи не доставляли ему удовольствия. Однако он продолжил:
– Поначалу все было весьма неплохо: жили себе как в сумасшедшем доме, потому как многих хитростей еще не знали.
Элиас поддержал его:
– Пахом правду говорит. Поначалу держался барон наособицу, пока не смекнул, как делать на гнилостном тумане хорошие деньги, перегоняя его в желтуху. Я слышал, мол он много экспериментировал: испытывал препарат на своих друзьях-евреях. Выдавал, наверное, за морфий. Но в итоге многих поубивал, и тогда евреи обозлились на него.
– Кроме некого Копельмана, – заметил Пахом.
– Именно, – согласился Корхонен. – Он правая рука барона и ведет за него все дела в Петербурге. Коленька поди знает, – кивнул Элиас в мою сторону. – Так вот, барон этот, построил на желтой гадости маленькую империю и деньги гребет обеими руками, но вот на что их тратит – одному богу ведомо.
– Здесь, под землей? – спросила Настя.
– Точно, – кивнул Пахом. – Кредитные билеты здесь мало чего стоят. Подозреваю, деньги у него уходят на металл, на всякие детали, шестеренки и все такое прочее. Делать машины из воздуха он пока не умеет, а от металла с поверхности, как правило, никакого толку.
– Почему?
Ответил Элиас:
– Из-за гадкого тумана все ржавеет с невероятной быстротой. Если металлические детали хорошенько смазывать, можно замедлить процесс. А у барона есть какая-то особая мазь – вроде гончарной, – которая неплохо защищает сталь.
– Он безвылазно сидит в своем секторе, – сообщил Пахом. – Сам себя объявил королем, а в Табор, как и раньше, никто особо не суется. Хотя поблизости до сих пор живет кое-кто из еврейской общины – на границе их старого квартала.
– Зачем барону столько металла? – спросил я, подкручивая усы. – Быть может, он просто наживает капитал и, в один прекрасный день, упорхнёт в лучшую жизнь.
– Вот поди да спроси, – махнул Элиас. – Говорят ведь тебе, что барон – безумец.
– Тем более, он контролирует почти все, что происходит в городе, – пояснил Пахом. – Вся контрабанда под его ногтем. Чтобы вывозить отсюда желтуху, надобно платить барону налог; и всем худым на совесть преступным элементам, которые потом вываривают отраву, приходится отваливать коврижки за рецепт. Еще ведь есть перевозчики, распространители – они все тоже ему платят. Для каждого у него находится кредит – мол, отдашь потом из прибыли. Но как-то так выходит, что никто еще пока не сумел расплатиться с ним до конца. Всплывают проценты, комиссии и прочие фокусы, и в результате человек понимает, что принадлежит ему с потрохами...
– Даже вы... – сделал я вывод.
Пахом заерзал.
– Больше года уже миновало. А ему все мало. Всегда выясняется, что мы еще что-то должны. Деньги, сведения. Конца не видать.
– А если откажетесь отдавать? – нахмурилась Настя.
Здоровяк скривил рот, подбирая слова.
– Он придет и заберет своё, госпожа Анастасия. У него всюду глаза и уши, а Плащуны и рады ему служить. В подполье свои порядки. С одного кабака, как бы не хотелось, сыт не будешь, а кушать страсть как хочется. Мы… мы тут занимаемся такими делами, что… если о них прознают за пределами города, то мигом окажемся пред очами судьи. Барон на этом играет: угрожает, что всех нас вышвырнет и оставит на милость закона – какого уж ни есть. А слово он свое держит...
На некоторое время воцарилась тишина, нарушаемая лишь неугомонным тиканьем часов.
– Выходит, барончик этот – ещё та напасть, – сделала вывод Настя. – Похлеще даже этого ядовитого тумана и кадавров.
– Так-то оно так, – потянулся Элиас к яблокам. – Только вот кадавры когда – нибудь истлеют, барон, быть может, случайно помрёт, а вот с туманом этим проклятым всё уже не слава богу.
– Что ты имеешь этим сказать, Элиас? – нахмурил я брови.
– А то, Коленька, – пояснил Корхонен, – что туман каждый месяц сгущается. Раньше по ночам было видно звезды, а теперь только луну, да и то если светит ярко. Мне видится, что рано или поздно, – начал он, отодвигаясь вместе с подушкой и усаживаясь так, чтобы удобнее было говорить, – случится знаете что, господа хорошие?
– Нет, – помотал головой Пахом
– Однажды миазмов в тумане станет слишком много. Однажды дойдёт до ближайших городов. И вот тогда, наступит судный день…
– Мрачная выходит картина, – почесал щеку Пахом. – И сколько, по-вашему, на это уйдет времени?
– Не могу знать. Год, два. Не угадаешь. Но мы здесь учимся как-то с этим жить. До совершенства еще далеко, но ведь справляемся вроде бы? Быть может, придет день, когда наши знания пригодятся остальному миру. И даже если я беру шибко высоко и до такого никогда не дойдет, то одно скажу наверняка: не сегодня так завтра Петербург тоже утонет в крови.
– Я этого не допущу, – решительно сказала Настя. – Расшибусь, но лекарство найду.
– Непременно найдешь, Настенька, – ласково улыбнулся Элиас. – Кто, если не ты?
– Только для начала отправимся в Императорскую лабораторию и найдем мои записи.
– Ничего искать не нужно, Настенька, – помотал головой Корхонен, выуживая из-под кресла потрёпанную кожаную сумку. – Всё здесь. Возьми...
У Насти от волнения, казалось, остановилось сердце. Она живо вскочила с кресла и приняла сумку, так и застыв как статуя. Неясные пока, но значительные мысли, видимо, толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в её голове, ослепляя своим светом.
Вместе с блеском её глаз, ворвалась в залу слабая надежда, что, может быть, еще не все пропало, не все кончено…
– На твоих хрупких плечах тяжелое бремя, Настенька, – сказал Элиас. – Никто, кроме тебя, его не осилит. – А ты, Коленька, должен сестрицу домой доставить, в целости и сохранности. Усёк?
– Усёк, – кивнул я. – Как нарочно, сегодняшней ночью, с Императорской пристани отходит дирижабль моих новых знакомых.
– Надежные? – прищурился Кархонен.
– Других не имеется, – пожал я плечами.
– Я вас провожу, – заявил Элиас. – Под землей пройдем.
– Я подсоблю, – приосанился Пахом.
– А за Пелагеей кто смотреть останется? – задал резонный вопрос Элиас.
– Не подумал, – почесал затылок здоровяк. – Каюсь.
– То – то же. А вы двое, собирайтесь. Не будем медлить.
– Я готова выдвигаться сию же минуту, – объявила Настя, крепко обняв сумку.
– С вашего позволения, мне нужно попрощаться, – сказал я, и скорым шагом покинул залу.
Держа за руку Пелагею, что как-то осунулась и стала похожа цветом лица на прекрасную восковую куклу, я думал о том странном чувстве, что сейчас терзало мою душу. Нет, это не первая любовь, которой бойкие перья романистов дают какой-то монополь над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна, что она забывает различие полов, что она – страстная дружба. Со своей стороны, дружба между юношей и девицей имеет всю горячность любви и весь ее характер: та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств, то же недоверие к себе, безусловная преданность, та же мучительная тоска разлуки и то же ревнивое желание исключительности. Нет, это не она. Я помню это чувство, которое испытал впервые в юности, но тогда я не угадал этого назначения и увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных. Моя любовь никому не принесла тогда счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья – и никогда не мог насытиться. Так нищий, томимый голодом в изнеможении, засыпает и видит перед собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся – мечта исчезает, оставляя лишь голод и отчаяние...
И вот через годы, словно в наказание за постыдную жизнь, пройдя мытарства, из горнила которых я вышел тверд и холоден как железо, утратив, казалось, навеки пыл благородных стремлений, вот оно – снова то чувство.
Однако, люди моей профессии, что каждый божий день ходят по лезвию ножа, невольно обрекают своих близких на муки сердечных переживаний: вот, сегодня ты улыбаешься за чаепитием в кругу семьи, а завтра, комки земли со стуком падают на крышку твоего гроба.
Не знаю, имею ли я право на подобный поступок...
– Можем выступать, – объявил я, возвращаясь в залу.
Прощание с Пахомом вышло коротким, малословным, но весьма теплым. Крепко пожав ему руки, мы нацепили свежие маски и выдвинулись в путь.
Когда наша троица вышла на поверхность, в чёрном небе дрожала мутная луна. Было так тихо, точно земля остановилась в беге и висит неподвижно, как маятник изломанных часов.
И в тишине, спокойной, точно вода на дне глубокого колодца, всё кругом было облечено чем-то единым и печальным, словно ряса монаха.
Даже шорохи платьев, звуки наших шагов, неожиданные и ненужные, ничего не поколебали в тёмном, устоявшемся молчании душной ночи, насыщенной одуряющим, сладковатым запахом разложения.
Где-то поодаль, внизу, на Императорской пристани, виднелись две огромные бетонные мачты, к котором был пришвартован знакомый дирижабль, окутанный дымкой ядовитого тумана.
– В этом секторе спокойно, – объявил Элиас, – Гляжу, твои друзья на месте, Коленька. Ступайте скорее.
–А как же ты? – взволнованно спросила Настя, схватив Корхонена за руку.
– И впрямь, Элиас, – поддержал я сестрицу, – пойдем с нами. Пристроим тебя, найдем дело по душе. Будешь кататься, словно сыр в масле.
– Нет, мои хорошие, – помотал головой наш старый друг. – Тут мой дом. Я прожил здесь всю свою сознательную, долгую и насыщенную жизнь. Здесь мои душа и сердце, здесь моя память. У меня всё есть, правда, я бы отдал многое взамен тем замечательным круассанам с вишневой начинкой, – даже сквозь маску, было ясно, что Элиас сейчас мечтательно улыбается. – Я всеми силами люблю этот город, – продолжил он. – Пускай он умер, но надеюсь, что ты, Настенька, найдешь лекарство и, быть может, этот славный город ещё восстанет из пепла. Пусть хоть для потомков. От того, заклинаю вас – ступайте с Богом и не поминайте лихом. И к тому же, как мне бросить бедную Пелагею? Теперь я за нее в ответе.
Услышав это имя, сердце моё екнуло такой тоской, так болезненно сжалось и так упало, что казалось, будто я свое существование поставил на роковую, предательскую карту, которая мне изменила. В это мгновение, в первый раз в своей жизни я сознательно и серьезно почувствовал, что люблю. Что мне кровно дорога та девица, что лежит сейчас при смерти. Но спасение тысяч жизней, перевешивала сейчас чувства одного человека на чаше жизненных весов. Я должен оберегать Настю и отвезти её домой, должен...
Настя бросилась к Кархонену на шею, крепко обняла на прощанье и сказала дрожащим голосом:
– До свидания, мой милый Элиас.
– До свидания, яхонтовая моя...
Я молча принял старого друга в свои объятия, похлопав по спине.
Не проронив больше ни слова, взявшись за руки, мы направились с сестрицей к воздушному судну, чтобы навсегда покинуть мертвый город...
Эпилог
«Приходите все несчастные и обретайте здесь покой души», – написал какой-то местный юморист-завсегдатай на почерневших дверях погребка красным карандашом. Надпись эта существует, полустершаяся, неразборчивая, давно, ее все обитатели погребка знают наизусть.
Погребок этот замечательный. Он стоит в укромном уголке бойкой, оживленной ночью и днем разгульной улицы, и в него не заглядывает всевидящее око полиции.
В погребке особая жизнь, гармонирующая с обстановкой.
Прямо от входа, в первой комнате, стоит буфет, сзади которого на полках красуется коллекция вин и водок. На буфете горой поднялся бочонок и стоят на подносе стаканчики, так как погребок, вопреки существующим законам, по неисповедимой воле судеб, доказывающей, что нет правил без исключений, торгует круглые сутки распивочно и навынос… Снаружи все прилично, сравнительно чисто. За буфетом стоит солидный, со степенной бородой буфетчик, бесстрастно, никогда не изменяя своей холодной физиономии, смотрящий на окружающее.
Двери то и дело отворяются. Вбежит извозчик, распояшется, достанет пятак и, не говоря ни слова, хлопнет его об стойку. Буфетчик ловким движением руки сгребет этот пятак в ящик, нальет стакан и наклонится за прилавок. В руках его появляется полупудовая, черная, как сапог, печенка, кусочек которой он стукнет о прилавок и пододвинет его к извозчику. За извозчиком вбежит весь согнувшийся сапожник с колодками под мышкой.
– Опохмелите, Афанасий Петрович! Молю! – попросит он и загремит колодками по прилавку.
Опять безмолвно наливается стакан водки, режется кусок печенки, и сапожные колодки исчезают за буфет…
И так с утра до утра…
Неизменным завсегдатаем погребка сделался и Репейников – бывший дворник дома "Лидваль". С утра он сидел в задней темной комнате, известной под именем «клоповника», вместе с десятком оборванцев, голодных, грязных и опухших от пьянства.
Тяжелый запах, потные рожи, две коптящие керосиновые лампы, черные от грязи и копоти доски стен кабака, сумрак, наполнявший эту яму, – всё было мрачно и болезненно. Казалось, что это место пиршества заживо погребенных в склепе людей, один из которых, ещё и поет в последний раз перед смертью, прощаясь с небом. Безнадежная грусть, спокойное отчаяние и безысходная тоска звучали в этой песне.
Один за другим оборванцы продолжали наполнять «клоповник».
Они проходили поодиночке мимо буфетчика, униженно кланялись, глядя в его бесстрастное, холодное лицо.
Затем шли разговоры, где бы добыть на еду, на водку.
– Петька, давай перекатим твою поддевку, может, бумажку дадут! – предлагал босой, в одной рубахе, оборванец своему соседу в кафтане.
– Отцепись! Вылицевали уж меня, нечего сказать… – протестует Петька.
– Сейчас водочки бы, Петя… Стюденю потом на пятак… А стюдень хороший, свежий… С хрящом, знаешь…
– Ну тебя!..
– И хренку дадут… Хорошо…
– Убирайся… Ни за что… К крестной в воскресенье пойду… Она жалованье получит…
– Да мы найдем что надеть-то… А сейчас, понимаешь, стюдню. По баночке, и стюдню…
– Петька, а ты не ломайся, это не по-божески… – вмешался третий оборванец.
– Стюдень-то свежий оченно...
А Репейников сидел в углу и связывал веревкой развалившийся опорок, подобрав под себя босую ногу…
Он был погружен в свое занятие и не обращал внимания на окружающее. "Ишь ты, проклятый, как его угораздило лопнуть-то…", – думал он.
Репейников связал опорок и посмотрел на него.
– Ладно, потерпит, – решил он.
«А у Нюрочки тогда были розовые ботинки… Каблучок с выемкой… Тоже розовый…» – вдруг пришло ему на ум. Он зажмурил глаза…
«В каких же она ботинках венчалась? Должно быть, в белых… Всегда в белых венчаются. Должно быть…»
Вспомнил он, как его не пустили в церковь, как он пошел в трактир, как напился до беспамятства, неделю без просыпу пил, как его выгнали со службы за пьянство и как он, спустив с себя приличное платье, стал завсегдатаем погребка… Вот уж с лишком полгода, как он день сидит в нем, а на ночь выходит на угол улицы и протягивает руку за пятаком на ночлег, если не получает его от загулявшего в погребке гостя или если товарищи по «клоповнику» не раздобудутся деньгами.
Старые товарищи раза три одевали его с ног до головы, но он возвращался в погребок, пропивал все и оставался, по местному выражению, «в сменке до седьмого колена», то есть в опорках и рваной рубахе…
Пьяный, он всегда ругался и кричал, а трезвый ни с кем не говорил ни слова, а только и думал, как бы добыть водки, чтоб напиться и ругаться.
– Вчера бы гривенник дали, а теперь и пятака не дадут! – посмотрел он опять на опорки.
Он осмотрелся вокруг и мутный взор его зацепился за старого своего знакомца – лоточника Ваньку, которого звали "Косым". Тот сидел в самом углу, в одной рубахе и наливал в грязный стакан из штофа водку. Перед ним стоял студень с хреном и всякого рода разносолы.
– Эй, Ванька, опохмели уважаемого человека по старой дружбе! – крикнул он хриплым голосом Косому.
– Садись, подам, – ответил Косой. – Сегодня я добрый.
Репейников, хромая, подошел и взял стакан.
– И стюдень то, как хорош, ай! – причмокивал оборванец, тыча грязной рукой в жидкую, бурую массу, – Ну, как сам? Как живёшь, кого видишь?
– Давеча, Анастасию Александровну видал. Помнишь такую, болезный?
– Как же не помнить такую красоту? – ответил Репейников, поливая на два перста.
– Всё хлопочет, красавица, средство от Петроградского недуга ищет в академии своей.
– Вишь, сколько от человека пользы, – сказал оборванец, поднимая стакан. – Не то что мы. Давай, вздрогнем...
– Да-а, – протянул Косой, хватая маринованный огурчик. – Уважаемый она человек. Её сам статский советник под крыло взял. Слышишь? Как же его ... – защелкал он грязными пальцами.
– Купцов! Темнота ты этакая, – ответил Репейников, нежно баюкая стакан.
– Точно! Купцов! – хлопнул тот ладонью по липкому столу. – Вот, как зеницу ока Анастасию Александровну стережет. Никуда она без сотрудников власти не хаживает.
– Пущай стерегут, – махнул рукой Репейников. – Нам какая нужда. Ты мне лучше скажи, откуда сам барышами завелся и пируешь? Али секрет?
– От чего же секрет? – довольно откинулся на спинку стула Ванька – косой. – Скажу. От чего не сказать: давеча, Николай Александрович... Помнишь такого, болезный?
– Помню, конечно, – кивнул оборванец. – Разве можно хороших людей забыть?
– Так вот, давеча встретился мне Николай Александрович. Весь такой в дорожных платьях, торопился по своим надобностям значится. Да и скупил у меня весь товар скопом. Даже "на чай" оставил. Слышишь? Вот, я на радостях сюды и залез.
– А чем ты ещё торгуешь, Ванька? – спросил захмелевший Репейников. – Хоть убей, не упомню.
Ванька вытер рукавом рубахи жидкую бороденку, поглядел на собутыльника мутным взглядом и сказал:
– Круассанами с вишневой начинкой...
КОНЕЦ








