Текст книги "Падение Левиафана. Часть 2 (СИ)"
Автор книги: Денис Старый
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Глава 9
Остров Куава гавайский архипелаг
1 сентября 1726 года
– Нет, ваше благородие, даже не вздумайте! – Сержант Блудов резко поднялся с места, пальмовые листья зашуршали под ним. – Выйдете против Шпанберга в открытую – и уже не отмыться будет. Разве вы не понимаете?
Сержант разгадал причину задумчивости своего командира. Или, вернее, бывшего командира – так как Шпанбергу удалось отстранить Овцына от всех дел. А когда Дмитрий Леонтьевич посмел – в небольшом, но всё же офицерском собрании, состоящем, правда, всего из пяти человек, два из которых были он сам и Шпанберг, – вызвать прибывшее начальство на дуэль, Мартын Петрович решил «остудить» молодого, излишне пылкого и, по его мнению, абсолютно неразумного и слишком мягкого по отношению к туземцам Дмитрия Леонтьевича Овцына.
Вот только это «остужение», ну или «воспитание» затянулось – и по времени, и по сути.
За месяц заточения стало ясно: Шпанберг не собирается выпускать своего противника. По крайней мере, не раньше, чем укрепит собственную власть на островах настолько, что никакие протесты уже не будут иметь значения. А там, глядишь, и в Охотске, и в Санкт-Петербурге разберутся, кто прав, кто виноват. Победителей не судят.
Мартын Петрович был полной противоположностью Дмитрия Леонтьевича. Если последний выстраивал отношения со своими подчинёнными – да и с туземцами – на основе какого-то взаимопонимания, видел в людях людей, то Мартын Петрович был жёстким, а порой и откровенно жестоким. Для него существовало только две категории: повинующиеся и бунтующие. Первых он терпел. Вторых – ломал.
Датчанин на русской службе, Шпанберг был втиснут в Первую Камчатскую экспедицию – уже сейчас называемую Американской – в самый последний момент формирования списков. Причём вписан с нарушением многих правил и установлений.
Ниже стояли подпись и печать генерал-адмирала Крюйса. Правда, не было росписи и печати самого государя – но та появилась позже. К генерал-адмиралу государь за объяснениями по поводу списков не обращался – видимо, счёл их достаточно убедительными. Или просто положился на опытность старого, но, как оказалось, весьма деятельного и в свои годы всё ещё энергичного высшего флотского офицера.
От Мартына Петровича избавлялись. Избавлялись за его крайне жёсткий характер, за методы, которые даже в суровом флоте считались чрезмерными. Если для других капитанов кораблей телесные наказания стали после реформирования скорее исключением, чем правилом, то для Шпанберга – обыденностью. Килевание – когда провинившегося матроса протаскивают по верёвке под килем корабля, и часто эта «воспитательная мера» приводит к смерти несчастного – было уже под запретом. Но Шпанберг проводил его изрядно даже после того, как его официально запретили. Матросы боялись его как огня.
Возможность скандала в Кронштадте замяли. Тем более что в экспедицию на Камчатку не так чтобы горели желанием ехать хоть сколько-нибудь разумные флотские офицеры – даже с учётом того, что участие в подобной экспедиции сразу же повышало на один ранг чин офицера. Край света, дикие племена, холод, неизвестность. Находились смельчаки – но их было мало.
Так что Мартын Петрович развернулся на новом месте вновь во всю ширь. Видимо, даже Беринг с ними не справился и отправил Шпанберга куда подальше. Как считалось – вообще на самый край света, на только что открытые Гавайские острова. И зажил Мартын Петрович так, словно не государь российский стоял над ним, а он сам себе государь.
Внезапно – да так, что старый сержант даже охнул – глаза Дмитрия Леонтьевича Овцына сверкнули. Блеснули холодным, решительным огнём. Он решился. Этот человек, который и в другой реальности был склонен к различного рода авантюрным поступкам, а если уж влюблялся – то обязательно в какую-нибудь проблемную девушку, – он принял решение, отступать от которого теперь не намерен был ни на шаг.
В той, другой реальности он полюбил дочь опального, сосланного в ссылку князя Долгорукого – и по этой причине был обвинён чуть ли не в измене государству. Не казнён – разжалован в матросы, благодаря ходатайству многих морских офицеров, между прочим. А так мог бы оказаться и на плахе. Легко. Времена стояли жёсткие, и за меньшее головы летели.
В этот раз он полюбил ту женщину – девушку, которая прямо сейчас являлась живым символом сопротивления русским оккупационным силам. Дочь вождя. Красавицу, воительницу, непокорную и гордую, как горный орёл.
Её звали Нинуа, но он звал ее Ниной.
А потом прибыл Шпанберг. И всё рухнуло в одночасье.
Первый же погром туземной деревни, первые же повешенные «за неповиновение», первые же сожжённые хижины – и мир, который Овцын так терпеливо выстраивал, разлетелся в прах. Туземцы взялись за оружие. Началась война. Настоящая, кровавая, беспощадная война.
Это еще не знал Овцын, но Шпанберг подготовил письмо, в котором оправдывает свои действия по аресту предшественника никакими там абстрактными воспитательными мотивами. Мартын Петрович обвинял Овцына в обучении туземцев огнестрельному бою. И вот это уже серьезно. Потери роты Шпанберга случились. И как раз в результате огнестрельного сопротивления туземцев.
И Надя встала во главе сопротивления.
– Пока здесь Шпанберг, мира не будет. Никогда, – сказал Овцын после того, как чуть было не утонул в своих воспоминаниях и фантазиях.
– Ваше благородие, – сержант Блудов подошёл ближе, голос его стал тише, почти умоляющим. – Я понимаю, что у вас там… на сердце. Но это безумие. Бежать – значит, признать себя дезертиром. А если ещё и к ней пойдёте… к туземцам… Вас объявят изменником. Предателем. Вашу фамилию вычеркнут из всех списков, а родных… Господи, да ведь и до родных могут добраться!
Овцын медленно поднялся с лавки. Выпрямился. Сейчас он не выглядел усталым, изломанным месяцем заточения. Наоборот – в нём будто проснулась какая-то внутренняя сила, железная, несгибаемая.
– Кузьмич, – произнёс он негромко, но твёрдо. – Я не бегу. Я иду исполнять свой долг. Тот самый долг, который давал, когда присягал государю. Защищать честь России. А не позорить её, как делает этот датский выродок. Ты разве же не читал Колониальный Устав? Я не нарушаю. Я защищаю.
– Но как…
– Я найду Нину. Объединю туземцев. Надо, так и выбью Шпанберга с острова. А потом поеду в Санкт-Петербург и доложу государю обо всём, что здесь творится. Лично. В глаза. Но я не хочу крови… я кое что смог сделать, чтобы выждать время и все изменится.
Сержант смотрел на своего командира во все глаза. Потом медленно, будто нехотя, усмехнулся:
– С ума сошли, ваше благородие. Окончательно. – Он помолчал, потом добавил: – Ну что ж. Значит, я тоже сошёл. Вдвоём веселее.
– Я за справедливость, – твёрдо произнёс Овцын, глядя сержанту прямо в глаза. – И за то, чтобы Российская империя имела здесь друзей, а не врагов. Ты посчитай, Кузьмич, сколько ресурсов, сил и средств понадобится для того, чтобы усмирить целый народ. А то, что они быстро учатся – это уже ясно. Видел, как обращаются с мушкетами? Через месяц они стреляют лучше иных рекрутов. – Он сжал кулаки. – Я приведу их к покорности – но не огнём, а честным словом. И уже тогда начну переговоры со Шпанбергом, имея за спиной силу. Силу союзников, а не покорённых рабов.
Он говорил – возможно, для сержанта, но скорее всё же для себя, оправдывая собственное решение. Слова звучали убедительно, логично. Но в глубине души Овцын знал: дело не только в политике и стратегии. Дело в Нине. В её тёмных, как ночное море, глазах. В её гордой осанке. В том, как она смотрела на него – без страха, без подобострастия, как на равного.
– Да что ж ты надумал, ваше благородие! – Сержант Блудов встал, подошёл ближе, и голос его стал жёстче, требовательнее. – Разве можно, чтобы православный на православного шёл? Миром всё это не закончится, сами же понимаете. Так ты готов стрелять? В своих? В русских людей?
Он бил по самому больному. По тому вопросу, который сам Овцын задавал себе каждую ночь, ворочаясь на прелых пальмовых листьях, не находя сна.
Лейтенант отвернулся к стене. Молчал долго. Потом медленно произнёс, словно выдавливая из себя каждое слово:
– А не будет православный православного убивать. Не случится этого. – Он обернулся, и в глазах его горела какая-то внутренняя убеждённость. – Не случится, Кузьмич. Потому что жена моя Христа приняла. Крестилась. По всем правилам. И многие с ней. Отец Пантелеймон сам совершал таинство. У иных я и крестным отцом стал. Они – мои дети во Христе!
– Так вы же повенчаться-то и не успели, – уже не так чтобы рьяно, а просто констатируя факт, сказал Иван Кузьмич. В голосе его была не злоба, а скорее печаль. Сочувствие.
– А ты не забыл, что поп наш, отец Пантелеймон, с туземными людьми ушёл? – Овцын усмехнулся горько. – А нового батюшку Шпанберг не привёз. Да и не хочет привозить, я думаю. Ему выгодно, чтобы здесь были дикари, а не новообращённые христиане с правами подданных. – Он прищурился, вспоминая. – Так что тут ещё и не понять, где правда, а где и преступление… Как там его… превышение полномочий чина или должности. – Он прикрыл глаза, вспоминая так называемый Колониальный устав. – Помнишь, Кузьмич, что там написано?
Сержант кивнул. Устав знали все – и офицеры, и нижние чины. Его зачитывали вслух перед отплытием, чтобы каждый понимал, на каких основаниях строится русская власть в новых землях.
Этот устав был главным документом, которым надлежало руководствоваться при выстраивании политики в русских колониях – чтобы они из колоний превращались в полноценные территории Российской империи, а не в подобие испанских энкомьенд, где туземцев обращали в рабство. И уж тем более не то бесчеловечное, что творилось в Северной Америке, на восточной ее части.
Там много было сказано о том, что как только туземец присягу примет на верность российскому императору, то получает неполный статус – как это обозначалось в уставе, «второй чин подданства». То есть, к примеру, он не мог избираться на какие-то должности, не мог считаться полноценным подданным Российской империи, но уже не являлся туземцем. Нечто среднее. Переходная ступень.
А вот если ко всему прочему подданный второго ранга принимал ещё и православие – то он тут же становился полноценным подданным. Между прочим, свободным. И – в отличие от других территорий Российской империи, где человека сразу приписывали к сословию – без определения, мещанин он или купеческого звания. Просто вольный человек. Со всеми правами.
– Ты же понимаешь, что там, у Нади, почти все те, кто сбежал из крепости – все они вольные по закону? – Овцын говорил всё горячее, убеждённее. – Православие приняли, присягу тоже. А ведь Шпанберг троих расстрелял за то, что они что-то не так сделали. Православных расстрелял, пусть и туземных. Они скорее даже просто не поняли, что от них хотят. Приказ на их наречии отдал, а сам-то языка не знает – кричит, матерится, а они стоят, глазами хлопают. Вот он и велел их к столбу поставить. За неповиновение.
Овцын сжал кулаки так, что побелели костяшки.
– Троих, Кузьмич. Новокрещёных. Вольных людей. Без суда, без следствия. Просто так. Чтобы остальных попугать.
– Да понимаю я это… – задумчиво, глухо произнёс сержант. Он опустился обратно на свою охапку листьев, словно силы разом оставили его. – Только кровь лить я не хочу. И уж не взыщите, ваше благородие, но русский человек для меня роднее, чем туземец, душою так и не принявший православия до конца. Крещён – это одно. А сердцем принял – другое.
– Коли крещение состоялось – значит, принял, – отрезал Овцын. – Таинство есть таинство. Или ты, Кузьмич, в силу его не веришь? – Он смягчил тон, присел рядом с сержантом на корточки. – А то, что батюшка ушёл с ними – это тоже о многом говорит. Отец Пантелеймон не дурак. Более тридцати лет он на флоте, четыре похода, Азовскую кампанию прошёл. И вот ушёл. К туземцам. Потому что увидел, что здесь творится.
Овцын помолчал, потом кивнул в сторону маленького окошка, затянутого промасленной бумагой.
– Нам с тобой ничего не говорят. Но даже в приоткрытое окошко я вижу – раненые есть среди солдатушек. Много раненых. Шпанберг атакует деревни, а туземцы дают отпор. И будут давать. Пока не перебьют всех до единого – или пока их самих не вырежут. – Он встал, выпрямился. – Заканчивать всё это нужно. Сейчас. Пока не стало слишком поздно. Хоть кого спасти. Тут хорошие люди живут. Люди!!!
Сержант долго смотрел на своего командира. Потом вдруг спросил – неожиданно, резко, прямо в лоб:
– Уж не убить ли господина Шпанберга вы собрались?
Повисла тишина. Тяжёлая, гнетущая. Только где-то далеко кричали чайки да плескалась о берег волна.
Овцын не отводил взгляда. Смотрел сержанту в глаза – честно, открыто.
– Нет, – произнёс он наконец. – Не убить. Я не убийца, Кузьмич. И не палач. – Он провёл рукой по лицу, по небритой щетине. – Я хочу его отстранить. Законно. Арестовать и отправить под конвоем в Охотск, а оттуда – в Санкт-Петербург. Пусть адмиралтейство разбирается. Пусть государыня решает. Но для этого мне нужны свидетели. Нужны союзники. Нужна сила. – Он сжал кулак. – И я эту силу получу.
– А если он первый в вас выстрелит? – тихо спросил сержант. – Если прикажет стрелять своим людям? Что тогда?
Овцын медленно выдохнул. Потом ответил – и в голосе его не было ни сомнения, ни страха:
– Тогда я буду защищаться. И отвечу. Но первым стрелять не стану. Даю тебе слово офицера.
Блудов молчал ещё с минуту. Потом кивнул – коротко, по-солдатски.
– Ладно, ваше благородие. Коли так – то я с вами. До конца.
На некоторое время даже Овцын задумался. Ведь это было бы хорошим решением вопроса – быстрым, окончательным, бесповоротным. Если бы Шпанберг внезапно умер – от болезни, от несчастного случая, от руки взбунтовавшихся туземцев – тогда старшим офицером оказался бы он, Дмитрий Леонтьевич. И, учитывая то, что никаких официальных обвинений или решений об аресте Овцына так и не последовало, всё встало бы на свои места. Просто и без лишних вопросов.
Мартын Петрович всё ещё хотел замять дело мирно. Овцын понимал это по тому, как осторожно датчанин себя вёл. Никаких официальных бумаг. Никаких рапортов в Охотск. Пока… все же «солому подкладывал» себе Шпанберг.
А пока «временная изоляция» непокорного офицера. Шпанберг, видимо, рассчитывал, что если немного посидит Дмитрий Леонтьевич в казённой избе, то придёт в себя, остынет – и можно будет потом поговорить спокойно, по-человечески. Найти компромисс. Поделить власть.
Но опять же – всё слишком затянулось. Месяц молчания, месяц унижения. За месяц компромиссы умирают. Остаётся только ненависть.
Овцын отогнал от себя тёмные мысли. Выдохнул. Посмотрел сержанту прямо в глаза.
– Я его убивать не буду. – Голос его звучал твёрдо, без колебаний. – И если у меня будет кто-то, кому я могу отдавать приказы – такого приказа не последует. Даю тебе слово.
– Мне? Чай не благородный я.
– Тут? Благородный. Еще в офицеры произведем тебя. По Колониальному Уставу Уставу можно…
На самом деле Овцын всё ещё надеялся на то, что его записка, переданная через представителя Тайной канцелярии, дошла куда надо. Пусть и ходят слухи о том, что Витус Беринг недостаточно решителен. Что он хороший мореплаватель и первооткрыватель земель, но как администратор никак не тянет – ибо не обладает должной жёсткостью там, где нужна жёсткость, и гибкостью там, где это необходимо.
Но Овцын уже знал – точно знал, – что в окружении Беринга есть человек, у которого имеется письмо от самой государыни. Разрешительная грамота. И в случае различных спорных моментов именно этот человек должен принимать решения или влиять на решения Беринга.
Кто именно – не знал никто. Даже тот представитель Тайной канцелярии, который был в отряде Овцына и который, будучи раненным, признался, что таковым является, – даже он не понимал, кто же за серый кардинал находится рядом с генерал-губернатором так называемых Заморских русских владений. Тень. Невидимая рука государя.
И если записка дошла – если тот Человек узнал, что здесь творится, – то, возможно, помощь уже в пути. Есть вероятность, что через месяц, два, придёт корабль с новыми приказами. С отстранением Шпанберга. С восстановлением Овцына в должности.
Но ждать месяц, два – это значит позволить датчанину укрепиться окончательно. Это значит смотреть, как гибнут люди. Русские, пусть и туземцы, новокрещёные.
Больше половины всего отряда Овцына уже после его ареста, было отправлено на Гавайи – якобы для усиления тамошнего гарнизона. А оттуда их должны были переправить в Охотск. И они могли бы сообщить нужное и кому нужно. Инициативные там были, не оставили бы своего командира.
Но всё это настолько долго! Туда – не менее месяца пути, даже на таких быстроходных бригантинах, которые сейчас всё больше начинают бороздить северную часть Тихого океана. Там ещё должно быть принято решение по поводу того, что делать с подобной ситуацией и как можно квалифицировать действия Мартына Петровича Шпанберга. Потом обратно нужно отправлять корабль с приказами. А в октябре заканчивается навигация в Охотске – порт замерзает. Запросто можно не успеть. И тогда ответа придётся ждать до весны. До апреля. Ещё полгода.
Полгода Шпанберг будет полновластным хозяином острова. Нет. Ждать нельзя.
Овцын повернулся к сержанту. Взгляд его был жёстким, решительным.
– Ты со мной? – спросил он в лоб, без обиняков.
Блудов медленно поднялся. Выпрямился, насколько позволяли старые кости. Усмехнулся – горько, устало, но без тени сомнения.
– Куда же я от вас, ваше благородие? – сказал он и демонстративно погладил левый бок, где под рубахой скрывались тёмные, почти чёрные синяки.
Овцына миновала ещё одна чаша унижения – его самого не били батогами. Но вот тех людей, которые стояли за него, били с особым вниманием. С особым усердием. Словно хотели через их боль достучаться до него, сломить его волю.
И это ещё больше не просто злило – это пробуждало внутреннего зверя, который до поры таился где-то в глубине души и сознания Дмитрия Леонтьевича. Холодного, беспощадного зверя, готового рвать глотки обидчикам.
Одного его солдата так забили до смерти. Ефрейтора Петра Сидорова. Двадцати трёх лет. Из крестьян Тверской губернии. Грамотного, толкового парня. Овцын сам его в унтер-офицеры прочил. Избили за то, что тот отказался плевать. Ну и не выдержал экзекуции, как другие.
Шпанберг устроил показательную «проверку лояльности» среди солдат Овцына. Собрал их всех на плацу, бросил на землю какую-то грязную тряпку и велел плюнуть. Якобы это портрет «предателя Овцына». Не портрет, конечно, ибо художников тут не было. Но имя написано Большинство плюнули – не разобравшись, испугавшись, а то и вовсе не умели читать. Но Сидоров подошёл ближе, всмотрелся – и отказался. И его забили насмерть. При всех. Чтобы другим неповадно было умничать.
И даже то, что Шпанберг за этот месяц ещё двоих солдат забил до смерти – из тех, которые были в роте его самого, – нисколько не оправдывало случившегося в понимании Дмитрия Леонтьевича. Трое мёртвых. Трое верных Престолу и Отечеству людей. Трое, кто поверил ему, пошёл за ним – и умер за это.
Их кровь лежала на совести Шпанберга. Но и на его, Овцына, тоже. Потому что он не смог их защитить.
Ну и любовь. Куда же без неё? Его Наденька, как он называл её по-русски, пытаясь научить русскому имени. Она убила одного из стражников. Овцын узнал об этом три дня назад.
Далеко не все солдаты прибывшей на остров роты оказались заодно со Шпанбергом. Кое-кто сочувствовал Овцыну. Кое-кто тихо, шёпотом, передавал новости. Так что кое-что доносилось и до ушей лейтенанта.
Надю, его гордую, непокорную почти что жену, попытались изнасиловать. Она убила одного. Ножом, который всегда носила за поясом, подарком Овцына. Быстро, бесшумно, как убивает раненая пантера. Когда Овцын услышал об этом, он не испытал ужаса. Не испытал отвращения. Он испытал гордость. И ещё большую любовь.
Его женщина. Его воительница. Он сжал кулаки. Подошёл к стене. Выглянул в щель между досками. Снаружи стояли двое часовых. Сонные, скучающие. Один курил трубку. Второй ковырял в зубах щепкой.
– Сегодня ночью, – тихо произнёс Овцын, не оборачиваясь. – Когда смена поменяется. В третьем часу ночи. Охрана самая вялая – устали, хотят спать. Вот тогда и уйдём.
– Как? – так же тихо спросил сержант. – Дверь на засове. Окно узкое – не пролезть. А если шум поднимем – сбегутся.
Овцын обернулся. На лице его играла странная, почти хищная улыбка.
– А мы шума поднимать не будем, Кузьмич. Я уже всё придумал.
Зная взрывной характер своей невесты, Дмитрий Леонтьевич предполагал, что, возможно, вышло какое-то недопонимание. Что ей оказывали знаки внимания – может быть, слишком настойчивые, грубые. Может быть, делали непристойные предложения.
Но вряд ли всё же солдаты дисциплинированной роты покушались на девичью честь туземки, которая имеет столь серьёзный статус. Ссориться с которой просто отчаянно глупо. Всё же она королевских кровей – дочь вождя. А Колониальный устав предписывает, что все такие знатные люди являются по умолчанию дворянского происхождения, со всеми правами и привилегиями. Трогать её – всё равно что трогать русскую дворянку. Преступление. Суд. Каторга.
Овцын сжал кулаки. Представил, как те трое тащили её в лес. Как она сопротивлялась. Как хваталась за нож… Нет. Думать об этом сейчас нельзя. Сейчас нужно действовать. Он конечно же всё равно был на стороне своей любимой. Безоговорочно. Что бы ни случилось – она права. Они неправы. Всё просто.
– Недолго осталось до ночи. До вечери, – тихо произнёс он, глядя в окно, где небо уже начинало розоветь от заката. – Вот когда похлёбку нам принесут – тогда и будь готовым.
Сержант только кивнул. Лицо его было спокойным, даже безразличным. Старый солдат, повидавший многое. Драка, побег – обычное дело. Не первый раз.
Не прошло и двух часов, как дверь избы отворилась. Спокойно, вальяжно внутрь зашли двое. Один был мичманом – молодым, лет двадцати с небольшим, с пухлым добродушным лицом. Второй – рядовым морской пехоты, здоровенным детиной с квадратной челюстью. Он-то и нёс еду.
Причём в двух глубоких деревянных мисках была совершенно разная пища. Лейтенанту – густая похлёбка с мясом, свежий хлеб, варёная картошка, даже яблоко и мед. Сержанту – жидкая баланда, сухарь. Явно давали понять, что Овцын якобы не заключённый. Его кормили от пуза, чтобы задобрить, чтобы склонить к переговорам.
– На стол еду ставьте. Нынче противиться не буду, всё съем, – спокойно сказал Дмитрий Леонтьевич, указывая на небольшой столик – скорее приколоченную доску на стене.
– Вот то-то и верно, господин лейтенант! – с неподдельной, даже можно было бы сказать, чуть ли не детской радостью откликнулся мичман. Он поставил миски, выпрямился, улыбнулся широко. – А господин командующий уже спрашивал – разумелись ли вы, образумились? Я передам, что вы готовы говорить? Вот как прибудет, так и поведаю.
Мичману было лет девятнадцать. Из мелкопоместных дворян где-нибудь под Псковом. Получил чин по протекции дальнего родственника. Служил исправно, но без огонька. И вот тоже его крайне тяготила, заботила та ситуация, при которой он вынужден был быть сторожем у русского офицера – который, по слухам, на самом деле добился здесь многого.
Построил хороший, правильный острог. Даже можно сказать, что полноценную крепость. Наладил отношения с туземцами. И далеко не все в гарнизоне считали, что с местными можно обращаться как с рабами. Но приказ есть приказ. А уж Шпанберга не забалуешь – того, кто посмеет возражать, самого к столбу поставит.
Овцын медленно кивнул. Взял ложку. Попробовал похлёбку. Кивнул одобрительно.
– Хорошая еда. Спасибо. Передайте господину Шпанбергу, что я готов говорить. Завтра. Когда он вернётся.
Мичман сиял.
– Вот и справно! Вот и славно! Я сейчас же…
Как только он повернулся к двери – Овцын кивнул сержанту.
Всё произошло в одно мгновение.
Блудов, молча, как тень, сорвался с места. Резкий, точный удар в челюсть мичману – и тот, даже не вскрикнув, осел вдоль стенки, глаза закатились. Старый солдат не всплоховал – опыт есть опыт – и тоже одним ударом, коротким, в солнечное сплетение, послал в беспамятство здоровенного матроса. Тот охнул, согнулся пополам и рухнул на пол, как мешок с песков.
Тишина. Только тяжёлое дыхание.
– Силён ты, Кузьмич, – негромко, с восхищением произнёс Овцын, глядя на старого солдата. – Не растерял хватку.
– Да что там, ваше благородие, – буркнул сержант, потирая кулак. – Мальчишки. Одним духом.
Они быстро, без лишних слов, засунули мясо и хлеб, а также с десяток варёных картофелин в узелок. Разоружили матроса и мичмана – забрали два пистолета, два ножа, пороховые сумки. Связали их ремнями, заткнули рты тряпками. И, прислушавшись у двери, шмыгнули наружу.
Стояла кромешная тьма. Ночь опустилась быстро, как всегда в этих широтах. Луны не было – новолуние. Только звёзды, холодные, равнодушные, мерцали в небе. Они становились вне закона. Но был нюанс… и не один.



























