Текст книги "Пёс (Роман)"
Автор книги: Давид Маркиш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Бери, бери, – сказал старик, незаметно суя куски в карман, где лежали челюсти. – Это – свадьба, чтобы всем нам было хорошо. Рыбу кушай здесь, а курицу бери с собой. Я тоже когда-то жил в Сибири.
– А зачем они носили жениха? – спросил Вадим Соловьев, чувствуя себя свободней после выпитой водки.
– Так полагается, – сказал старик. – Ты студент? Кушай студень.
Деловито проглотив ломоть студня, старик взглянул на часы и поднялся на ноги.
– Я иду, – сказал старик. – У меня сегодня еще одна свадьба, тут, рядом. Пойдешь со мной?
– Я тут с товарищем… – сказал Вадим Соловьев.
– Евреи любят жениться, чтоб они были здоровы, – вздохнул старик и развел руками, и полы его пиджачка широко разошлись. За брючный ремешок старика был засунут маленький, дамский, что ли, наган с никелированным стволиком. На фоне несвежей сорочки рукоять нагана, выложенная перламутром, красиво светилась зеленым, черным и розовым.
Вадим Соловьев, оцепенев, глядел на роскошное оружие свадебного нищего.
– Ну, я иду, – повторил старик. – Ты знаешь, что будет завтра? Так бери курицу домой, вот тебе газетка и заверни.
Заложив руки за спину и выставив вперед острое плечо, старик ввинтился в толпу возвращающихся с лужайки евреев и исчез в ней. И Вадим с сожалением подумал о том, что не успел ничего спросить у этого старика и даже не запомнил толком, как он выглядел. У него, как будто, были яркие голубые глаза под подвижными бровками. Или карие? Один глаз, вроде бы, немного косил. Или вот: что выяснилось, когда он снял свою кепку? Был он плешив или лохмат?
– Странная страна. – пробормотал Вадим, уставясь в почти пустое блюдо на середине стола. – Странная страна…
Славка Кулеш, подойдя с Семой Рубиным, прислушался к этому бормотанию Вадима Соловьева.
– Что? – спросил Славка.
– Да нет, ничего, – сказал Вадим. – Я тут с одним интересным старичком познакомился. Свадебный нищий. Профессионал.
– Не может быть, – сказал Сема Рубин. – Здесь нищих на свадьбу не зовут, это не принято.
– Да он мне сам сказал! – чуть не с обидой возразил Вадим. – Низенький такой или, вернее, среднего роста.
– Едва ли, едва ли… – проговорил Сема Рубин, глядя на наполовину опорожненную бутылку водки. – Что он тебе еще сказал?
– Зубы показывал, – сказал Вадим Соловьев, сознавая, что говорит не то, что хотел бы сказать о старике. – Челюсти.
– Челюсти, говоришь? – переспросил Славка Кулеш. – Какие челюсти?
– Вон Рудик идет фотографироваться, сейчас мы у него спросим, – сказал Сема Рубин.
Рудик шел от стола к столу с фотографом – снимался на память с гостями, для альбома.
– Рудик! – позвал Сема. – Вот Вадим говорит, что видел тут какого-то нищего. Вы разве нищего звали? Есть такая традиция?
– Нет, – сказал Рудик, зорко оглядываясь вокруг. – А где он?
– Он уже ушел, – сказал Вадим Соловьев. – На другую свадьбу пошел.
– Так ведь еще горячего не подавали, – с сомнением в голосе сказал Рудик. – Как он хоть выглядел?
– Да так… – сказал Вадим Соловьев, мучительно припоминая, как выглядел старик. – В кепке…
– У нас тут есть один нищий, но он, во-первых, всегда в шляпе ходит, а во-вторых, он тоже не приходил, – сказал Рудик. – Так что не может этого быть.
– Ну, не может, и не может, – сказал Славка Кулеш. – Все мы, в конце концов, нищие. Давайте лучше выпьем.
– Черт знает, что такое, – сказал Вадим Соловьев. – Вот здесь он сидел, ел курицу.
– Ну, может, тебе показалось, – примирительно сказал Сема Рубин. – За тебя, Рудик!
Свадьба, к его собственному удивлению, понравилась Вадиму Соловьеву. Было в ней что-то обязательное, вязкое, цепко и крепко хватающее и держащее – как сама история еврейского народа, с которой Вадим познакомился недавно по скучной книжке какого-то профессора. Слушая не совсем веселую свадебную музыку, глядя, как евреи, выпив водки, плясали с поднятыми руками – Вадим Соловьев с тревожным удовольствием ощущал себя почти евреем.
По дороге в Кфар-Ям, подпрыгивая рядом со Славкой Кулешом на неудобном спортивном сиденье, Вадим Соловьев думал над тем, кем бы он хотел быть: папашей Каценеленбогеном или свадебным нищим. Он думал, задремывал, просыпался от очередного толчка и снова представлял себя то на месте старика, то на месте папаши, и никак не мог выбрать. Но Рудиком на свадьбе он быть не хотел.
– Приехали! – сказал Славка Кулеш, подруливая к мраморной завалинке. – Я, знаешь, сам чуть не заснул: чуток, все же, перебрали. Будь у меня рессоры получше, обязательно заснул бы.
Завтра голова будет свинцовая, – мрачно предрек Вадим.
– С утра перышком не поводишь, это верно, – согласился Славка. – Ты, кстати, книжку собрал?
– Через неделю закончу, – сказал Вадим Соловьев.
– Ну, я к тебе деньков через десять загляну, – сказал Славка Кулеш. – Будь!
Книжку зарезали.
Надеящийся на то, что произошло недоразумение, и все же уверенный в обратном, Вадим Соловьев поехал в Тель-Авив, по адресу, указанному в отказном письме. На двухэтажном особнячке, на зеленой улочке Пророка Иеримиягу, значилось: «Комиссия по литературе».
Вадима приняла толстая тетка в просторном арабском платье, с тяжелыми серьгами в длинных и пухлых мочках ушей, со множеством золотых цепей и цепочек вокруг короткой сильной шеи.
– Так это вы Соловьев Вадим из Кфар-Яма, – с трудом находя русские слова, сказала тетка. – Ну?
– Вот тут написано, – расправляя письмо, сказал Вадим, – что мне отказано в издании книги. Но ведь Союз писателей рекомендовал и, потом, мне сказали в Нью-Йорке…
– Ждите, – сказала тетка и, повернувшись вместе со стулом на колесиках к железному шкафу, принялась рыться в груде папок, положенных одна на другую. – Вот, «Соловьев Вадим». Ну?
– Вот я и говорю, – леденея от этого «ну», сказал Вадим. – Может, это просто ошибка. Ведь Союз…
– Решаем мы, а не ваш Союз писателей, – ровным голосом объяснила тетка. – Вам отказано в безвозвратной ссуде.
Она постукала по папке короткими круглыми пальцами.
– Но почему? Ведь должна быть какая-то причина…
Вадиму не хотелось говорить с этой теткой о своей прозе.
– Ждите… – недовольно сказала тетка и, надев очки, взялась листать и читать какие-то бумажки из папки.
Вадим ждал. После уличной жары ему было зябко в холодном ветре кондиционера. Надо было взять с собой Славку Кулеша, он бы обрезал этой гнусной тетке ее «ну».
– В вашей рукописи нет еврейской темы, – сняв очки, сказала тетка. – Нам это не интересно. В России вы писали про русских. Теперь вы приехали в еврейскую страну, и нас тут интересует еврейская тема.
Она взглянула на Вадима Соловьева – все ли ему понятно.
Вадим глядел на свою рукопись, молчал, обдумывая услышанное.
– Ну, кого это здесь может интересовать! – тетка брякнула по титульному листу рукописи пухлой ладошкой. – Вот рецензент пишет, что у вас тут даже ни одного еврейского имени нет.
Да, правда, нет еврейских имен. Значит, нет никакой ошибки. Книга не выйдет.
– Да, правда, – потирая пальцами переносицу, медленно сказал Вадим Соловьев. – Это не про евреев, это просто про людей… А какая, собственно, разница?
– Что? – брезгливо поморщившись, спросила тетка. – Какая еще разница?
– Да, какая? – повторил Вадим Соловьев. – Не все ли равно, о ком пишет писатель – о евреях, о русских?
От этого вещь ни хуже не станет, ни лучше. А если б я о евреях написал, вы меня напечатали бы?
– Да, – сказала тетка. – Я же вам объяснила.
– А если б о марсианах? – спросил Вадим Соловьев.
– Слушайте, до свидания, – сказала тетка, отъезжая от стола на своем стуле.
– Но это же бред, глупость! – сказал Вадим Соловьев. – У вас же тут на доме написано «Комиссия по литературе». Евреи, русские – какое это имеет отношение к литературе! Я ведь не только для евреев пишу, каждый может взять книгу и прочитать. Ведь это какой-то литературный расизм, ужас!
– Ну-ну! – сказала тетка и погрозила Вадиму пальцем. – Вы можете сами напечатать вашу книжку, на ваши собственные деньги. Это нас не касается. Но давать вам деньги или не давать – это наше дело. Напишите другую книжку, и если там будет что-нибудь про евреев, мы, может быть, напечатаем… У вас есть профессия?
– Я писатель, – злобно прищурившись, Вадим взглянул на тетку, а потом потянул к себе папку с рукописью.
– Это не профессия, – пожала широкими плечами тетка. – Я, например, двадцать лет была педикюршей – и это профессия. Теперь я государственная служащая. Это тоже профессия.
– Да, я вижу, – подымаясь, сказал Вадим Соловьев.
– До свидания, – сказала тетка. – Напишете что-нибудь еще – приходите, мы почитаем.
С папкой подмышкой Вадим Соловьев плелся по улице Пророка Иеримиягу. Жара улицы как бы уже и не была жарой солнца и природы – как будто улицу с ее желтыми домами и пыльными деревьями поместили в духовку электрической печи и зажгли там лампочку. Вадим плелся, не выбирая направления. Без интереса глядя на дома, вывески лавок и редких встречных людей, он обрывочно, перетасованно вспоминал Рим и Париж, Нью-Йорк и Вену, и в самом конце уходящей вдаль и сужающейся картины, в неясном тупичке, брезжили две милые, кажущиеся отсюда, из этой адской духовки, родными фигуры: Мыша и Захар. Хотелось, выйдя из пекла, позвонить в дверь их квартиры, пройти в кухню, сесть за квадратный стол под клетчатой скатеркой. Еще хотелось спуститься по сладковонючей лестнице в расстрельный подвал Конуры, и чтоб там никого не было – ни Тани, ни Наташи – и вытянуться на пролежанной, в буграх, тахте. Впрочем, нет: хорошо бы спуститься в Конуру и обнаружить там Мышу. И Захара. Мыша молча сидит на табуретке и смотрит на вытянувшегося на тахте Вадима, и между ними, чуть в стороне, стол, и на нем пишущая машинка, прикрытая Лиром махровым полотенцем – от пыли. Хорошо бы…
Хорошо бы уехать куда-нибудь, ну, хотя бы в Иерусалим, от этой раскаленной улицы, от омерзительной тетки. Другой город – другой мир, новый, с нехоженными улицами, со скамейками, на которых можно сидеть или спать. Одни говорят, что Иерусалим – зеленый город, другие – что Божий. А Тель-Авив – Город Зарезанной Книги. Здесь все кончено, в Тель-Авиве; пора двигать отсюда. Не все ли равно, куда? Все говорят, что в Иерусалиме не так жарко.
Можно, конечно, найти Славку Кулеша, рассказать ему. Можно – но не сейчас. Потом когда-нибудь. Завтра. Или через неделю. Но что прозаик Соловьев может рассказать прозаику Кулешу о разговоре с теткой? Ведь это ни один нормальный человек не поймет, это невозможно понять. Правда, у Славки в «Болоте» есть что-то про евреев… Получается, что весь мир застроен клетками, и в одной клетке сидят евреи, в другой – русские, в третьей – американцы или татары. И каждому писателю отведена одна-единственная клетка, и нельзя писать о другой. Так, навесив замки на клетки, решила Тетка, и Славка Кулеш ничего с этим не сможет поделать.
Невыбранное направление – тоже выбор: ты выбрал идти без цели, куда глаза глядят. Очутившись в зловонных переулках вокруг Центральной автобусной станции, Вадим Соловьев жалостливо себя похвалил: «Молодец, Вадик, твои ноги привели тебя, куда надо; и теперь мы едем в Иерусалим».
Дорога на Иерусалим шла вначале равниной. Из окна автобуса видны были аккуратные домики поселков и ферм, в брызгах дождевальных установок семицветно светились радуги. Ничто не говорило Вадиму Соловьеву о том, что в этих домах живут, по этим полям, под радугами, ползают евреи, а не какие-нибудь другие люди, на паспортах которых напечатан золотом не семисвечник, а австралийский кенгуру или американский орел. И если написать о жизни поля и его плодов и о том вон трактористе, который, может, только что раздавил колесом своего трактора птичье гнездо и ему вдруг вспомнился с болью его маленький сын, выбежавший в позапрошлом году вот на эту самую дорогу и раздавленный грузовиком, – так ведь это может получиться совсем и не еврейский рассказ, даже если он будет написан справа налево, красивыми еврейскими буквами.
Минут через сорок дорога пошла в гору, поля сменились садами и дикими зарослями по склонам холмов. Каменные древние террасы линовали эти холмы, и приходилось думать о давным-давно, тысячу или две тысячи лет тому назад умерших людях, ходивших по этим плодородным язычкам земли с лопатами и тяпками. И трудно, невозможно было соединить родством бабушку, убитую немцами в Бабьем яру, под Киевом, и этих загоревших дочерна земледельцев в белых, наверно, балахонах.
Иерусалим начался не с пригородов – просто шоссе вошло в город и стало улицей. Как будто отворили дверь из пустой нежилой комнаты в обжитую, живую, оклеенную желтыми обоями, с голубым потолком. Люди с деловым видом шли по Иерусалиму, и Вадим Соловьев, выйдя из автобуса, пошел вместе с ними.
Он шел долго, и ходьба не надоедала ему, потому что он сам не знал, куда идет; цель, таким образом, не приближалась, ибо ее не было вовсе, и Вадим Соловьев не мог с чувством воскликнуть про себя: «Ах, черт, как еще далеко!» или «Вот уже всего две улицы осталось, три перекрестка!». Ни к чему намеченному не направляясь, но и не вознамерившись прогуливаться просто так, для собственного удовольствия, Вадим Соловьев как бы шагал на месте, поочередно подымая и опуская ноги. Какие-никакие переживания, связанные у ходоков с приближением или удалением от чего бы то ни было и сколько-нибудь волнительные для них, были совершенно чужды Вадиму; результатом его движения могла быть только усталость, и тогда следовало бы присесть на лавочку, если бы она случилась по пути. Шагая мимо домов, деревьев и кустов палисадников и скверов, Вадим Соловьев размышлял: «Вот Божий город, куда меня затащила чертова судьба. Не окажись я евреем по материнской линии, едва ли я бы сюда и попал. А ведь сколько людей мечтают поглядеть на Стену плача, на знаменитую мечеть и на улицу, по которой Христа гнали на казнь. Если бы сегодня не зарезали мою книгу, я, наверно, первым делом пошел бы туда, где все это расположено и, наверно, благодарил бы Бога за то, что вот, книжка моя выйдет. Но книжка зарезана, и я не хочу жаловаться Богу, потому что это бессмысленно – как, впрочем, и благодарить Его. Книжка, значит, мне дороже всех Стен, мечетей и улиц, вместе взятых, она – впереди всего, на первом месте. Куда было бы лучше, если бы люди писали и читали книжки, вместо того, чтобы убивать друг друга во имя Стены, мечети и улицы. Но люди убивали и убивают, и при этом они еще твердят, что это угодно Богу. Так почему же тогда не восстановить человеческие жертвоприношения и вот на этом, скажем, газоне каждое первое число каждого месяца вспарывать кому-нибудь брюхо каменным ножом или делать укол цианистого калия? Двенадцать человек в год. Столько, сколько гибнет здесь каждую неделю в автомобильных катастрофах… Зеленый газон, играет струнный оркестр возле каменного лобного места, ангельскими голосами поет хор детей, поэты читают свои стихи народу и жертве, сидящей на возвышении на складном парусиновом стульчике».
Представленное было настолько зримым, что Вадиму Соловьеву захотелось опуститься на этот самый стульчик, послушать поэтов и детей, а потом подставить руку под шприц с цианистым калием. Он огляделся; лавочек нигде не было, а газон остался позади и не хотелось туда возвращаться. Зато в нескольких метрах от остановившегося Вадима золотисто светился вход в маленькую синагогу. Синагога простотой формы напоминала сарай и, судя по кладке камней, была древней постройки. Хорошо бы немного отдохнуть в уголке, в этом толстостенном доме, открытом для каждого, желающего туда войти. И Вадим Соловьев решил, шагнул и вошел.
По обе стороны от входа тянулась узкая каменная скамья; Вадим сел на нее. После пронзительного света улицы непросто было разглядеть убранство комнаты и картины позади высокого деревянного шкафа, да Вадим и не успел: к нему, мягко ступая, подошел неряшливо и бедно, но чисто одетый старик, протянул ему черную бумажную чеплашку и опустился рядом с ним на скамью. Надев чеплашку, Вадим обернулся к старику, но тот, как видно, не желал начинать разговор и не этого ради подсел к Вадиму. Щурясь и напрягая зрение, Вадим Соловьев различил в глубине комнаты, у противоположной стены, длинный, грубо и крепко сколоченный стол, за которым сидело человек восемь или десять, средних лет и пожилые, но не вовсе ветхие старики. Во главе стола, чуть выше других, сидел мужчина лет шестидесяти пяти, не более, в дешевом сером пиджачке, в белой, низко расстегнутой на груди рубашке и мятой, давно потерявшей форму то ли темно-серой, то ли выгоревшей черной шляпе, с темным круглым следом от ленты вокруг тульи. Этот человек, плавно взмахивая руками, читал что-то по истрепанной толстой книге и, судя по интонации, задавал вопросы своим слушателям. Он не был похож ни на раввина, этот человек, ни на ученого.
– Кто это? – повернувшись к молчаливому старику на скамье, спросил Вадим Соловьев и движением головы указал на сидевшего во главе стола. И почти не удивился, услышав в ответ по-русски:
– А разве ты не знаешь? Это синагога великого каббалиста рабби Абоаба, а это сам рабби учит своих учеников. Сюда приходят учиться люди со всего света. Вон тот, рядом с рабби, в сатиновых штанах – это курд, он недавно перешел в еврейство.
– Но ведь все раввины ходят в лапсердаках, – поделился со стариком Вадим Соловьев. – А этот…
– Рабби Абоаб не сидит с раввинами за одним столом, – перебил Вадима старик. – Раввины обходят синагогу рабби Абоаба стороной. Сюда идут те, кто хотят учиться мудрости, а не букве.
– А вы – тоже ученик? – спросил Вадим Соловьев.
– Нет, – сказал старик. – Но я хочу им стать.
На фанерной тумбочке закипел электрический чайник, и старик достал из ящика поднос, стаканы и кулечек с коржиками, посыпанными сахарным песком. Споро заварив чай, старик разлил его по стаканам и, держа поднос на вытянутых руках, пошел к столу. Не прерывая учения и разговора, рабби и его ученики разобрали стаканы с подноса, и каждому пришлось по сахарному коржику.
– Он тебя зовет, – сказал старик, вернувшись с пустым подносом. – Пошли.
– Меня? – удивился Вадим Соловьев, а ноги сами подняли его со скамьи.
Они подошли к столу, и Вадим увидел лицо рабби Абоаба. Серо-седые, спутанные, не знающие гребня волосы выбивались из-под сдвинутого на затылок колпака шляпы и закрывали верх высокого прямого лба. Густо-синие глаза рабби глядели не грустно и не скорбно, как у еврея, отягощенного многими знаниями, а радостно и чуть смешливо. В своем рваном пиджачке и ветхой чистой рубашке он был похож на пророка или на свободного художника.
Отложив книгу, рабби сказал что-то раскатистой скороговоркой и поманил Вадима Соловьева подойти поближе.
– Он хочет благословить тебя, – перевел старик.
– Но я не верю в Бога… – виновато сказал Вадим.
Удовлетворенно покачивая головой, рабби выслушал перевод старика.
– Но зато я верю в Бога, – сказал рабби. – Этого вполне достаточно: ведь я хочу тебя благословить, а не ты меня. Дай же мне сделать богоугодное дело.
Вадим подошел, и рабби Абоаб легко опустил руки на его голову.
– Бог не ищет человека, – сказал рабби Абоаб. – Человек ищет Бога. Ты не нужен Богу. Бог нужен тебе, мальчик. Ты попал в беду сегодня, и все, во что ты хотел верить, разрушилось. Но для того, чтобы восстановить в душе разрушенное, не нужно ни камней, ни денег. Завтра ты поймешь это, и твоя дорога к самому себе и будет дорогой к Богу… Теперь иди, и прежде, чем спросить «почему?» подумай, нужен ли тебе ответ и не лучше ли совсем обойтись без ответа.
Вечером этого дня Вадим Соловьев позвонил Славке Кулешу.
– Слушай, – сказал Вадим, – я в Иерусалиме. Почему? Да какая разница! Слушай, со мной что-то случилось невозможное. Я видел пророка, настоящего пророка.
– Ну, потом расскажешь, – сказал Славка Кулеш. – Тут, знаешь, тебе на Союз письмо пришло, из Вены.
– Это от моих друзей, – сказал Вадим. – Я тебе о них рассказывал… Знаешь что, прочти мне, если тебе не трудно!
– Ладно, – сказал Славка. – Сейчас прочту… «Вадим, месяц тому назад я похоронила Захара…»
9
ИЕРУСАЛИМ. ПЕРЕУЛОК ИИСУСА
Сразу после телефонного разговора Вадим Соловьев решил вернуться в синагогу, к рабби Абоабу. Во всем том, что случилось за один сегодняшний день: книга, встреча с рабби, известие о гибели Захара – Вадим усматривал отнюдь не случайное стечение обстоятельств. Он вдруг почувствовал, что мир вокруг него стал иным, чем тот, что был вчера или третьего дня, что жизнь сделалась совершенно неуправляемой и идет себе вне всякой зависимости от его, Вадима Соловьева, планов и желаний. Вадима тащило и несло новое нахлынувшее течение, необъяснимое, и бессмысленна была бы сама попытка его объяснить. Но это должно было кончиться: либо Вадима вынесет на привычный прочный берег, либо душа его не выдержит и он, переполнившись этой необъяснимой и пугающей новью, захлебнется ею, захлебнется и умрет. Он не мог сосредоточиться на одном каком-либо из событий сегодняшнего дня, мысли его расползались, и он с тревогой сознавал, что у него недостает сил собрать их и разобраться в них. Он почти сходил с ума и отдавал себе в этом отчет.
Рабби Абоаб, по его разумению, мог вывести его из этого состояния.
Но маленькая синагога оказалась запертой на замок.
Он испытывал потребность говорить с кем-нибудь, все равно с кем и все равно о чем – лишь бы не обороняться, в одиночестве, от этих острых, разящих, бесконечных «почему». Он поехал на окраину Иерусалима, в новый район, к поэтессе Нелли Цветковой, с которой познакомился на свадьбе Рудика Каценеленбогена и которая дала ему адрес и звала приезжать в гости.
Сорокалетняя Нелли жила в двухкомнатной квартире, одна; муж остался в Новосибирске, сын то ли служил в армии, то ли уехал в Южную Африку. Нелли писала стихи о своей душе, где масличные деревья растут вперемежку с русскими березами и служила в гостинице для христианских паломников в Старом городе. И место службы, и березы вызывали осудительное покачивание головами у многих и многих. Однако же такое странное, на первый взгляд, поведение Нелли Цветковой обусловливалось причиной веской: хоть она и числилась еврейкой, евреем был в действительности лишь ее отец, а мать была русской женщиной, рожденной в Тюмени и там же похороненной по христианскому обряду. Отцом Неллиного сына, то ли солдата, то ли южноафриканца, был и вовсе крымский татарин, сосланный в Сибирь в свое время.
Услышав сбивчивый рассказ Вадима Соловьева о встрече с рабби Абоабом, пророком, Нелли пришла в восторг, но не удивилась ничуть.
– Потому что это Иерусалим! – воскликнула Нелли и выбежала из кухни, где она жарила яичницу для Вадима. – В Тель-Авиве тебе бы никогда так не повезло. В Иерусалиме все может быть, и все бывает. Здесь Бог для всех – один, и это, знаешь, ко многому обязывает в духовном смысле. Я говорю, конечно, о людях думающих.
– На сколько частей поделен мир, – сказал Вадим Соловьев, – какое сумасшествие! Думающие – недумающие, дураки – умные, черные – белые, евреи – христиане… – Он вспомнил Захара, насупился. – А какая, собственно, разница между евреями и христианами? Вот я считаюсь евреем, а один мой друг был христианин. Какая между нами разница? Он думал так же, как рабби Абоаб.
– Никакой разницы, – сказала Нелли. – Иисус ходил под тем же Богом, что и Иуда, и первосвященник, и тот римский солдат, что его прибивал к кресту. Но я люблю Иисуса больше первосвященника, потому что Иисус в один прекрасный день взял и выгнал менял из Храма. Менял, торговцев. Они все жулики и спекулянты, ты пойди у нас тут на базар и увидишь их: то же самое, что две тысячи лет назад, никакой разницы.
– Да, надо пойти, – вяло согласился Вадим. – Но он правильно сделал, что выгнал.
– Торгаш не может не торговать и не обманывать, – продолжала Нелли, – это понятно. Но – в Храме?! Ну, хорошо, если кто-нибудь хочет подарить деньги, дать нищим, бедным – пусть, это где угодно можно, это хорошо. Но торговать – в Храме?! Встать с лотком и торговать… Иисус всех их разогнал, а первосвященнику это в голову не приходило.
– А ты – христианка? – спросил Вадим Соловьев, думая о Мыше.
– Ну, как бы это тебе сказать… – как будто несколько смутилась Нелли. – Я же говорю, что нет, в сущности, никакой разницы между христианами и евреями. Не в том же дело, кто что ест и во что одевается… Я, например, могу перекреститься на икону, хотя знаю, что это чистейшая глупость и условность. А если мужчина отращивает пейсы и надевает кипу – это такая же глупость.
– А я никогда никакой кипы не носил и не крестился, – сказал Вадим Соловьев и с удовольствием подумал о том, что у рабби Абоаба под его грошовым колпаком тоже не было ермолки.
После продолжительных разговоров о преимуществах Иерусалима перед Тель-Авивом и намеков на существование какой-то тайной группы думающих иерусалимцев, к которой Нелли если прямо и не принадлежала, то имела касательство, после яичницы и кофе у Вадима Соловьева отяжелели веки и язык и ему более всего хотелось сейчас лечь на диванчик под книжной полкой, а завтра встать пораньше и ехать к рабби Абоабу.
– Я тебе сейчас постелю, – сказала Нелли. – Хочешь еще кофе? Знаешь, я просто уверена, что эта твоя встреча с рабби – это чудо, самое настоящее чудо. Это не просто так, неспроста. Я вот на той неделе поставила машину на горке и ушла, а тормоза плохо держали и машина покатилась, а внизу, ты себе представляешь, была детская площадка. И вот под колесо попала какая-то труба или камень, и машина немного повернулась и врезалась в забор, в трех шагах от площадки. Это, действительно, чудо!.. Знаешь, я хочу написать такой цикл – «Чудеса в Иерусалиме». Здесь на каждом шагу чудеса, просто к ним все уже привыкли.
– Да, чудо, – сказал Вадим Соловьев. – Конечно… – Он сгорбился над столом, глядел вниз, вглубь. Перед ним обозначился Захар, за столом венского кабачка, за стаканом вина. «Мы живем, и это чудо, – тихонько покачивая вино в стакане, доверчиво сказал Захар. – И не обязательно человека бить палкой, чтоб ему стало больно, и не обязательно дать ему кусок сахару, чтоб ему стало сладко: и сладость и боль внутри нас, и другие всякие вещи, какие ты только хочешь… Вот это и есть – чудо!»
– Да… – повторил Вадим. – Только я бы этот цикл иначе как-нибудь назвал. «Чудеса в Иерусалиме» – это немного похоже на «Чудеса в решете». Чудо – это чудо, а чудеса – это уже почти фокусы.
– Ну нет! – не согласилась Нелли Цветкова. – Моисей творил чудеса, и Иисус… Вот именно – чудеса!
– Творить – это одно, а верить – другое, – сказал Вадим. – Иисус, наверно, верил все-таки в чудо, а не в чудеса.
– У тебя чисто прозаическое мышление, – немного раздраженно сказала Нелли. – Да ты пройди по Старому городу, пройди по Виа Долороза! И попробуй представить себе, что вот сейчас из-за угла выведут Иисуса Христа.
– Да-да, – сказал Вадим Соловьев. – Это хорошая идея. Так я и сделаю.
Вадим поднялся рано, вскоре после рассвета. Сунув в карман кусок подсохшего за ночь хлеба, он тихонько захлопнул за собой дверь и бегом, освобожденно, уже не боясь разбудить Нелли, спустился по лестнице. Новые дома, построенные гигантскими кустами и облицованные бело-розовым камнем, были похожи на оледенелый сад; так бывает, когда после первой оттепели вдруг ударит короткий и жестокий ночной мороз, и на рассвете деревья и кусты стоят облитые розовым ледяным стеклом, хрупкие.
Автобус привез Вадима Соловьева в центр, уже проснувшийся, взмутненный деловым движением. Это движение, отделявшее Вадима от рабби Абоаба, раздражало его и злило. Он вдруг вспомнил Иисуса, разогнавшего торговцев, и ему захотелось разогнать суетливых людей, бегущих в свои конторы и лавки мимо улочки, в глубине которой помещалась маленькая синагога рабби.
Чем ближе он к ней подходил, тем ему становилось легче и покойней. Вот сейчас он увидит рабби, и рабби поманит его, как вчера, и скажет то, что ему, Вадиму Соловьеву, необходимо услышать. А русский старик будет заваривать чай и высыпать на поднос сахарные коржики из кулька… Иисуса, кажется, тоже называли «рабби».
Синагога была открыта, полна людей в черных кафтанах. Привстав на носки, Вадим Соловьев с удивлением обнаружил, что у противоположной стены, скрытой от него тесно стоящими черными кафтанами, нет никакого стола, сколоченного грубо. Да и фанерная тумбочка, на которой русский старик заваривал чай, исчезла, и самого старика нигде не было видно.
– Это синагога рабби Абоаба? – потерянно оглядываясь и узнавая картины на стене, спросил Вадим Соловьев, ни к кому в отдельности не обращаясь.
– Да, – повернулся к нему один из Черных Кафтанов.
– А где рабби? – спросил Вадим Соловьев.
– Рабби Абоаб умер, – сказал Черный Кафтан.
– Когда? – вскрикнул Вадим Соловьев.
– Четыреста пятьдесят лет назад, – сказал Черный Кафтан и поглядел на Вадима внимательно.
– Но как же! – выдавил Вадим Соловьев сквозь вдруг ставшее сухим горло. – Ведь я вчера… Вот здесь стоял стол… Рядом с ним сидел курд в сатиновых штанах… И старик разносил всем чай…
Черный Кафтан пожал плечами и отвернулся.
Еле волоча ноги, как после сильного, оглушающего удара, Вадим вышел на улицу. Он отчетливо и холодно ощущал обрыв, обруб своей жизни – и новое, робкое рождение.
Он шагал, покачивая и поматывая головой, взмахивая руками, сторонясь шумных и широких улиц. Редкие встречные люди не останавливали на нем своего внимания и не предлагали помощь – потому, может быть, что лицо его не выражало ни печали, ни боли. Он вышел к стене Старого города, к Дамаскским воротам.
Из Дамаскских ворот тянуло сухим жаром и запахом пряностей. Вадим Соловьев поморщился и замедлил шаг, как будто наткнулся на упругую преграду: запах был незнакомый, резкий. Вся площадь перед воротами была, собственно говоря, базарной площадью: здесь торговали с лотков и с рук, с тележек и с разостланных на земле тряпок и платков; торговали лепешками и водой, часами и тутовником, рахат-лукумом и сандалиями, и смоквами торговали. Красивый старик с безучастным лицом, в длинной, до земли, белой рубахе, закинув за спину серебристый металлический сосуд в форме цапли, торговал коричневым напитком с финиковым запахом. В широкий пояс, похожий на патронташ, были вставлены у него стаканы для напитка; нагибаясь, старик наклонял тем самым свой сосуд, и коричневая жидкость била из длинного клюва цапли, из-за плеча старика, в подставленный стакан. За воротами, на узкой и кривой улице, торг продолжался, только торговали теперь и вразнос, и в лавках, сплошь занимавших первые этажи двухэтажных домишек улицы. Пекли блины на передвижных печках, похожих на турецкий барабан, торговали кожами и грушами, одеждой и транзисторами, каким-то зеленым порошком и бедуинскими кинжалами. Толпа одета была бедно и пестро, некоторые женщины закрывали голову вместе с лицом черной сетчатой накидкой. Двое оборванных детей, положив на глубокий ящик на колесиках фанерный щиток, торговали густо обсыпанными тмином большими баранками; на дне ящика, свернувшись по-лисьи, спал их приятель. Возле одной из лавок, над входом в которую написано было по-английски «меняла», Вадим Соловьев остановился. Из витрины глядели на него с десятков ассигнаций Герцль и Ленин, Вашингтон и Делакруа, какие-то латиноамериканские генералы в парадных мундирах. Сквозь толстое стекло Вадим всматривался в лицо менялы. То был человек средних лет, восточной наружности, с тупым взглядом выпуклых темных глаз, с тонкими, плотно сведенными губами и кругленьким безвольным подбородком. Свесив жирные бабьи плечи, он сидел совершенно неподвижно за высоким прилавком, в скупо и скучно освещенной комнате, и глядел в приоткрытую дверь, в месиво уличной толпы… Вадим Соловьев впервые в жизни видел менялу. Уже отходя от лавки, он представил себе Иисуса, яростно выгоняющего этого неинтересного торговца деньгами из Храма. Пройдя с километр по торговой улице, следуя ее извивам, заглядывая в черные пещеры кузнечных мастерских, в глубине которых копошились полуголые, покрытые копотью люди, Вадим подошел к узкой, как пенал, мясной лавке. На черных медных крюках, вбитых в потолочную балку, висели освежеванные бараньи туши, поджарые, розовые, обложенные белым, в радужной пленке, жиром. Головы были отрублены, туши висели обрубками вниз, упираясь шеями в круглые подносы с требухой – каждая туша в свой поднос с кишками, печенью и легкими. Выше подносов, туш и крюков, на зеленой фанерной вывеске, был изображен лев, терзающий барашка. Еще выше, на эмалированной уличной табличке, значилось: «Виа Долороза».