Текст книги "Раздел имущества"
Автор книги: Диана Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Руперт, со своей стороны, пытался найти способ избежать продажи château. Ему стало казаться, что в château и издательстве – все его будущее, вся его жизнь. День ото дня в воображении Руперта виноградник становился все урожайнее, единственная башенка замка отца приобретала все большую величественность, мелкий, почти пересохший ров с водой превращался в серебряный пруд, в котором плавали маленькие рыбки и росли водяные лилии, а издательство оказывалось национальным сокровищем, бесценным для искусства, и все это вместе – монументом в память об отце и райским местом для тех, кого он любил. Руперт был совершенно убежден, что Поузи залегла на дно затем, чтобы избежать обсуждений, поскольку ей стыдно, что она хочет разрушить этот идеальный, предопределенный самой судьбой план.
Руперт помнил о предложении матери продать ее дом. Был ли смысл в этом предложении теперь, когда выяснилось, что дом не был оформлен как ее собственность, или это просто незначительная деталь, которую можно уладить? Они обсудили этот вопрос в предварительном порядке. Возможно, дом не принадлежал Пам все это время, но если бы принадлежал, сказала она, прогуливаясь с Рупертом по Лувру и дальше вниз по авеню Монтань, то она согласилась бы его продать. Пам знала, что Руперт никогда бы не пошел с ней по магазинам, если бы эти вопросы не значили для него так много, но она не видела смысла в продаже дома – вряд ли это помогло бы делу. Вырученные за него деньги могли покрыть налоги, вмененные одному, может быть, даже обоим ее детям, но откуда возьмут деньги Виктуар и Гарри, чтобы заплатить за себя? Памела поняла, что ей с Поузи и Рупертом придется ехать обратно в Англию; Руперту надо работать, да и у нее самой была обычная жизнь, в которую ей надо было вернуться. Нельзя оставаться неприкаянной во французском отеле, как бы этого ни хотелось. Пам разрывалась из-за своего долга перед детьми, и в то же время она беспокоилась из-за Поузи: часть ее сознания подсказывала, что с Поузи все в порядке, но другая ее часть сходила с ума.
– Тебе придется отвезти прах Керри, – сказала она Руперту. – Я не собираюсь этого делать.
– Пусть это сделает господин Осуорси, так будет лучше, – ответил Руперт. – Он остановился здесь, и мы можем оставить… контейнер… здесь для него.
И они нехотя решили так и поступить.
– У тебя случайно нет новостей о сестре? – спросила Жеральдин у Виктуар, поговорив с Памелой. У Виктуар новостей не было. Насколько она понимала, Поузи сейчас должна быть где-то с Эмилем, но с матерью она своим беспокойством не поделилась. Жеральдин также упомянула про Поузи в разговоре с Эмилем, когда тот заехал, чтобы навестить детей.
– Они не знают, где она находится. Она исчезла из отеля, оставив прах отца у консьержки!
Эмиль не ответил, но почувствовал укол беспокойства. Он всегда испытывал теплые чувства к тем, с кем переспал. Он помнил смятение и печаль Поузи в Вальмери и надеялся, что она не сотворила что-нибудь от отчаяния. Он поколебался, не признаться ли Жеральдин в том, какую роль сыграл он сам, – она всегда хорошо разбиралась в характерах людей, особенно женщин, – возможно, она смогла бы рассеять его тревогу. Но он решил отложить это и подождать еще несколько дней.
Несмотря на тень судебного иска, возбужденного против нее Керри, на этой неделе Эми смогла вернуться к привычному для нее ритму парижской жизни. Помимо фотографии, появившейся в газетах, никакого отзвука событий в Альпах больше не было, хотя Эми и не могла полностью избавиться от ощущения, что слухи о ее деньгах все-таки наложили свой отпечаток на то, как относились к ней окружающие, и в Париже, и в Альпах. Это проявлялось и в том, как организовывала для нее досуг Жеральдин, и в том, куда она все чаще отправляла ее или куда ее стали приглашать, по мере того как расширялся круг ее знакомых: шикарные благотворительные коктейли, открытия художественных выставок, театр. Она все время должна была куда-то идти; у нее не было возможности просто сходить в кино или съесть гамбургер.
Она не могла также избавиться от чувства, что, несмотря на ее смиренное послушание, Жеральдин была ею недовольна. Возможно, она Жеральдин и нравилась сама по себе, но когда речь шла о ее одежде, или прическе, или о том, как она держится на людях, Эми чувствовала, что все это крайне неудовлетворительно. Жеральдин заставила ее пройти несколько soin de visage[195] и сделать восковую депиляцию (jambe entière[196]), хотя для подобных дел было трудно найти время в ее расписании, насыщенном уроками и назначенными встречами. По собственной инициативе она постаралась применить метод, который подсмотрела у Виктуар: стала наносить духи между пальцами рук, и – это была уже ее собственная идея – почему бы не попробовать то же самое между пальцами ног?
Конечно, Эми была не первой американкой, которую охватывало ощущение своей неадекватности некоей концепции женской красоты, известной француженкам. Тамми и Уэнди тоже меж собой говорили о том, что до сих пор ощущают эту неловкость, а ведь они прожили в Париже почти сорок лет. Однако Эми казалось, что при объективном изучении большинство французов выглядят не лучше, чем американцы, просто они не такие полные. Одежда на людях, спешащих на работу или встречающихся в магазинах, – это, как правило, те же самые юбки, брюки и пиджаки, не удостоенные высокой оценки, и те же пальто по прошлогодней моде, то есть то же самое, что носят американцы.
На самом деле Эми теперь стало казаться, что и американцы тоже выглядят странно; когда она распознавала их на улицах или по разговору догадывалась, что это ее соотечественники, их одежда казалась ей слишком небрежной и яркой. Она поняла, что стала тщательно одеваться даже тогда, когда шла просто в Monoprix[197], как будто ожидая и даже надеясь встретить там кого-то знакомого. В целом ее обескураживал и смущал вопрос о культуре, и ей все больше хотелось уехать домой, хотя она и презирала себя за это. Она поняла, что стала слишком часто звонить родителям: по их голосу она могла понять, что их это удивляет. Но разговоры с родителями укрепляли ее решимость остаться, потому что они вызывали в ее воображении картины Юкайи, спортивных машин, автострад – по всему этому она совсем не скучала. Несмотря на то что она любила родителей, примерно с десяти лет она решила, что не будет жить, как они. Она помнила свое решение прожить необыкновенную жизнь, но по мере взросления она поняла, что не знает, что такое жизнь, – может быть, просто потому, что она знала недостаточно. Она стала понимать это только теперь, когда все стало возможным, и именно поэтому ей надо было остаться.
После недели, проведенной в блаженной дали от привычного окружения, Поузи смягчилась и позвонила домой. Вернувшись в Лондон, Памела Венн обнаружила на автоответчике сообщение от дочери: все хорошо, она путешествует, она будет поддерживать связь с месье де Персаном, чтобы быть в курсе дел с наследством. Она надеется, что мама нашла в отеле сверток, который Поузи там оставила, и она извиняется, что сама не уладила это дело. Памела приободрилась, но Руперт был далеко не так счастлив. Увы, часы, проведенные в сосредоточенном изучении счетов, касающихся виноградника и издательства, и переговоры с банками в Лондоне и Париже не дали возможности составить какой-то реально осуществимый план сохранения château. Никто не считал это хорошим капиталовложением. Казалось, избежать продажи не удастся.
Глава 37
Эми смотрела из окна своей квартиры на Сену. Перед ней открывался вид в серых тонах, коричневая грязноватая вода в реке и голые деревья – картина в тоне grisaille[198]; это слово Эми выучила, когда смотрела в Лувре на картины, нарисованные углем. Казалось, что они в точности передавали настоящую природную палитру продуваемой ветрами Европы. Возможно, в марте здесь никогда не светит солнце, но Эми убеждала себя, что это не важно, ведь это такая небольшая цена за удовольствие узнать такое слово, как grisaille, хотя и маловероятно, что оно ей когда-нибудь понадобится.
Из окна Эми видела то самое место, где случайно столкнулась с Эмилем. В последние дни она не переставая думала об Эмиле. Эми старалась думать о нем спокойно, но хорошо понимала, что у нее это не получается. Она снова и снова вспоминала, как они пили кофе в кафе «Флор», сожалела о своей грубости и припоминала все, о чем он говорил, каждое его слово, и тон, и выражение лица. Это был свирепый приступ esprit de l’escalier[199], и она перебирала в уме каждое неверное слово, которое она сказала.
Возможно, его неожиданное дружелюбие было вызвано не тем, на что она надеялась: она его не привлекала. Вместо этого он сделал ей комплимент по поводу ее характера. Насколько ей было известно, никогда раньше никто не хвалил ее характер. Обычно люди нравятся друг другу по причинам скорее визуальным, поверхностным – по таким причинам, которые могли бы объяснить ее отношение к Эмилю. Она больше не могла скрывать от себя, что единственным человеком во Франции, с которым ей действительно хотелось разговаривать, был Эмиль, и это не говоря о том, что ей хотелось с ним в постель. Да. Кроме того, приходилось признать, что – увы! – из всех мужчин, с которыми она познакомилась во Франции, он – тот, к кому ее тянуло больше всех, – совершенно точно подходил под описание злодеев, о которых ее предупреждали тетушки, мама, а также огромное количество книг, рассказывающих о трагедиях богатых девушек: женат, неверный муж, иностранец. Может быть, она наконец приобретет необходимый французский опыт.
Все считали его красивым, даже французский кабинет министров, и почему у нее должно быть другое мнение? И она отвергла его дружбу, его извинения, его попытку к сближению, пусть даже в ней и не было ничего романтического – хоть он и говорил о красоте… Интересно, думала она, верит ли он в то, что красота – это тщательно продуманная идея; потому что это тоже говорило бы о его характере. Приступы самоосуждения почти довели ее до головной боли. Все отношения она строила неправильно: лыжный инструктор, барон, а теперь и тот, с кем она действительно хотела бы иметь эти самые отношения. По мере того как росло и становилось острее ее желание, теперь осознанное и окрепшее, усиливалась и ее негативная оценка того, что она сделала. Она разрушила свою жизнь из-за того, что была так груба с единственным мужчиной во всей Франции, которого она хотела, и эта неудача символизировала провал всего предприятия, которое привело ее сюда. В общем, она проиграла. Она никогда не сможет захотеть того, что смогла бы иметь, и не может иметь того, что хочет, – даже если бы она и знала, чего именно она хочет. «Как это по-американски», – сказал бы Эмиль.
Шли дни, и она старалась излечиться от своей одержимости Эмилем – так она стала называть свои чувства. Она вспоминала его безжалостную, довольно необоснованную критику американцев, не подкрепленную никакими реальными знаниями, и размышляла о том, что его знание трудов просвещенных общественных мыслителей, наподобие Кропоткина, довольно подозрительно. Может, он коммунист? С этой категорией людей Эми лично никогда не встречалась, поскольку в северной Калифорнии они не водились, хотя, конечно, в бесчисленных местных университетах было много марксистов, так же как и деконструктивистов, и новых историков – все зависело от того, когда вы заканчивали школу. Но если бы он был коммунистом, его, вероятно, не пригласили бы в это довольно консервативное правительство.
Что ж, ей не надо стараться понять француз скую политику, это все равно невозможно, как невозможно понять религиозные суеверия французов. Она слышала, что людей возят в Вальмери смотреть на то место, где стояла Жанна д’Арк.
Она позвонила Полю-Луи, чтобы узнать последние новости об этом деле, и он рассказал ей, что более ста восьмидесяти человек уже совершили экскурсию на снежных вездеходах системы Sno-Cat стоимостью двадцать пять евро за одно место, которую предлагала желающим Французская школа горнолыжного спорта. Саму святую больше не видели.
Эми позвонила также Джо Даггарту. У него новостей о Жанне д’Арк не было, но он по-дружески рассказал ей, что один немецкий город выступил с требованием убрать американскую военно-воздушную базу, ссылаясь на несчастный случай с лавинами в Альпах в качестве доказательства обоснованности их жалоб на то, что американские самолеты «Си-5 Гэлакси» портят им жизнь.
– Обычные маршруты полетов этих самолетов проходят вдалеке от Вальмери, – сказал Джо. – Но мы пока еще не все знаем.
Эми была уверена, что ей лично юридические осложнения не грозят, но ее все же беспокоили ежедневные телефонные звонки Сигрид, а теперь еще и телефонные звонки из адвокатской фирмы Сан-Франциско, которой были переданы на рассмотрение ее проблемы. Адвокаты подтвердили, что иск Керри действительно официально возбужден, и сообщили, что они ведут переговоры со своими заокеанскими коллегами, чтобы установить, кто будет представлять Эми во Франции, раз она настаивает на том, чтобы остаться здесь, вместо того чтобы благоразумно уехать.
– Приезжай домой, Эми. Учитывая, как изменилась ситуация в мире, нам всем будет лучше, если ты приедешь домой.
Однако насчет этого она уже приняла решение. Возможно, ей стоит прислушаться к предложениям Жеральдин и постричься. Эми не стригла волосы со времени окончания средней школы, поскольку научилась заплетать косу, стоя спиной к зеркалу. Она всегда думала, что длинные хвостики ей идут, – все так говорили. Она предприняла и несколько других шагов, на которые намекала Жеральдин. Это было необходимо, чтобы добиться совершенства, которое французы называли «soignée»[200]. Например, Эми сделала несколько своеобразных массажей для лица, которые назывались «gommage»[201], и это слово так напоминало английское «damage»[202], что по-французски означает «dommage»[203]. Обычно Жеральдин бывала права, о чем бы ни говорила, поэтому, может быть, Эми следовало прислушаться к ее совету насчет прически.
Эми не считала, что ее планы осуществляются. Она не ощущала себя более культурной и умной, хотя после Вальмери она стала лучше кататься на лыжах. Она научилась готовить супы-пюре, но она никогда не будет свободно говорить по-французски. Мысль о доме по-прежнему казалась ей заманчивой, и перспектива остаться во Франции имела больше отрицательных моментов, чем положительных. Менее чем за месяц она оказалась в юридически опасной ситуации, и она невольно способствовала смерти человека; сердце ее разбито или скоро будет разбито, ей не с кем даже поговорить, и она не сделала заметных успехов в том, что прежде казалось ей таким заманчивым; по крайней мере, оказалось, что здесь нет ничего такого, чему она не могла бы научиться дома. Сама она осталась прежней! Она не чувствовала в себе никаких перемен. Но разве можно почувствовать, изменился ты или нет? Или внутренние изменения – это такой интимный процесс, который самому носителю изменений незаметен? Она очень надеялась, что изменилась хотя бы чуть-чуть… Да, решено: она поедет домой. И еще она должна встретиться с Керри.
Когда вопрос о будущем был решен, сердце Эми взлетело от почти ликующего чувства облегчения. Она устроит большую вечеринку – надо спросить Жеральдин, как это делается, – разбросает вокруг кучу денег и уедет, и ей никогда больше не придется думать о grisaille или gouache[204]. Или, лучше сказать, она навсегда сохранит в памяти эти полезные термины, имеющие отношение к искусству, и еще многие другие термины, и значительно усовершенствованные лыжные навыки, и все это непременно пригодится ей в дальнейшем. Ничто не пропадет даром! И все же в глубине души она знала, что за этим ощущением счастья, возникшем после принятого ею решения, скрывается суть ее страданий, а возможно, самое сильное – и почти единственное – страдание, которое она испытала; ведь до настоящего момента жизнь не давала ей значительных поводов для жалоб. Была ли она теперь в горниле боли, которая выкует из нее замечательный, восприимчивый характер, все понимающую – зрелую – личность? Да, она на это надеялась: она надеялась, что это страдание, заставлявшее ее в иные минуты глотать слезы, принесет хоть какую-то пользу.
Для Поузи это было время пьянящего удовольствия. Несколько дней назад, после сцены с Рупертом и господином Осуорси, Поузи с Робином украдкой перебрались в отель у Северного вокзала, имевший немного сомнительную репутацию, и провели там несколько дней, пока не смогли получить приглашение от Бетт Маришеваль в ее загородный дом. Затем они некоторое время жили в симпатичной, увитой плющом гостинице в Нормандии. Теперь они вернулись в Париж, выполняя обещание Поузи почтить память Наполеона и съездить к нему на могилу[205]. Мэзи де Контеланн, уехавшая за город, разрешила им до конца недели пожить у нее дома – это была роскошная квартира в шестнадцатом округе Парижа, и прислуга там была предусмотрительна и позволяла им оставаться в кровати допоздна, а иногда и днем. В остальное время они просто бесцельно бродили по городу, а по вечерам отвечали на чьи-нибудь приглашения. Круг французских знакомых Робина был почти таким же большим, как и круг его знакомых в Англии, и он наслаждался их реакцией на его появление вместе с мисс Венн. До него постепенно доходило, что хозяйки не очень рады тому обстоятельству, что к их гостям прибавилась Поузи, но, по крайней мере, он получал удовольствие от их удивления.
– Я приезжаю в Париж с тех пор, как был еще школьником, и все же я никогда еще его не видел, – сказал Робин, печально глядя на Поузи. Он думал о том, как она красива: такая свежая, полная жизни, такая цветущая – миниатюрное изображение девушки, бродящей за зеленой изгородью, если таковую можно было найти в семнадцатом округе Парижа. Если Робин и не мог полностью отделить ее в своем представлении от château, принадлежавшего ее семье, то только потому, что представление о ней как об обладательнице château, было таким волнующим. Поузи, конечно, разбирается в садах и в розах – эти две темы он особенно выделял в своих работах. Его строки о розах широко цитировались. Конечно, они с Поузи не станут жить в замке, они поселятся в коттедже и, кроме того, будут жить в его квартире недалеко от Кенсингтон-роуд. Робин смотрел, как она подогревает молоко, расставляет цветы в простом синем кувшине, и в его воображении эти сцены представали как картины Матисса, написанные в основном в синих, красных и желтых тонах. И она на столько лет моложе его! В конце концов ее аппетиты превзойдут его собственные, если уже не превзошли. Ничего, вполне возможно, что, поздно начав проявляться, его желание будет жить дольше, как осенние хризантемы или астры.
– О, Робин, – упрекнула его Бетт Маришеваль в среду во время своего приема, – в душе я всегда знала, что в конце концов вы выберете розу из английского сада. Как француженка и как хозяйка я не могу не чувствовать разочарования в вас. Практически я уже поставила на вас крест. Я сказала себе: «Он для тебя потерян». – И она улыбнулась Поузи, чтобы показать, что она не хотела показаться ей грубой. – Я даже не жду вас на лонгшампские вечера, которые вы всегда так любили…
Робин отчетливо стал понимать, что круг его французских друзей будет убывать, и это мгновенно заставило его взвесить относительные преимущества la vie mondiane[206] на континенте и милых домашних радостей в Англии, и у него не возникло сомнений в том, что последнее предпочтительней первого. Но все равно, почему же французы не могут, как он, полюбить его хорошенькую девушку, одетую в такое очаровательное платье с цветочками, и под ним – он знал, а они нет – красный кружевной бюстгальтер и чулки с подвязками?
«Он такой красивый, хотя и худой, – говорила себе Поузи. – Ему надо немного набрать вес, он нуждается в заботе». Они поговорили о том, что у Робина неплохие шансы в следующий раз стать лауреатом в области поэзии. Поузи нравилось смотреть на Робина, когда он сидел в задумчивости. Ее удивляло, как любовь меняет представление обо всем на свете; при этом, очевидно, не имело значения, кого ты любишь, поскольку она почти уже не помнила, что несколько дней назад была влюблена в Эмиля. Ее изменила сама любовь, а изменение ее представлений о Робине тоже оказалось неожиданным: она воспринимала его как один из портретов, создаваемых на экране компьютера в полиции; его лицо трансформировалось из худого и староватого в красивое, чувственное, самое лучшее. Подумаешь, Эмиль. Возможно, когда влюбляешься в одного мужчину, это делает тебя более восприимчивой к следующей любви? Может быть, любовь – это просто состояние уязвимости или восприимчивости, как у новорожденных утят? Неважно, Поузи видела в этом и здоровую сторону, потому что ощущения были такими же – неимоверной радости из-за того, что ты вместе с любимым, и ничем не сдерживаемого восхищения. Благодаря этим чувствам она неожиданно для всех преобразится в хорошего человека, потому что будет рядом с мужчиной, работа которого предполагает восхищение, – и все это, благодарение Богу, на английском языке. Какую бы роль ни играло желание в ее почти забытом чувстве к Эмилю, чувство к Робину включало в себя и желание, и более интеллектуальную востребованность. Вот так вот.
Сейчас она совершала обещанное паломничество к могиле Наполеона, мудрого автора закона, обеспечившего ее будущность наперекор завещанию отца. Разглядывая tombeau[207] императора, она не могла не вспомнить о прахе отца, оставшемся в отеле, и о том, как она переложила на других неприятное, печальное поручение по доставке праха его жене. Она понимала, что оказалась нерасторопной – но ведь столько всего помешало ей заняться этим делом, да и Руперт прекрасно справится сам. Кроме того, этот прах не был ее отцом, это было просто некое вещество, безымянная пыль, воплощение всего того, что противопоставлялось жизни и памяти.
«Между папой и Наполеоном, – думала Поузи, – есть какое-то сходство. Они, вероятно, оба были одинакового роста, и у папы точно был наполеоновский оптимизм, притязающий на успех и ни перед чем не останавливающийся. Может быть, такой характер – это совсем не плохо». Она почувствовала прилив всепрощающих чувств по отношению к отцу, ощущение любви вместе с пришедшим к ней пониманием, что она похожа на него. Интересно, Наполеона кремировали или действительно тут похоронили? Она праздно размышляла о том, что как было бы уместно развеять прах отца здесь, на могиле Наполеона, если бы только она не оставила его Руперту.
Эми, тоже глубоко задумавшись, ехала в Musée de l’Armée[208]. Решив вернуться в Калифорнию, она почувствовала срочную необходимость осмотреть здесь все, что только можно, как будто в будущем путь сюда ей будет заказан навсегда. Она договорилась с одной знакомой Жеральдин, чтобы та провела ее по музею, где были представлены исторические орудия, и сопроводила на лекцию об Аустерлице, которую читали в четверг.
Парадоксальным образом интерес Эми к французской истории подогревался ее пробудившимся интересом к истории американской. Как если бы, решив вернуться домой, она поняла, что ей что-то подсказывает, что не мешало бы получше узнать то место, куда она собиралась возвращаться. Она осмотрела могилу Лафайета и уменьшенную копию статуи Свободы[209], потому что она никогда не видела большую статую Свободы в Нью-Йорке. Эми съездила в два американских музея и осмотрела довольно слабые экспозиции с разной потускневшей униформой времен Революции, треуголки, маленькие сумочки, которые носили дамы во времена Джефферсона, потрепанные флаги и фляги солдат Первой мировой войны. Все эти вещи мало ее взволновали, но она почувствовала прилив патриотизма, подумав о том, что такая мощная страна выросла из таких скудных начал.
– Bunjer[210], – сказал кто-то рядом, когда Эми остановилась на перекрестке на красный свет.
Она обернулась и увидела группу смешно одетых людей. Их полные тела, широкие брюки и кроссовки позволяли безошибочно узнать в них американцев. Но повторение странного слова bunjer говорило о том, что это мог быть совсем другой язык.
– Bunjer. Bunjer. Bunjer.
Они смотрели на нее. Почему? Она решительно отвернулась, чтобы не дать повода для знакомства, на тот случай, если они действительно американцы. Когда можно было двигаться вперед, Эми услышала, как одна из женщин сказала: – Вот видишь, они такие высокомерные и грубые – вот эту ничем не проймешь. Так все говорят. Они ненавидят американцев, как будто не живут в маленькой глупой социалистической стране, где у многих даже машин нет!
Эми опалило стыдом. «О боже мой, – подумала она, – это они обо мне говорят, они хотели сказать „bonjour“. Они решили, что я француженка – что я похожа на типичную француженку!»
– О, извините меня, – Эми догнала их, чтобы извиниться. Было бы несправедливо позволить им плохо думать о французах из-за ее дурного поведения! – Я так сильно задумалась, я не поняла, что вы обращаетесь ко мне.
Они озадаченно смотрели на нее, смутившись, в свою очередь, из-за того, что их услышала эта француженка, которая так хорошо говорит по-английски, почти как настоящая американка, и которая – стало медленно доходить до них – и была настоящей американкой.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – спросила Эми. – Я живу здесь неподалеку…
После того как они поболтали несколько минут и Эми рассказала, как им добраться в нужное место, она продолжила свой путь и совершенно случайно увидела, как у моста Инвалидов садится в такси Эмиль Аббу. Он заметил, что она его увидела, и слегка махнул ей рукой. Сердце ее подскочило. Наверное, он наблюдал весь этот эпизод и решил, что эти толстяки ее лучшие друзья. Соотечественники, с которыми путешественник сталкивается за границей, всегда оказываются поводом к унижению, о какой бы стране ни шла речь, но этот случай казался ей особенно огорчительным. Видимо, ее огорчениям не будет конца. Если бы только она знала, чем заслужила все это! Да, но это так по-американски, не знать, чем ты все это заслужил.
Робин и Поузи были приглашены к Дитрэзонам на коктейль. Мадам де Дитрэзон намекнула Робину, что они все были бы очень рады, если бы он прочитал перед обедом несколько своих новых стихотворений, желательно, чтобы это были переводы с французского. Робин сказал, что уже привык к тому, что должен отрабатывать свой ужин и что он с удовольствием подчиняется. Он не меньше, чем все другие поэты, любил читать вслух свои произведения.
И теперь, в гостиной, оформленной в белых тонах с позолотой, что, по мнению Поузи, было уж чересчур, он читал, а Поузи слушала его со смешанными чувствами: любви и восхищения к Робину и желанием исчезнуть отсюда, хотя способа исчезнуть не было: им предстоял обед.
Ее угнетало то чувство превосходства, с которым французские дамы хвалили ее цветастое платье, приговаривая: «Как это в английском вкусе!», «Это так похоже на сад!», «J’adore[211] Лауру Эшли[212]», «Как оригинально» и еще несколько подобных замечаний.
Кроме того, Поузи угнетало стихотворение, которое читал Робин. Это был перевод из Бодлера: что-то о том, как у обочины дороги лежит тело женщины, и его клюет воронье. Без сомнения, это было философское размышление о смертности всего живого, и все же, как и сама мысль о смерти, стихотворение это было отвратительно:
И вас, красавица, и вас коснется тленье,
И вы сгниете до костей,
Одетая в цветы, под скромные моленья,
Добыча гробовых гостей.
[213]
– Робин нараспев читал его этим разодетым, внимательно слушающим его людям, стоящим вокруг с бокалами шампанского.
«Тьфу», – думала Поузи, но как удивительно тусклый голос Робина набирал силу и звучность, когда он читал стихи! Французы кивали в торжественной сосредоточенности, полные решимости разглядеть французские черты старой поэмы в новом обличье неуклюжих английских слов.
– Восхитительно, – сказала мадам де Дитрэзон, когда Робин закончил чтение, – а теперь обедать!
Во время обеда Поузи могла только бросать на Робина умоляющие взгляды, поскольку сидела между двумя французами, которые самым дружелюбным образом моргали глазами, но после первых нескольких минут проявления галантности они перестали говорить с ней по-английски. Она постаралась вспомнить одну-две французские фразы, чтобы снова вступить в разговор, но в голову ей приходили только строки из французских стихов.
– Où sont les neiges d’antan[214]? – сказала она месье Брикелю, сидевшему справа от нее, в надежде, что он воспримет эти слова как начало разговора о Вийоне[215]. Но он просто взглянул на нее с удивлением и отвернулся к француженке, сидевшей с другой стороны от него.
– A, nos amis les Anglais[216], – произнес месье Рекар, который сидел с другой стороны от Поузи.
Вероятно, Робин тоже, и, может быть, впервые, ощутил охлаждение между ним и его французскими amis[217], потому что, когда они шли домой, он сказал:
– Поузи, нам надо подумать о будущем.
Поузи, не раздумывая, согласилась, а позднее, поразмыслив, решила, что все, что она думала о будущем, было лучше, чем раньше.
Кипу разрешалось посещать ту, которая выполняла сейчас функции его родителей, два вечера в неделю, до одиннадцати часов, и поэтому сегодня Эми пригласила его сходить в кино и пообедать. Хотя они часто говорили по телефону, она хотела лично уверить его в том, что она не винит его за поведение сестры. Она тоже, в общем-то, хотела его видеть: знакомое лицо, свойский человек, американец, пусть и такой юный.
У него по-прежнему был неприступный вид, который сохранялся со времени приема у Жеральдин, и причиной его, как теперь знала Эми, оказался иск Керри, который по-прежнему его смущал. Эми планировала заговорить об этом, чтобы ободрить его; она хотела сказать, что ее это не беспокоит, что ее адвокаты уверены в том, что все обойдется и так далее. Все это было правдой. Какими бы основательными ни были претензии Керри к больнице, против нее обвинения были слабыми. Эми также должна была сказать Кипу, что уезжает в Калифорнию, и скоро. Она волновалась из-за этого, потому что Кип зависел от нее, и к тому же, по-видимому, она ему нравилась, что было совсем неудивительно, учитывая, насколько бедный мальчик одинок в этом мире.
– Что ты будешь? Croque-madame?[218] Обычно ты его выбираешь. Или что-нибудь другое?
– Croque-madame, – согласился Кип.
– Нам надо поговорить о том, что будет с тобой. Я скоро уезжаю в Калифорнию. Хочешь вернуться со мной и пойти в свою старую школу в следующем семестре? Или ты останешься здесь? Тебе придется выучить французский и еще много чего, если ты хочешь остаться.