412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Старый » Ревизия (СИ) » Текст книги (страница 7)
Ревизия (СИ)
  • Текст добавлен: 26 апреля 2026, 14:30

Текст книги "Ревизия (СИ)"


Автор книги: Денис Старый



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Ее лицо пошло красными пятнами. Катька словно бы в омут окунулась с головой.

– Я вас любила всем сердцем… Я жизнь свою на алтарь… – голос женщины дрогнул, взмыл вверх, и она моментально впала в истерику, театрально заламывая унизанные перстнями руки.

– Ты хочешь, чтобы я применил силу? – негромко, но тяжело, как падающий камень, уронил я. – Любила. Я тебя, без роду и племени, императрицей сделал. И чем отплатила за предобрейшее? Симпатией с Монсом. Все! Пустое это.

Боковым зрением я заметил, как разом подобрались, вжали головы в плечи все присутствующие в столовой. Видимость семейной идиллии разлетелась вдребезги.

– В последнем слове отказываешь мне? А помнишь ли ты, как рыдал слезьми горькими у реки Прут? Как я с Шафировым выручила армию, как…

Она замялась. Да не уж то? Ходили слухи, что не только драгоценности повлияли на подкуп визиря и выход русской армии из окружения. Да ладно… Не буду додумывать разные пошлости. А за ту ошибку Петра можно было бы быть благодарным Екатерине, что исправила и не позволила сгубить и русского императора и всю армию. Но…

– Я не казнил тебя, когда вскрылось твое прелюбодеяние с Виллимом Монсом, – я смотрел ей прямо в глаза, чеканя каждое слово. – Было за что и строже покарать, но я сохранил тебе голову. Однако и жить с тобой под одной крышей я больше не стану. А ну пошла прочь, Катька. Уходи. Лишь присутствие дочерей сдерживает меня от того, чтобы прямо сейчас прилюдно не велеть выпороть тебя до смерти на конюшне.

Я не блефовал, и она это поняла. Ее действительно спасали только испуганные глаза моей старшей дочери, Анны. Младшая, Елизавета, с присущим ей звериным чутьем на опасность, отвернулась к окну и изо всех сил делала вид, что ее здесь вообще нет, что она глуха и нема. А вот Анна Петровна сильно переживала, сжимая в побелевших пальцах край шелковой скатерти.

Екатерина резко, всем своим грузным телом, поднялась из-за стола. Тяжелый резной стул с грохотом опрокинулся на паркет, отброшенный ее задом.

В ту же секунду стоявший у дверей Корней Чеботарь, уже полностью вошедший в роль моей личной тени, подался вперед. Он подобрался, как гончая перед прыжком, и впился в меня немигающим взглядом, только и ожидая короткого кивка, чтобы схватить бывшую царицу за шиворот и силой вышвырнуть в коридор. Два гвардейца из наружного караула за его спиной тоже положили ладони на эфесы шпаг.

Я поймал этот взгляд Чеботаря и едва заметно качнул головой: «Не трогать».

Екатерина стояла, тяжело дыша. Эта женщина уже совершенно забыла, кем была раньше. Забыла, как мыла полы и стирала чужие солдатские портки. Забыла, как, будучи брошенной женой шведского драгуна, пошла по рукам: сначала как военный трофей фельдмаршала Шереметева, затем как подстилка Меньшикова, пока не оказалась в моей постели. Теперь она свято верила в свое божественное предназначение. Она искренне считала себя Императрицей, полноправной владычицей, а не просто удачливой простолюдинкой, вознесенной похотливой прихотью своевольного царя.

Прав был Александр Сергеевич Пушки в своей сказке про рыбаке и рыбке. «Хочу быть владычицей морскою!»

С высоко поднятым подбородком, пытаясь сохранить остатки величественности, эта грузная женщина брезгливо приподняла полы своих тяжелых юбок и молча пошла прочь из столовой. Стук ее каблуков гулко отдавался в мертвой тишине.

Она так и не поняла главного. Не поняла, что наказание для нее могло быть куда страшнее – монастырь, пыточный подвал Тайной канцелярии, плаха. Я сохранил ей жизнь, свободу и комфорт в Стрельне только ради одного: мне нужна была видимость. Царская семья должна транслировать наружу, европейским послам и собственной знати, хотя бы иллюзию цивилизованного, сдержанного расставания. Если бы я начал публично рвать ее на куски, из-за явных недомолвок и крови внутри монаршего семейства тут же возникли бы политические партии. Придворные группировки начали бы грызться друг с другом, плести заговоры и раскачивать и без того не самую устойчивую лодку под названием «Российская Империя». А мне нужна была стабильность для реформ.

Двери за Екатериной закрылись. Чеботарь неслышно поднял упавший стул и поставил его на место.

Я взял со стола серебряный кубок с водой с долькой лимона, медленно сделал глоток, смывая сухость во рту, и перевел взгляд на дочерей.

– Я уже спрашивал, но повторю свой вопрос, – ровным, лишенным гнева голосом произнес я, посмотрев сначала на замершую Елизавету, а затем на бледную Анну. – Если вам есть что сказать мне поперек – говорите сейчас. Но если вы в тайне считаете, что я обошелся с вашей матерью слишком жестоко… знайте: я проявил к ней величайшую милость, на какую только способен государь.

Я поставил кубок на стол.

– Завтракайте. День предстоит долгий.

Повисла тяжелая, гнетущая пауза.

Лишь Петруша, казалось, совершенно не заметил разыгравшейся драмы. Напротив, у мальчишки словно бы прорезался волчий аппетит – опала ненавистной «тетки» (которой, по сути, и была для него Екатерина) явно пришлась ему по душе. Он еще юн, многого не понимает, но в его возрасте мир делится строго на черное и белое. Есть враги, а есть друзья. С Екатериной для него всё было предельно ясно – она враг. А вот со мной он пока терялся, не понимая, в какую когорту записать своего властного и пугающего деда.

Глядя на жующего внука, я невольно вспомнил его отца – царевича Алексея. Если бы дворцовые интриганы во главе с той же Екатериной не обложили меня тогда со всех сторон, если бы не шептали на каждом углу о его предательстве… Если бы я сам не был ослеплен надеждой на то, что у меня подрастает другой сын, Пётр Петрович (которому так и не суждено было выжить) – я бы никогда не поднял руку на Алексея.

Точнее, настоящий Петр не поднял бы. Суровый приговор был вынесен, да, но я уверен – император собирался простить сына своей волей. До смерти напугать, провести по краю плахи, сломать упрямство и заставить впрячься в государственные дела, но оставить жить. А его задушили в тюрьме.

Пора бы уже мне самому научиться иначе относиться к этой истории. В конце концов, это не Я убил своего сына. Однако остаточное сознание прежнего хозяина тела заставляло меня не просто холодно анализировать факты, а испытывать глухую, саднящую тоску.

– Всё ты правильно, батюшка, сделал, – вдруг звонко, разрушая тишину, произнесла Елизавета. – И спаси Христос, что ты не погубил матушку.

Она смотрела на меня широко открытыми, преданными глазами. Прагматичная девка с потрясающим чутьем на победителя. Анна Петровна при этом метнула на младшую сестру такой взгляд, который, может, и нельзя было назвать откровенно ненавидящим, но добротой глаза старшей дочери точно не лучились. Ей эта показная, почти политическая легкость сестры была глубоко противна.

– А хороша сегодня каша гречневая, – ровно произнес я, пытаясь хоть как-то сменить и тему разговора, и свинцовую атмосферу за столом.

Не вышло. Хотя каша действительно удалась. Настоящая, разваренная, с говядиной, утушенной в печи до такого состояния, что мясо буквально таяло во рту. И отбивная была неплоха. А вприкуску с хрустящим соленым огурцом – так и вовсе прелесть, а не завтрак. Такой, что и обеда не понадобится.

Конечно, сейчас я бы дорого дал за большую миску салата из свежих овощей, заправленного хорошим льняным маслом, или оливковым. Но чего нет, того нет, и в этом году вряд ли появится на моем столе.

Надо будет закладывать оранжереи. И не одну. При том, что оставлять нужно и то, что построил Меншиков в Ораниенбауме. Да хоть бы и с десяток оранжерей для выращивания экспериментальных сортов уже известных овощей, а также для адаптации заморских культур.

Намедни мне принесли показать ту самую хваленую картошку, которую Петр привез из Европы… Я сначала подумал, что мне крупный горох в лукошке суют. Немудрено, что подобный овощ совершенно не популярен в народе! Если начать чистить от кожуры клубни размером с перепелиное яйцо, то бабе придется часа полтора убить только на то, чтобы наскрести на похлебку для семьи. Уж больно она мелкая. Нужна жесточайшая селекция.

Дальнейший прием пищи прошел в глухом молчании, исключительно как физиологический процесс насыщения. Никто больше не проронил ни слова. Покончив с едой, я молча поднялся, кивнул дочерям и отправился обратно в кабинет.

Работу никто не отменял.

Как раз к этому часу писари должны были собрать воедино все доступные на данный момент разрозненные материалы по старообрядцам и в целом по миграции населения из России.

Это была еще одна зияющая пробоина в борту Империи, которую необходимо было заделывать прямо сейчас. Проблема, которую власть сама же искусственно и создала на свою голову, устроив религиозный раскол и закрутив налоговые гайки до срыва резьбы.

Я уселся за стол, раскрыл первую сводную ведомость и тяжело вздохнул, вчитываясь в столбцы цифр. Приблизительный масштаб бегства русского тяглового люда за рубежи государства – в Речь Посполитую, в шведские пределы, в Османскую империю – я уже знал. Но документальное подтверждение лишь фиксировало факт: это была настоящая демографическая катастрофа…

И похоже, что я мог открыть ящик Пандоры, начать своими же руками такое общественное сопротивление, что могу и пожалеть.

– Я пожалею, если этого не сделаю, – сказал я, отправляясь на встречу.

От автора:

Он все знал о кораблях и грезил морем, пока неизвестный не предложил ему пари и он оказался в теле Великого князя Константина. 1853 год война начинается. Пишется 9 том /work/333355

Глава 10

Петербург

2 февраля 1725 года

Тяжелые дубовые часы в углу ударили и вновь заложило уши. Но хорошо, что хотя бы из своей спальни я убрал это испытание для слуха. И ведь иных часов не нашли. Я даже вызвал к себе единственного часовщика, которого нашли в Петербурге.

За окном было пасмурно, но внутри свечей не зажигали. Так что в кабинете царила густая, давящая полутьма.

Я сидел во главе стола, сцепив пальцы так, что побелели костяшки. Настрой был на такое сражение, как не на жизнь, а на смерть. Отступать я не был намерен, но при этом прекрасно понимал, что затрагиваю запретные темы. Все, или почти все, что я делаю кроме предмета нынешнего разговора – это менее важно, чем проблема бесконтрольной миграции внутри России. Но это же полбеды, важнее, что за пределы Российской империи, или в леса, в глушь, без участия в жизни государства убегают – не лучше, чем за границу.

Напротив меня сидели двое.

Справа – Феофан Прокопович. Архиепископ Псковский. Человек острого, по-европейски холодного ума. Я рассчитывал на его поддержку. Прокопович мой человек, полностью. Он даже скорее чиновник в рясе, чем духовник. Но этого мало.

И все понимают, что Феофан станет говорить то, что я скажу. Обер-прокурор Святейшего Синода, Иван Васильевич Болтин, бывший полковник драгунского полка, также скажет лишь то, что я ему повелю. Этот и вовсе своей воли не имеет.

Еще у меня был компромат на вице-прокурора Синода, новгородского епископа Феодосия. О том, что он у себя в епархии додумался даже о том, чтобы проводит пьяные ассамблеи, знали, как оказалось многие. И я об этом знал, мой реципиент. Петр относился к такому факту, как к шутке.

А вот мне не до смеха. Треть Синода скажут все, что я пожелаю. Но этого мало. Ибо остальные могут так упереться, что и до нового раскола не далеко. А нам объединяться нужно. Мне людей возвращать в Россию. И без того правление моего реципиента, скорее всего, хотя я так и не видел достоверных для анализа документов, привело к оттоку населения, или уменьшению его по причине высокой смертности.

И вот поэтому слева от меня сидел за столом владыка Игнатий – митрополит Крутицкий. Тяжезный, как гранитный валун, заросший густой седой бородой, в которой путались блики от массивной золотой панагии на груди. Он дышал шумно, со свистом втягивая воздух ноздрями, словно разъяренный бык. Он был воплощением той самой дремучей, неповоротливой Руси, которую я сейчас пытался вскрыть скальпелем логики.

Он не определял мнение Синода, но был тем, кто молчит, дорожит своим словом. Но если скажет, то сказанное не будет затеряно среди прочих возгласов. Вот такого нужно убедить и тогда получится задуманное.

– Я позвал вас не для душеспасительных бесед, святые отцы, – мой голос прозвучал глухо, резанув по тишине кабинета, как железо по стеклу. Я медленно подался вперед. Тень от моей фигуры накрыла половину стола. – Скоро созову Синод. Уже разослал вестовых о сборе владык. Озадачил обер-прокурора.

– В чем нужда так скоро, государь? – спросил Игнатий.

Прокопович не спрашивал. Он догадался. Оттого, наверное и покрылся испариной. Я как-то спросил, как он смотрит на проблему старообрядцев и…

– Убить… сжечь… но как повелишь, Петр Алексеевич, так и считать стану, – отвечал он тогда, наверное в надежде, что и ничего предпринимать не стану.

Подобная тема была сложная и для Петра. Хотя, как я понимаю, он и не видел проблемы.

– Желаю я дать послабление раскольникам, – отвечал я на вопрос Игнатия.

Он дернулся, словно его ударили кнутом. Стул под его немалым телом жалобно скрипнул.

– Государь! – выдохнул он, и в его голосе смешались ужас и клокочущая ярость. Широкая ладонь митрополита с глухим стуком опустилась на сукно. – Окстись! Кому послабление⁈ Антихристову семени⁈ Тем, кто крест истинный хулит, кто в леса бежит, дабы в срубах гореть, лишь бы церкви-матери не поклониться⁈ Это ересь! Скверна! Их каленым железом выжигать надобно, а не милость царскую оказывать!

Я не сводил с него тяжелого, немигающего взгляда. Подождал, пока эхо его рыка утихнет в углах комнаты. Феофан сидел неподвижно, лишь пальцы его правой руки едва заметно поглаживали деревянный нательный крест. Он выжидал. Крутил только головой то на меня, то в сторону Игната. Прокопович казался мне таким уверенным, но сейчас словно бы дите, застигнутое врасплох ссорой взрослых.

– Выжигать, говоришь? – тихо, почти шепотом переспросил я, но в этой тишине угрозы было больше, чем в крике. – А ты считал, владыка, сколько мы уже выжгли? Сколько по лесам разбежалось, в Сибирь ушло, за рубеж польский перебралось? В Литве только… цельные города создают. Вот… Ветка, Хальч, Стародуб – там наши люди, но на землях граничных с Речью Посполитой. Там вокруг до ста тысяч человек. А у турок сколько? К туркам бегут! От нас!

– Тебе бы государь все больше подушной подати, безбожием грешишь…

– И ее тоже! И думай с кем говоришь! И выпороть могу и с позором изгнать, – грозно перебил я Игната.

Я резко встал. Кресло с грохотом отлетел назад. Прошелся, стуча тяжелой тростью по паркету вдоль стола, чувствуя, как половицы стонут под тяжелыми ударами.

– Вы, в рясах своих золотых, мыслите токмо раем и адом! – рявкнул я, нависая над Игнатием. – А я мыслю государством, Отечеством! Империей! Мне тоже важно, как они пальцы складывают – щепотью или двуперстием! Мне важно, как они аллилуйю поют – дважды или трижды! Но для меня раскольник – это мужик. Крепкий, непьющий, работящий мужик! Тот, что заселять земли станет пустые, да платить.

Я хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнул серебряный подсвечник.

– Они серебро держат! Они на Севере артели ставят, на Урале руду могут бить! А мы их в срубах жжем! Мы рубим сук, на котором империя сидит! Вы мне предлагаете собственную казну потрошить да рабочих рук себя лишать ради ваших богословских споров⁈

Игнатий побледнел. Его губы затряслись.

– Петр Алексеевич… Государь… Да ведь они суть бунтовщики духовные. Сегодня они веры не признают, а завтра – твою власть Богом данную отвергнут! Пустишь волка в овчарню – всю паству перережет! – митрополит смотрел упрямо, из-под насупленных бровей.

Идейный. С такими сложнее всего. Потому и выбрал его для проработки и предварительного разговора.

– Власть мою они признают, – процедил я, возвращаясь на место и тяжело опускаясь в кресло. – Потому что власть моя будет выгодой им. И Антихристом хоть бы называть перестанут. А вот кто продолжит… Вот тех сам казню, непримиримых. Мы обложим их двойным налогом. Хочешь молиться по-старому? Плати в казну. Хочешь носить бороду до пояса? Плати. Они заплатят, Игнатий. Они с радостью заплатят за право жить открыто, а не прятаться по болотам, как зверье. И эти деньги пойдут на флот. На полки. На заводы. Их пот превратится в порох и чугун.

Я перевел взгляд на Феофана.

– Что скажешь, архиепископ? Ты молчишь.

Прокопович медленно поднял глаза.

– Государь мыслишь, как и подобает тебе. Нам такоже нужно, как подобает, – голос Феофана лился гладко, как ртуть. – Владыка Игнатий печется о чистоте догмата, и рвение его похвально. Однако… разве не сказано: «Не здоровые имеют нужду в лекаре, но больные они»? Если мы загоним болезнь вглубь тела, в леса да болота, она лишь укоренится. Если же мы выведем их на свет, обложим податью, поставим под надзор государевых фискалов – они станут полезным инструментом в руках Империи. И со временем, живя среди нас, сами увидят свет истинной церкви.

– Иезуитство… Ведал я, Феофан, что ты… – прорычал Игнатий, сжимая кулаки.

– Не сметь! – грозно сказал я.

Потом спокойно подошел к креслу, сел.

– Я за укрепление державы, – холодно отрезал Прокопович, глядя Игнатию прямо в глаза. – А без сильного государства – твою паству шведы да турки под ятаган пустят. Что тогда останется от твоей чистоты?

В кабинете снова повисла вязкая тишина, прерываемая лишь треском пожираемых огнем поленьев. Я подвинул удобнее кресло, откинулся на его спинку, чувствуя, как внутри разливается мрачное удовлетворение. Механизм заработал.

– Слушайте меня оба, – я произнес это тоном, не терпящим даже тени возражения. Каждое слово падало, как свинцовая пуля на серебряное блюдо. – Завтра на Синоде Феофан произнесет речь. О милосердии государевом и государственной пользе. А ты, Игнатий… ты ее поддержишь.

– Ты ее поддержишь, – раздельно повторил я, глядя ему в переносицу взглядом палача. – Потому что если ты посмеешь заговорить о ереси и кострах, я вспомню, кто мутил воду во время стрелецких бунтов. Я вспомню всех, кто шептался по углам, ожидая моей смерти в проклятых персидских походах. Я снесу твою седую голову, владыка, и глазом не моргну. Ибо вред, наносимый казне глупостью и темнотою, я приравниваю к государственной измене.

– Государь, не пужай, не пужливы, – сказал Игнат.

– Значит так… Раскольники будут платить. Они станут причащаться и исповедоваться в наших храмах. И попы не будут их притеснять, но словом доказывать правоту нашу. Они будут строить мне корабли и лить пушки. Тот, кто принесет в казну рубль, полезнее того, кто правильно крестится, но стоит с протянутой рукой. Это мой закон.

Я с грохотом поставил кубок на сукно.

– Или так, – я посмотрел на Игната. – Я заберу все земли монастырские. И без того это делать буду, но и монастыри многие получат от меня проекты развития своего. Нет? То ничего у вас и не будет. Некогда переплавил колокола, нынче сделаю больше.

– Думать крепко нужно, – сказал Игнат.

Неужели угрозы действуют больше, чем рациональный здравый смысл?

Они поднялись. Игнатий двигался тяжело, словно за эти десять минут постарел на десяток лет. Его лицо было серым, как пепел в камине. Феофан встал изящно, коротко, с чувством меры поклонился, и в его взгляде я прочел спокойное согласие умного хищника.

– Ничего и никто знать об этом разговоре знать не должен. Жду после к себе. И думайте. За подобное не будет еще и дела Феодосия и других дел священников. Я не желаю ронять Церковь. Но и вы будьте рядом и наводите порядок. Печалование забыли, крестьянам пожаловаться некому, священники не пекутся о пастве. И откройте уже семинарию! – я ударил ладонью по столу. – Я все сказал.

Когда тяжелая дубовая дверь за закрылась, отсекая их от полумрака моего кабинета, я устало закрыл лицо руками. Что же я затеял… Это будет очень сложно. Но все русские люди, даже если он и мусульманин, но верен России и мне. Почему протестантов привечаем, со своими грыземся. Да, будут и среди раскольников непримиримые. Вот их уберем, или сами уберутся. А с другими замиримся.

* * *

Петербург. Зимний дворец.

6 февраля 1725 года.

Эти три дня не просто прошли – они сплавились в один бесконечный, лихорадочный поток, разорванный лишь жалкими тремя – или всё-таки пятью? – короткими провалами в тяжелый, душный сон. Еще и перевязки, примочки, шептания, молитвы…

Много работал, диктовал. Мы, наконец, освоились. Теперь я за сутки выдаю, выплескиваю в мир такой объем текста, что самому становится жутко. Даже там, в моем прошлом – или правильнее сказать, в будущем? – когда я часами надиктовывал мысли на висящий на шее диктофон, я и близко не знал подобной продуктивности.

Впрочем, тогда и гнать лошадей не имело смысла. Там всегда казалось, что впереди – вечность. Что времени хватит на любые, даже самые амбициозные свершения. Да и масштаб моих тогдашних задач, будем откровенны, казался мышиной возней по сравнению со злободневными, колоссальными вызовами моего сегодняшнего дня.

Эта абсолютная, ничем не ограниченная власть пьянила хуже крепкого вина. Внутри всё чаще шевелилось липкое, гнилостное чувство превосходства: я начал ловить себя на мысли, что вот-вот сорвусь, потеряю берега и возомню себя неким небожителем. Полубогом, чьим изречениям обязана поклоняться вся Российская империя, да и не только она.

Когда ты стоишь у окна, смотришь на холодные воды Невы и кристально ясно осознаешь, что одним росчерком пера можешь осчастливить миллион человек, а другим – стереть их в лагерную пыль, связь с реальностью истончается до предела. Тонкая, едва заметная грань.

Поэтому мне приходилось жестко, почти жестоко себя одергивать. Я запирался в кабинете и, стискивая зубы, проводил нечто вроде ментального аутотренинга, вколачивая в собственный воспаленный мозг одну-единственную истину: ты лишь слуга Отечества. Не наоборот.

Двор тем временем немного выдохнул. Я перестал дергать людей по пустякам, и хотя ритм жизни для Зимнего дворца и всего Петербурга заметно ускорился, для большинства царедворцев это не стало чем-то смертельным. Шестеренки государственного механизма со скрежетом, но закрутились.

А я… я позволил себе немного развлечься. В конце концов, даже в этой мясорубке государственных дел должно оставаться место для шутки и отвлеченного веселья. К тому же, эту свору разряженных бездельников в расшитых камзолах нужно было хоть чем-то занять.

Я же видел их настороженные, бегающие взгляды: они всё ждали, когда государь перебесится, забросит бумаги и наконец-то прикажет выкатить бочки с вином, чтобы погрузиться в привычное пьянство и разврат. От этого трезвого, сурового ритма они уже выли от смертной скуки.

И прием нужно будет провести. Без этого нельзя. И даже захочет кто выпить – пусть выпустит пар. Не так, как Ягужинский, который вот-вот только из запоя выходит,, мучительно и болезненно. Но раз хотят выпить не в ущерб службе, пусть так.

А пока я подкинул им забаву.

– Батюшка мой, Его Императорское Величество Петр Алексеевич, поручил мне сладить людей при дворе и в том живое участие принять! – звонкий, полный юношеского задора голос Лизы разнесся по просторному залу, отражаясь от позолоченных пилястр. – Объявляется состязание в сочинительстве! В виршеплетстве, а тако же в искусном рассказе, описании какой истории али сказки!

Моя дочь стояла в центре зала, гордо вздернув подбородок. Вокруг неё, шурша тяжелыми шелками и перешептываясь за расписными веерами, собралась целая стайка фрейлин. Здесь были и её верные наперсницы, и те, кто почуял перемену ветра и под разными благовидными предлогами не последовал за Екатериной. Большинство из них банально спасали свои шкуры: никто не хотел делить немилость с пока ещё действующей, но явно стоящей на пороге низложения императрицей. Так что слушательниц у Лизы хватало.

Я сидел в глубоком кресле, скрытый в полутени алькова, и с легкой усмешкой наблюдал за этим растревоженным муравейником. Для меня это было не просто развлечением. Мне, как человеку из другой эпохи, до одури интересно зафиксировать этот момент для будущих литературоведов. Пусть изучают, из какой косноязычной дремучести, из какого литературного невежества и грубых словесных конструкций в России вдруг прорастут гении – Пушкин, Достоевский, Толстой… А в том, что они появятся, что великие имена обязательно украсят русскую литературу, я не сомневался ни на секунду.

Собственно, я уже готовил почву для их появления. Как минимум, радикальная реформа русского языка была у меня в ближайших планах. Я вырву этот сорняк излишней витиеватости и ненужных букв.

Придворные, сбившись в кучки, продолжали взволнованно шептаться, обсуждая неожиданную причуду императора. А я смотрел на них, постукивая пальцами по подлокотнику кресла.

Они думали, что это всё – лишь забава. Глупцы. Грандиозный прием – или, если угодно, бал – был уже назначен. В Петербург со всех концов стягивались нужные мне люди, чьи экипажи уже месили грязь на подступах к столице. Для этих напудренных марионеток грядущее событие казалось праздником. А для меня это было началом колоссальной, ювелирной и жестокой работы.

Игра только начиналась.

– Лизкин, пройди-ка со мной в кабинет, – бросил я негромко, но так, что ослушаться было невозможно.

Это произошло в тот самый момент, когда возбужденный гул фрейлин достиг апогея: Лиза только что объявила условия конкурса и, главное, награду. В качестве приза я выделил весьма недурные украшения – из тех шкатулок, что мы на днях изъяли у опальной Екатерины. Пусть народ побалуется. Пусть потешат свое тщеславие.

Конечно, для них всё это было лишь пикантной светской игрой. Но у меня был свой, двойной прицел: я забрасывал сеть, надеясь выловить для «Петербургских ведомостей» настоящих акул пера. Тех самых, кто умел складывать слова не только в изящные комплименты.

Никто ведь не требовал, чтобы вельможа пыхтел над чернильницей самолично! По условиям, сперва Лиза должна была отобрать дюжину лучших, на её девичий взгляд, опусов. А уж окончательные места в этом забеге тщеславия предстояло распределять мне.

Я был абсолютно уверен: эти ленивые, зажравшиеся вельможи непременно найдут каких-нибудь голодных и способных, безвестных подьячих или обедневших дворянчиков, которые за пару серебряных рублей напишут им всё, что угодно. А уж потом моя тайная канцелярия аккуратно выяснит, чьи именно пальцы были в чернилах. С этими людьми я поработаю лично. Обтешу, дам направление, и – дай-то Бог! – у нас появится хотя бы жалкое подобие настоящей журналистики. Мощный рупор пропаганды, в котором нынешняя, скрипящая по швам Россия нуждалась ничуть не меньше, чем в пушках и кораблях.

Я шагнул в кабинет, чувствуя себя на удивление бодро. Болезнь Петра, его изношенное тело, конечно, давали о себе знать – особенно когда двигаешься после долгого сидения, – но диета, на которую я себя посадил, приносила плоды. Ожиреть на ней было физически невозможно, зато появилась легкость. В целом, я старался не перенапрягаться. Изматывала разве что диктовка, но она нагружала мозг, а не мышцы. Так что чувствовал я себя весьма сносно. Завтра, если всё пойдет по плану, попробуем даже… помочиться самостоятельно, без унизительных процедур.

Дверь за нами закрылась, отсекая дворцовый шум. В кабинете пахло сургучом, табаком и старой бумагой.

– Ты идешь замуж. Мужем будет Мориц Саксонский. Каков будет твой согласительный ответ? – спросил я, разворачиваясь к Елизавете.

От автора:

Новый попаданец от Емельянова и Савинова.

Первая мировая, самолеты и бравые парни в кожаных куртках. Возможно, с наганами)))

Читать тут – /work/578898


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю