Текст книги "Такова спортивная жизнь"
Автор книги: Дэвид Стори
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
2
Стоит ли из-за него беспокоиться? Эта мысль сразу пришла мне в голову, когда я вдруг задумался о Джонсоне. Зачем, собственно, разузнавать о нем все, что можно, если он больше не нужен? Вначале я полностью на него положился и из-за этого не особенно к нему присматривался – боялся увидеть, какая это ненадежная опора. И все-таки потом, когда он сделал свое дело, я начал раздумывать, что он за тип. Мне, пожалуй, никогда не приходилось встречать такого измолотого жизнью человека. Меня даже озадачивала его непробиваемая простота. Какой же мелочишкой может стать человек! Вот о чем думал я каждый раз, когда видел, как он с натугой передвигает ноги.
Я наслышался про Джонсона еще мальчишкой. В Хайфилде его знали все женщины и дети, потому что, когда остальные мужчины были на работе, он слонялся по улицам – только он один. Наверно, одиночество натолкнуло его на мысль прибавить себе лет: он притворялся, что ему лет на десять больше, чем было на самом деле. Этого, конечно, тоже не забывали, как и его постоянную праздность. Совсем недолго, может недели две, он работал садовым сторожем.
Когда я учился в последнем классе и играл в команде лиги регбистов, Джонсон почему-то оказался членом комитета городского клуба в Примстоуне. Он продержался там очень недолго, но все-таки достаточно, чтобы у меня осталось впечатление, будто он человек с весом. Я попал пальцем в небо. Хотя это обернулось к лучшему. Как он пробрался в клуб, я до сих пор не знаю, но, конечно, ни у кого в городе не было столько свободного времени, сколько у него.
По-настоящему я познакомился с Джонсоном только в двадцать лет. Я тогда явился по газетному объявлению в дом № 15 на Фэрфакс-стрит. За два года до этого я получил освобождение от военной службы: в школе во время столкновения на поле я изуродовал правую лодыжку. К тому времени я потерял интерес к игре, был сыт по горло жизнью с родителями и кочевал из одного ирландского дома в другой.
По мне, миссис Хэммонд могла быть хоть четырехглазым чудовищем. За тридцать пять шиллингов в неделю я пользовался отдельной комнатой с пансионом– как будто она во мне была заинтересована, а не я в ней. Да ставь я сам условия, лучших мне все равно не придумать бы. Других жильцов у нее не было. Сама она была вдовой не первой молодости, и дом был вполне приличный, так что, вообще-то говоря, никак иначе она и не могла себя вести, тем более что совсем недавно жилось ей довольно счастливо, а потом вдруг все оборвалось. У камина всегда стояла пара коричневых башмаков.
Я попал к ней после двух лет работы у Уивера. Миссис Хэммонд ненавидела меня, мои родители ненавидели миссис Хэммонд, ребятишки ревели по целым дням. А мне было на все наплевать. Я только что самостоятельно встал к токарному станку и большую часть времени старательно следил за Морисом Брейтуэйтом, который работал в том же цехе. Мне было интересно наблюдать, как к нему относятся люди. Им восхищались, его ненавидели. И у всех это сразу было видно. Он перестал ходить в заводскую столовую и обедал с двумя приятелями в соседнем кафе. Мне казалось, что он не такой, как остальные. А лет ему было не больше, чем мне.
Брейтуэйт играл в регби за лигу, вот почему он не тонул, как все, в вонючем болоте, а для меня это было главным. Сам я только-только не захлебывался. Когда я сказал ему, что хотел бы попробовать себя в «Примстоуне», Брейтуэйт объяснил, что для этого нужно иметь поручителя или рекомендацию агента, который занимается розысками новых талантов. Я никого не знал, а он не скрывал, что не собирается мне помогать. Тогда я назвал Джонсона.
– Никогда не слышал про такого, – сказал он. – Но ты все-таки поговори с ним. Кто-то должен тебя рекомендовать.
Тогда я пошел к Джонсону. Я не рассчитывал, что он мне поможет, а просто хотел посмотреть, что будет, если я его попрошу. Когда я постучал, он вышел и уставился на меня, но я не сомневался, что его жена стоит тут же за дверью. А когда я начал объяснять, что мне нужно, он вдруг пробормотал:
– Как ты смеешь стучать ко мне в дверь!
Мне это показалось уж очень смешно, и я расхохотался. Он не понял, почему я смеюсь, но все-таки спустился на одну ступеньку и шепнул что-то про «Короля Вильгельма». Я ушел, еле держась на ногах. Я хватался за заборы, калитки, фонарные столбы. Мне казалось, что я в жизни не видел большего чудака, чем Джонсон. Потом мы встретились с ним в этой пивной. Больше я над ним никогда не смеялся. Скоро я решил, что зря затеял все дело. Год ожидания, во время которого Джонсон упорно трудился, чтобы так или эдак устроить мне пробу в «Примстоуне», дал ему гораздо больше, чем мне. Он это тоже понимал. Я бы не удивился, узнав, что он сам сводил на нет свои старания, лишь бы оттянуть время, когда я смогу обходиться без него. Джонсон все больше за меня цеплялся, а мне это совсем не нравилось. Мне казалось, что он ходит за мной по пятам. Я уже был не прочь поискать какой-нибудь другой способ попасть в «Примстоун». Сначала я надеялся, что Морис Брейтуэйт передумает и согласится немного подтолкнуть меня – только это мне и было нужно. Но он явно не собирался ничего делать. Целый хвост возможных кандидатов в форварды дожидался пробы, так что мне оставалось положиться на Джонсона, рассчитывая, что он протащит меня в начало этой очереди.
Когда я выбежал на поле, было почти темно. Тяжелый туман застлал долину, и стадион замкнулся в плотных серых стенах моросящего дождя. Было отчаянно холодно. Группки игроков перебегали с места на место; на фоне полупустых боковых трибун они казались маленькими и ненастоящими – насекомые, толкущиеся в пустоте. От страха меня мутило, я не понимал, зачем я оказался в Примстоуне и почему целый год этого добивался. За темным поясом толпы и деревянными башенками стадиона ничего не было видно. Мы были одни: все привычное, все, от чего становится легче на душе, исчезло; мы были брошены в кольцо трибун. Я больше не знал, зачем мне все это нужно.
Когда я бежал на поле, Джонсон был у выхода. Я не знал, как ему удалось договориться о четырех пробных играх, но все-таки это был час его торжества. Когда я пробегал мимо, он стоял насупленный и жалкий. Пока мы ждали выхода другой команды, я мог разглядеть, как он медленно поднимается по центральной лестнице главной трибуны. Потом из жерла туннеля на поле хлынул поток белых рубашек.
Я приглашал миссис Хэммонд прийти, но она отказалась наотрез – нечего к ней с этим привязываться.
– Ведь это моя первая игра. Нужно же, чтобы кто-нибудь меня подбодрил.
– Сами себя подбодрите. С чего это я стану сидеть на холоде и целый час мерзнуть до полусмерти.
Когда я попробовал ее уговорить, она сказала:
– Нечего вам этим заниматься.
Ее лицо прямо горело от злости.
– Это же просто заработок. Если я буду играть хорошо, мне заплатят триста, а может, и четыреста фунтов.
Она засмеялась.
– Конечно, столько они вам и заплатят.
– Вот это я и хотел услышать. А все-таки хорошо бы вам прийти.
– И не подумаю, – с надрывом сказала она. – Если бы мне хотелось, я бы пошла. Я уже сказала. Я не хочу.
– Ну, так пожелайте мне удачи.
– Желаю вам всякой удачи. Только не моей.
Я прыгал на одном месте, как заведенный, и пытался вспомнить, какое у нее было лицо, когда я уходил из дому. Она смотрела на меня с недоверчивым интересом, пробивавшимся сквозь жалость к себе. Я был рад, что она не пришла. Ничего стоящего: сотни две зрителей, встреча двух команд-дублеров, вон Джонсон машет своими паучьими руками. Но ее намеренное безразличие разбудило во мне злость, даже ярость, и это было хорошо для игры. Я забыл про осторожность. После первого тайма, когда мы уходили с поля, я понял, что ярость – это главное, что помогает мне играть. Хотя эта манера как будто пришлась мне по нутру, мне не нравилось, что я могу похвастаться только медленной неуклюжей игрой и преимуществами роста и веса.
Мы строились перед вторым таймом под моросящим дождем, мешавшим разглядеть края поля. Я вдруг почувствовал себя счастливым, как будто сбросил с плеч какую-то тяжесть, и набрал полные легкие воздуха. Тогда я не придал этому никакого значения, просто воспользовался минутой, чтобы подбодрить себя. Позже я понял, что так всегда бывает перед тем, как приходит ощущение силы. Я был большим и сильным, и я мог заставить других признать это. Я мог показать им всем; с расчетливостью, которой я сам потом гордился, я по-настоящему кому-то врезал. Я был сильным. Сильным! Захватывающее чувство!
Я вслушивался в гул толпы – еще незнакомый мне звук. Я попробовал управлять этой музыкой одну минуту, две минуты. Некоторое время я действительно заставлял их реветь, словно дрессированных зверей. Я был сильным!
В последнюю четверть часа подъем сменился усталостью – я не знал, что бывает такая усталость. Я больше не хотел играть – совсем, никогда. Холод и дождь пробирали меня до костей, я не чувствовал ни рук, ни ног. Теперь между мной и толпой встала стена: я больше не слышал зрителей. Поле раздвинулось, его границы пропали в душном тумане. Земля ходила ходуном, стремясь поглотить меня. Я прислушивался к глухому топоту моих исчезнувших ног, которые двигались сами по себе. Я ненавидел толпу, которая заставляла меня терпеть эту муку. Глаза вылезли у меня из орбит, нижняя челюсть отвисла, каждый глоток воздуха казался куском свинца.
И все это было ненужно. Я бегал по полю как очумелый, выворачиваясь наизнанку при каждом движении, вместо того чтобы прохлаждаться, пока можно. Даже за время четырех пробных игр я научился приберегать силы до того момента, когда их можно лучше всего использовать. Никогда больше я не чувствовал себя таким измотанным, как после этого первого матча, и не радовался так окончанию игры. Мне было все равно, буду я когда-нибудь еще играть или нет. Я хотел только одного: лечь на спину и не двигаться ни сейчас, ни потом. Я лежал, задыхаясь, в бассейне, а вода стискивала мне грудь, как будто хотела удушить, и обжигала ссадины так, что начинались судороги. Позади раздавался возбужденный голос Джонсона, вокруг смех и болтовня – все одинаково чувствовали облегчение.
Кто-то взял полотенце и растер мне спину, потом тренер смазал желтой мазью мои руки и ноги. Джонсон стоял у двери и не отводил от меня глаз, полных гордости и восхищения. Он одобрительно кивал. Когда я начал одеваться, он улучил минуту и бросился ко мне.
– Ты замечательно играл, – тихонько сказал он, ожидая разрешения излить свой восторг.
– Тебе, значит, поправилось?
– Еще бы, Артур, – с нежностью ответил он и покачал головой. – Я никогда не видел такой игры. Они все будут за тебя.
– Ты так думаешь?
– Я знаю.
Джонсон таращил глаза, подбадривая сам себя.
– Я же сидел среди членов комитета, – соврал он. – Я их знаю, я знаю, что они думают. Ты играл как надо, в точности так, как требуется. Разве я тебе не говорил?
И он принялся описывать различные моменты игры, которые я даже не заметил.
– Ты что-то увлекаешься, – сказал я, потому что он заговорил слишком громко и некоторые уже начали откровенно улыбаться.
– Увлекаюсь! – Он отдернул руку, словно обидевшись.
– Да они все казались молокососами рядом с тобой, вот как ты играл!
– Я что-то этого не заметил. И не расходись так, папаша. Мы ведь еще в раздевалке. Как ты, собственно говоря, сюда попал?
– Они не обращают на меня внимания, – ответил он и зашептал: – Теперь, Артур, перед тобой открытый путь. Можешь запросить сколько хочешь. – Он внимательно посмотрел на меня. – Уж я-то знаю. Я же заседал в этом комитете, когда ты еще даже мяча в руках не мог удержать. Сам видишь, все идет, как я говорил. Разве не верно, Артур? – Он схватил меня за руку.
– Вряд ли они все думают так же, как ты, папаша. Попробуй посмотреть на это дело, как они.
– Вот увидишь, мы с ними ни в чем не расходимся. – Лицо у него сморщилось. – Только, может, они не станут это показывать. Само собой, они не станут это показывать, как я.
Он выпустил мою руку и ждал, пока я оденусь. Оглядываясь по сторонам, он не слишком остроумно сравнивал ноги и спины других игроков с моими.
Я немного постоял с остальными около огня – хотел убедиться, что Джонсон не очень навредил мне своим длинным языком. Потом он увел меня в буфет.
– Никого из значительных людей здесь нет, – сказал он очень уверенным голосом.
– Ни одного из членов комитета, о которых ты говорил?
– Нет. Во всяком случае, Джордж Уэйд, председатель, сейчас в Сент-Хеленсе с основным составом.
Мы взяли чай и бутерброды.
– А что за человек Уэйд? – спросил я.
– Решать будет он. Я говорил с ним о тебе. Он кремень, но свое дело знает. Он этим занимался, когда тебя еще на свете не было.
Мне надоел Джонсон. Я хотел поговорить с другими игроками, чтобы понять, трудно ли с ними поладить, разузнать, что они думают про матч и про мою игру. Мне надоел старик и надоело, что он все время пялит глаза на мои мускулы. Я смотрел, как он открывает и закрывает свой маленький рот, и не мог понять, для чего он это делает.
– Ну, чего ты треплешься, старикан? – хотелось мне сказать ему. – Все же это вранье.
Но я спросил только:
– А Уивер и Слоумер?
– Ты о чем? – Он был как будто озадачен и даже встревожен.
– Разве не они решают?
Он покачал головой.
– Они обеспечивают деньги. А Уэйд – игру. Можешь о них не думать.
– А что за человек Уивер?
По-моему, он не расслышал. По-моему, если бы он увидел, что я интересуюсь Уивером больше, чем регби, он бы этого не понял. Буфет заполнился, но через десять минут снова опустел. Никому не хотелось задерживаться. Я ждал в одиночестве, пока Джонсон бродил среди столиков, высказывая свое мнение и доверительно сообщая какие-то сведения, в результате чего несколько пар глаз обратились в мою сторону и еще больше бровей поднялось вверх, провожая его. Джонсон носил черные сапожки, его ноги в них смахивали на обрубки.
Мы вышли вместе и сели в автобус прямо у ворот стадиона. На улице были уже ранние зимние сумерки. В долине тускло светились городские огни. Мы сели спереди и смотрели, как по обеим сторонам бегут назад серые каменные стены и дома. Я достал книжку в бумажной обложке, которую пытался читать по дороге на матч. Радужное настроение Джонсона теперь, когда все было позади, постепенно улетучивалось. Время от времени он что-нибудь говорил, по-новому поглядывая на меня хозяйским глазом. В таком настроении мы сошли на Булл-Ринге и пересели на десятый номер, который шел по Вест-стрит в Хайфилд.
– Я ее читал, – сказал Джонсон, потрогав книгу и положив руку на страницу, чтобы я оторвался.
– О чем она?
– О боксере. – Он кашлянул и высморкался двумя пальцами.
– Это и так видно, – сказал я, показывая ему картинку на обложке. Он стал разглядывать раскрашенное лицо и две большие красные перчатки.
– Тебе нравится эта книга? – спросил он.
Я пожал плечами и ответил первое, что пришло в голову, – мне не хотелось показывать ему, что этот твердокаменный герой производит на меня впечатление. Наконец, как будто ему стиснули горло, он выдавил из себя то, о чем думал с самого конца матча.
– Ты хочешь, чтобы я к тебе зашел? – Он смотрел на меня жадно и растерянно – прикидывался. – Мне это нетрудно… совсем нетрудно, – добавил он.
– Как хочешь. Заходи, выпьешь чаю. Миссис Хэммонд ничего не скажет.
Он промолчал. Автобус катил по лужам света мимо замка, к дальней окраине за больничным холмом.
Дома никого не было. Миссис Хэммонд ушла с обоими детьми. Может быть, нарочно. Мы сидели в кухне и ждали. Джонсон снова завел разговор о матче, он поглядывал на коричневые башмаки у камина, поправлял кочергой огонь, подбрасывал уголь, – словом, делал вид, будто чувствует себя как дома.
Войдя в кухню, миссис Хэммонд прежде всего посмотрела на камин, на яркое пламя, которое разгорелось к ее приходу. Потом она сердито перевела взгляд на меня, а один из малышей сказал:
– Правда, тепло, мам?
– Очень, – отозвалась она и тут увидела в углу комнаты Джонсона, который с трудом поднялся на ноги. – Как в печке, – прибавила она с горечью. – Вы же знаете, мистер Мейчин, что мы не можем сжечь весь этот уголь.
Она не смотрела на Джонсона и ждала ответа от меня. Теперь она злилась уже не из-за огня, а из-за старика. Зря я его все-таки позвал!
– Мистер Джонсон проводил меня до дома, – сказал я, сам не зная зачем. – Мы только что вернулись с матча. Это миссис Хэммонд, – сообщил я ему.
Они что-то пробормотали друг другу. Джонсон остался стоять около своего стула.
– У нас почти ничего нет к чаю, – сказала она.
– Не стоит этим хвастаться, – ответил я. – А то мистер Джонсон подумает, что мы бедняки.
Казалось, она вот-вот заплачет или начнет ругаться. Она больше ничего не сознавала. Я помог ей вынуть покупки из сумки. Я понял, что не надо было приводить Джонсона – ни в коем случае. Но на нее я не сердился. Я сердился на него. Я положил на стол несколько пакетов, недоумевая, с какой стати она все это накупила.
– Я ходила по магазинам, – сказала она, – ужасная погода.
– Да, да, – подтвердил Джонсон. – Туман и дождь.
Она хлопотала у стола, очень довольная, что я ей помогаю и что Джонсон это видит. Она налила воды в чайник. Дети все еще стояли около двери. Они чувствовали, что мать сердится, и хмуро поглядывали на Джонсона.
– Садись-ка, – сказал я ему. Он опустился на стул и, выпрямившись, настороженно следил за каждым моим движением.
– Как прошел матч? – спросила миссис Хэммонд. – Вы выиграли?
Она не притворялась равнодушной, ей в самом деле это было совершенно неинтересно. Я что-то ответил, но тут Джонсон почти закричал:
– Он играл лучше всех, миссис!
– Правда? – На мгновение ее взгляд остановился на мне. – На сколько же они подписали с ним контракт?
– Это так быстро не делается. Ему нужно сыграть еще три матча, прежде чем они примут решение.
– А я думала, раз уж он так хорош, – вспылила она, задетая его вмешательством, – они подпишут контракт тут же.
– О нет, – важничал Джонсон. – Видите ли, они должны принять меры предосторожности, ведь речь идет о немалых деньгах!
– Значит, он должен еще три раза играть задаром?
– Не задаром. Он получает тридцать шиллингов – столько, сколько платят любителям. Это делается из предосторожности.
– Замечательно, – сказала она. – Тридцать шиллингов!
– Это не имеет значения, – ответил Джонсон. – После четырех матчей вроде сегодняшнего он сможет потребовать, сколько захочет. Им будет невыгодно ему отказывать, миссис Хэммонд. Верно, Артур?
– Не знаю.
– Конечно, мистер Джонсон, ему-то уж они не откажут.
– Да, – подтвердил Джонсон со слезящимися от жара глазами, – он пойдет далеко.
– А вы будете этому очень рады, – сказала она еще более ядовито и посмотрела на Джонсона даже с удивлением.
Мы уже вышли на улицу, и тут Джонсон вдруг тронул меня за руку и прошептал:
– Я забыл тебе сказать. Там сегодня был Слоумер.
Я отдернул руку.
– Почему ты мне раньше не сказал?
– Забыл. Он ушел, не дождавшись конца. Он редко бывает на матчах дублеров.
– Ну и как он?
Джонсон улыбнулся.
– Почем я знаю. Он ведь со мной не разговаривал.
– А ты не мог догадаться по его лицу? Он калека, да? Где он сидел?
– Позади меня. На несколько рядов выше.
Джонсон вдруг пожалел, что заговорил о Слоумере.
– Ты сейчас куда собираешься, Артур? – спросил он и с раздражением заглянул в освещенный коридор за моей спиной. – Давай пойдем куда-нибудь. Можно зайти в «Короля».
– Я устал.
– Мы доберемся туда в одну минуту. Можно доехать на автобусе.
Я посторонился, и свет упал на его маленькое встревоженное лицо – застывшую в темноте маску обиды. Сзади в коридоре я услышал шаги миссис Хэммонд.
– Может быть, я приду завтра. Поближе к обеду, – сказал я и отступил назад, за дверь. – Тогда и увидимся, папаша.
– Ты не сердишься, что я тебе помогаю? Не сердишься, Артур?
– Чего это ты вдруг? – Его лицо исчезло, вместо него появился потертый верх его кепки, такой потертый и сплющенный, что казалось, будто Джонсон цеплялся за все потолки. – Знаешь… я надеялся, что ты не подумаешь, будто я навязываюсь, вмешиваюсь… – говорило его скрывшееся лицо.
– Нет… – начал я неуверенно.
– Потому что я просто хочу помочь тебе, понимаешь? Раз я могу помочь, так и правильно будет, если…
– Ну да. Верно, папаша.
– Ты не сердишься?
– Нет, – сказал я с сердцем. – Не понимаю, о чем ты говоришь. Так, значит, до завтра.
– До завтра, – повторил он. – В одиннадцать.
– Спасибо за все.
– Не за что, Артур. В любое время. В любое время, когда понадобится.
Он стоял и ждал, чтобы я закрыл дверь.
Миссис Хэммонд убиралась на кухне. Я долго потом помнил особенное выражение, которое было тогда у нее на лице.
– Раз огонь горит так сильно, не стоит зажигать свет, – сказала она.
– Я хочу только отдохнуть, – ответил я. – Мне все равно.
Я сидел около камина и молчал.
– Почему вы не идете в свою комнату, если устали? – спросила она, увидев, что я достаю «Кровь на брезенте»: голос у нее был какой-то сдавленный. По ее лицу и фигуре пробегали отсветы огня.
– Там не отдохнешь. А спать мне не хочется.
– Разве вы не собираетесь выйти? Я думала, вы захотите насладиться своей славой.
Я глубоко вздохнул, чтобы показать, как сильно я устал.
– Тогда можете немножко мне помочь.
– Ладно.
Тэд Уильямс рассказывал своей красотке о матче. Она гладила его волосы, хвалила, и он чувствовал, что стоило все это вытерпеть ради нее. Он морщился от боли, но оставался твердокаменным.
– Что надо сделать?
– Можете вымыть посуду. Сегодня столько дел набралось. И то и это. – Она говорила без всякого выражения, вернее, с одним и тем же тупым выражением, как будто подавляла мучительную внутреннюю боль.
Я подошел к раковине и сложил в таз чайные чашки, потом обеденную посуду, потом грязную посуду, оставшуюся после завтрака, потом тарелки от вчерашнего ужина.
– Отставьте чашку этого Джонсона, – распорядилась она. – Я вымою ее сама: ее надо ошпарить. В чайнике осталась вода.
Я налил кипятку и хотел разбавить его водой из-под крана, но она снова вмешалась:
– Не добавляйте слишком много холодной воды. К чему тогда было лить воду из чайника?
– Где Линда и малыш?
– Наверху. Я сейчас уложу их.
– Еще рано.
– Они всегда рано ложатся по субботам.
Я постукивал чашками и протер запотевшее зеркало, чтобы смотреть на себя.
– Если они сейчас не лягут, – добавила она, – пьяные не дадут им заснуть, тогда они век не угомонятся. – Она смотрела, как я мою первую чашку. Секунду она молчала, потом не выдержала: – Если после мытья ополоснуть чашку под краном, на ней не останется мыла, она будет чище. Мне не хочется без конца этим заниматься.
Когда она уложила ребят и спустилась вниз, посуда стояла на столе, ее уже можно было убирать. Я сидел у камина и знакомился с домашней жизнью Уильямса после тяжелого боя. Я никак не мог понять, почему они не поместили на обложке изображение его шикарной блондинки. Например, в углу, за одной из огромных красных перчаток, как раз справа от его уха. Она лежала бы на этом своем диване. Очень было бы симпатично: спереди – он дерется, а в глубине – она с целой кучей всяких утешений. Здорово быть таким вот Уильямсом! Любая красотка – твоя, только свистни. Удар левой, перед которым никто не устоит, и смертоносный крюк правой. Его левая…
– Можете курить, если хотите, – сказала миссис Хэммонд и, внимательно осматривая тарелки, чтобы знать, сколько жира я на них оставил, начала убирать их в буфет.
– Что?
– Я сказала, что вы можете курить.
– А как же все попреки и разговоры?
– Сейчас здесь нет детей. Я не люблю, когда курят при них.
– Вы никогда этого не говорили.
– Ну что ж, теперь вы будете знать.
Я слышал, как она возится в буфете. Потом она сказала:
– Заработком это не назовешь.
– Вы про сегодняшний матч?
Она ничего не ответила.
– Заработок будет, когда подпишут контракт, – сказал я.
– Еще подпишут ли?
– Не знаю.
– Старик, кажется, не сомневается… А вы для него прямо как сын.
Я обернулся и посмотрел на нее.
– По-моему, нет. – Я задумался над тем, что она сказала. – Я называю его папашей просто потому, что он старый.
– Я не про это.
– А про что?
– Про то, как он себя с вами ведет – глаз с вас не спускает. Он смотрит на вас, как девчонка.
– Да бросьте вы! Ему интересно, вот и все.
– Вернее, даже очень интересно.
– Пусть очень. Ну и что из этого? В его годы у человека мало развлечений, и он достаточно для меня сделал.
– Вот, вот. Это-то и странно. – Она вешала чашки на крючки с таким видом, будто ее слова попадали в цель так же неотвратимо, как каждая чашка на свой крючок.
– Если регби вас не интересует, вы не можете знать, как к нему относятся другие. Больше всего его как раз любят старики вроде Джонсона.
– Любят, да не так, как он.
Она подошла и остановилась, опершись ладонями о стол.
– Знаете что, я понимаю: вы устали, и мне не надо было приводить его сюда. Я прошу прощения. Больше этого не будет.
– Я не устала. И мне все равно, приведете вы его снова или нет.
– Что же вам тогда нужно?
– Ничего.
– У него нет своего сына. Вы что, знакомы с Джонсоном или что-нибудь про него знаете?
– Может быть, и знаю. – Она напряженно наклонилась через стол, и по ее лицу забегали огненные зайчики. – Сколько он получит, если с вами заключат контракт?
Я сделал вид, что обиделся. Но она не заметила. Мне казалось, что она старается держаться поближе ко мне и обойти Джонсона. Я сказал с досадой:
– Ничего он не получит. Я никогда об этом даже не думал.
– Можете не сомневаться, он-то подумал.
Я вдруг почувствовал, что в дружбе Джонсона есть что-то такое, что я должен защитить.
– Он не такой, – сказал я.
– Да неужели? За всю свою жизнь он ни разу не работал.
Настоящая язва. Хотел бы я знать, как с ней управился бы Уильямс. Вздул бы? Отвесил бы пощечину? Это-то уж наверняка. Тигру так и положено. Раз – и готово.
– Откуда вы знаете, что Джонсон никогда не работал? – спросил я.
– У меня есть глаза. Посмотрите на его руки. Разве они знают, что такое работа? У него мерзкие руки. Совсем мягкие.
– При чем здесь, черт возьми, его руки? – Я быстро посмотрел на свои ладони и у пальцы. – У него мерзкие руки. У меня мерзкие руки. Мы же не можем все быть женщинами. Я еще даже не знаю, подпишут со мной контракт или нет. И он не знает.
– Он, кажется, в этом не сомневается. – И она добавила небрежно: – Я слышала, он говорил про Слоумера.
– Ну и что из этого?
– Я слышала, что он говорил про Слоумера.
– Пусть вы слышали, что он говорил про Слоумера. Твердите одно и то же, как ребенок. К чему вы клоните? Вот что я хотел бы знать. Слоумер помогает содержать клуб. На самом-то деле, может, он один его и содержит. Денег у него много.
– И вам нравятся такие деньги? Он ведь католик.
Я прикинул, насколько это должно меня потрясти. В конце концов для этой улицы, и для соседей, и для всего множества улиц, которые видны с больничного холма над долиной, католик – это уже почти иностранный агент. Он может быть за вас, а может быть против вас. Чтобы жить спокойно, лучше относиться к ним всем, как к врагам. Если каждого считать тигром, то не ошибешься. Но Слоумер-то не каждый. Он богат и один из заправил. Мне казалось, что это должно покрывать все остальное.
– По тому, что я слышал, – сказал я, – Уивер мне совсем не нравится. Но я все-таки работаю у него на заводе. По-вашему, я должен переменить место?
– Меня это не касается. – Она как будто обрадовалась, что вывела меня из себя. Огонь в камине угасал, и читать было уже нельзя, но она не зажигала света. В довершение ко всему она взяла желтую тряпочку и, встав около самого огня на колени, начала чистить башмаки, стоявшие на каминной решетке.
– Насколько я знаю, ваш муж работал у Уивера, – сказал я казенным голосом, словно объявлял о несчастье, которое не имело ко мне никакого отношения.
– Кто вам это сказал? – спросила она, не поднимая глаз. Она навернула тряпку на указательный палец и протирала сгибы вокруг дырок для шнурков.
– Один человек. Он случайно спросил, где я живу. А когда я ответил, сказал, что ваш муж там работал.
– Наверное, он еще что-нибудь говорил. Не то вы не стали бы заводить разговор… Вы, конечно, тут же выложили, что живете за гроши у вдовы Хэммонда.
– Нет. Я просто сказал, сколько плачу, и объяснил, что отрабатываю остальное, помогая по хозяйству.
– И он, конечно, подумал, что вы… настоящий рыцарь. Помогаете по хозяйству. Так вы ему и сказали? А он что же?
– Вам ведь не интересно, что говорят люди.
– Да, не интересно. – От огня в камине осталась только кучка жарких углей. Красные отблески ложились на коричневый башмак, который она надела на руку. – Мне не нравится, когда говорят про Эрика, вот что, – сказала она.
– Я и не стал бы о нем говорить.
– Мне все равно, когда сплетничают обо мне. Они только этим и занимаются. Когда он умер, они болтали… ну, это все равно. Я не люблю, когда треплют его имя.
Позади дома играли дети. У них под ногами скрипела выброшенная за двери зола. Они кричали и визжали в темноте.
На соседнем дворе мальчишка Фарер проверял мотор своего мопеда; мотор трещал, чихал и глох. Там всем было весело. Я встал, собираясь уйти.
– Что про него говорят у Уивера? – спросила она.
– Я только раз слышал, как о нем говорили.
– Наверное, сами разболтались, вот и зашел о нем разговор.
– Нет. Я никогда даже не произносил его имени.
Она вытащила руку из башмака и поставила его рядом с другим.
– Знаете, когда Эрик умер… я… для меня рухнул весь мир. – Ее черный силуэт совсем поник. – Он часто говорил, что не знает, зачем живет. Он говорил: «Зачем я родился?» Когда он это повторял, я чувствовала, что я ему плохая жена. Я не смогла заставить его поверить, что он нужен… – Она подняла глаза. – Наверное, не надо было это вам говорить? – спросила она.
– Да ничего…
– Нет, я хотела сказать, что не надо этого говорить такому, как вы. Уверенному в себе. Вы ведь, наверное, так это называете. Свое бахвальство. Вас, кажется, никакие сомнения не мучают, как Эрика.
– Я заговорил об этом только потому, что вы начали чистить эти башмаки.
– А что тут такого? Вам что, не нравится смотреть, как я это делаю?
– Да нет… я ведь уже сказал, что мне все равно.
Я увидел, что она плачет. И ушел, пока ничего не началось.
* * *
Второй пробный матч показался мне легче первого. Главное, мне незачем было особенно надрываться: один идиот каждый раз вырывался из схватки вслепую, а мяч держал кое-как. Мне нужно было только встать у него на дороге – он никогда не смотрел, куда несется. Подставишь плечо ему под челюсть, и он валится, как кукла. Я даже сосчитал, сколько раз он так хлопался. Четырнадцать. У него на лице живого места не осталось. В пятнадцатый раз его унесли с поля. До чего же можно одуреть! Значит, я могу хорошо играть в защите.







