355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Маркиш » Пёс (Роман) » Текст книги (страница 8)
Пёс (Роман)
  • Текст добавлен: 2 января 2020, 22:00

Текст книги "Пёс (Роман)"


Автор книги: Давид Маркиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)


6
В ЗЕРКАЛЕ ВО ВСЮ СТЕНУ. НЬЮ-ЙОРК

Новая страна открывается нынче для путешественника не с тихих окраин, как то должно было бы естественно произойти, а, по большей части, из самого центра, из самого сердца – из столицы: с аэропорта или с железнодорожного вокзала. Ушли-уехали те времена, когда оглядчивый путник трусил себе на лошадке через границу, удивляясь тому, как незаметно один народ переходит в другой, а запредельный пейзаж и вовсе ничем не отличается от того, что радовал или раздражал глаз часом или днем раньше, в стране с другим хозяином и под другим названием. Выходя из своего дома и отправляясь в путь, человек отрешался от всех житейских забот, целиком погружаясь в иные – путевые… Теперь и славное слово это – путник – вышло из моды и встречается разве что в литературе, тяготеющей к классической традиции. На смену мечтательным путникам пришли деловитые туристы. Очутившись в каком-нибудь Бангкоке или пропахшем перцем Занзибаре, они не хлопают по-простецки глазами: это ведь так обычно и просто – облететь мир на самолете, мало уже чем отличающемся от парохода, – разве что вместо трубы у него хвост и крылья. Они организованно становятся в очередь и, постояв минут пять, протягивают книжечку паспорта услужливому чиновнику. И штамп, как ключ, открывает перед ними ворота города и страны.

Рассуждая о некоем загадочном царстве-государстве, что лежит за лесами, за морями, за высокими горами, за тридевять, одним словом, земель, мы думаем, дамы и господа, о неизбежной скуке трех-, ну пятичасового перелета, о забавном небесном обеде да о сигаретах и водке, приобретаемых со скидкой во время путешествия. Помилуйте, да путешествие ли это? А что же тогда кровавые труды Колумба, Марко Поло и Давида Ливингстона? Путешествия превратились из страсти – в хобби, из работы – в праздность. О, добрый конь, друг путника! «Капитан Том Джонсон приветствует вас на борту своего Джамбо. Не забудьте пристегнуть привязные ремни. Спасибо за внимание, дорогие дамы и господа!»

Вадим Соловьев, миновав Атлантический океан, свалился с неба в город Нью-Йорк, что в Новом Свете, и аэропорт имени Кеннеди не произвел на него впечатления. Стоя в длиннейшей очереди, ведущей в таможню, с почти пустой сумкой в одной руке и пишущей машинкой в другой, он представлял себе: как было бы замечательно, если бы он прилетел сюда прямо из Москвы, в гости. Воображенная радостная картина была, однако, омрачена вот чем: паспортный контролер, разглядывая Вадимовы бумаги, строго на него глядел и спрашивал о чем-то, чего Вадим совершенно не понял. Сердитые взгляды официального человека оставили горький осадок и заставили думать о неизбежных грядущих неприятностях. Неприятности могли начаться прямо с порога – если Володя Бромберг, которому Ксения звонила из Парижа, не приехал почему-либо на аэродром. Куда тогда пойдет Вадим Соловьев? Куда поедет? К кому? К Володе Бромбергу, которого Вадим не знал и не видел никогда в жизни, тоже не особенно хотелось ехать, но Ксения сказала, что он – свой парень и хорошо акклиматизировался в Нью-Йорке. Свой или не свой – но, хотя бы, бывший москвич и журналист. Через него можно будет связаться с Костей Семашко, и с Левкой Дупелем, и Витька Альтшуллер тоже, кажется, здесь, и работает, кажется, на «Голосе Америки». По другим, правда, сведениям Левка Альтшуллер снял двухсерийную комедию в Рио-де-Жанейро, а по третьим – открыл в Австралии заправочную бензоколонку. Есть еще Нема Золотарь, у него свой русский театр на Бродвее, это известно точно. Ну и, конечно, Солик Либов, он купил ресторан где-то в центре, но к нему лучше ходить обедать: это все-таки противно, когда поэт, бывший смог[2]2
  Смоги (Самое Молодое Общество Гениев) – нелегальное литературное течение в Москве, в начале 60-х годов.


[Закрыть]
, переквалифицируется в рестораторы. Пообедать – да, но говорить с ним всерьез о литературе, все же, как-то неловко… Да, что ни говорить, а в Нью-Йорке этом своих людей хватает, всех сразу и не вспомнишь. Действительно, вторая Москва этот Нью-Йорк. А что пограничник такой сердитый – так у него, может, глисты. Самое главное, чтоб этот Володя Бромберг приехал, не обманул.

Володя приехал. Он стоял с озабоченным видом у выхода из таможни, выглядывая в толпе Вадима Соловьева. Заметив высокого молодого человека с пишущей машинкой, он энергично помахал ему рукою над головой, приветствуя, но как бы одновременно и морально поддерживая: ты, мол, Вадим, не падай духом, у нас в Америке все будет о’кей.

После взаимных приветствий, довольно сердечных для первой минуты знакомства, Володя взял пишущую машинку и быстро, то и дело поглядывая на часы, зашагал перед Вадимом на стоянку.

– Хорошая тачка, – определил Володя, отпирая дверцу своей машины. – Но – не новая.

Шевролет, действительно, был очень старый и очень большой. Вадим зашвырнул свой баул назад, а сам уселся рядом с Володей.

– Лайсенс есть? – справился Володя, выезжая со стоянки. – Права?

– А, права! – не сразу сообразил Вадим. – Нету. У меня машины ведь не было.

– Шит[3]3
  (англ.) дерьмо.


[Закрыть]
– лаконично оценил положение Володя. – Это – надо. – Он смачно шлепнул ладонью по перламутровой баранке руля. – Для бизнеса.

Вадим хотел было сказать Володе, что не собирается заниматься в Америке никаким бизнесом, но потом раздумал. Чтобы не затягивать неловкое молчание, да и из любопытства тоже, он решил поискать общих знакомых.

– Ты Дупеля знаешь, писателя? – спросил Вадим. – Его в Москве звали Эмиль Сергеев. Ну, как он?

– Сидит на велфере, – буднично осведомил Володя.

Таким известием Вадим Соловьев был неприятно покороблен. Из разговоров с Роговым и Рубинчиком он знал, что, хотя деньги и не пахнут, сидение на велфере означает крайнюю степень падения и нищеты.

– Но он же профессионал, – потерянно молвил Вадим. – Он же был членом Союза писателей…

Володя легко пожал плечами, показывая тем, что биография Дупеля-Сергеева его не занимает ничуть.

– А Костя Семашко? – разведал Вадим.

– На велфере, – отрезал Володя. – Гонит самогон.

Представив себе, как Костя Семашко, знаменитый переводчик грузинских стихов, гонит самогон в Нью-Йорке, Вадим Соловьев усмехнулся. Костя Семашко, крупный холеный мужчина сорока лет, сердцеед и гурман в квадратных роговых очках, был известен в Москве не только своими переводами с грузинского, но и отличными американскими костюмами, кожаными пиджаками и какой-то особенной канадской дубленкой, перекупленной за большие деньги у брежневского референта.

– Он, что, запил? – кося глазом на невозмутимого Володю, спросил Вадим.

– Пьет, – обронил Володя. – И на продажу.

– А Золотарь Нема? – уже с тревогой спросил Вадим. – У него русский театр на Бродвее…

Ему так хотелось услышать, что дела Немы Золотаря замечательны, что у касс театра каждый вечер выстраивается очередь и что спектакли идут при переполненном зале.

– Шьет варежки, – сказал Володя. – Из цигейки. Жена продает.

– Какие варежки? – готовый засмеяться этому очередному сообщению Володи, как шутке, переспросил Вадим Соловьев. – А театр? Нет его, что ли?

– Нет, – сказал Володя Бромберг и добавил философски: – Жизнь – театр. И заодно цирк.

Немало общих знакомых сыскалось у Володи Бромберга и Вадима Соловьева.

– А я вот знал еще такого Солика Либова, – сказал Вадим. – Он в Москве стихи писал, а здесь, говорят, открыл ресторан.

– Пирожковую, – поморщился преувеличению Володя. – Прогорел. Уехал в Новую Зеландию.

Значит, Солик Либов, смог, уехал в Новую Зеландию. Это звучало озадачивающе. Что, собственно говоря, смогу Либову делать в Новой Зеландии?

– А кто из наших ребят… – Вадим замялся на миг, – устроился?

– Сенька Глозман, – не помедлил с ответом Володя. – Сапожная мастерская. Польских Витька – пекарня. Мы попозже к нему подскочим, посидим. Только вот на маркет[4]4
  (англ.) рынок.


[Закрыть]
заедем, у меня там бизнес. Тебе тоже интересно будет.

Отвернувшись к окну, Вадим Соловьев беззвучно смеялся. Нельзя сказать, что смеялся он по причине внезапно слетевшей на него веселости; посещение рынка, на котором у бывшего журналиста Володи Бромберга был бизнес, не сулило Вадиму радости. То был колкий нервический смех, возникающий неизвестно с какой стати, не управляемый ни разумом, ни силой воли. После такого смеха наступает апатия и полная бесчувственность – хоть на куски режь без наркоза.

– Витька на прошлой неделе пекарню купил, – проинформировал Володя, и в голосе его звучала гордость за Витю Польских. – Семьдесят пять кусков. Пятнадцать – чистыми, остальные в банке взял. Под восемь процентов.

– Так он ведь, кажется, на телевидении работал, – сдерживая булькающий в горле смех, удивился Вадим. – Редактором.

– Ну и что ж? – несколько надменно спросил Володя Бромберг. – Все работали… Он раньше Пищевой кончал. Я сам диплом видел. Здесь кто чего в Москве делал – это никого не колышет. Но если ты хочешь книжками кормиться – кормись на здоровье. Это твое дело.

– Ну, это понятно, – согласился Вадим. – Но вот ты сколько уже в Нью-Йорке? Два года? Ты здесь работал как журналист, печатался?

Сообщение о рыночном бизнесе заставило его призадуматься над достоверностью Ксениной информации.

– Нет, – сказал Володя с прохладцей. – Я бы хотел стать американским журналистом. Но это невозможно. Значит, я стану просто американцем: доллары, дом, новый бьюик.

– У тебя есть дом? – спросил Вадим.

– Нет еще, – сказал Володя. – Но – будет. Если б я писал статейки в русскую газету – не было бы никогда. – Он свернул с центральной дороги и ехал по каким-то заасфальтированным пустырям. – Вот один гений сделал миллион на этом асфальте. Это – ипподром, бега. Здесь – паркинги, на десятки тысяч машин. Так вот, он за копейки купил право использовать эти паркинги как хочет в те дни, когда нет бегов. И он устроил здесь маркет. Место – пятнадцать грюнов[5]5
  Грюн (русск. арго) – доллар.


[Закрыть]
. Въезд – три грюна. А он ездит себе на электрокаре, собирает бабки. Он – гений. Эйнштейн, но в своем роде.

На ипподромном базаре, на котором у Володи оказалось место, закрепленное долгосрочным контрактом, толпились тысячи людей. Здесь продавалось и покупалось все – от рыболовных крючков до кнопочных телефонных аппаратов, от французского сыра до гигантских поролоновых шляп неизвестного назначения. Володя Бромберг, не желавший по каким-то соображениям использовать сегодня свое торговое место, без хлопот уступил его за двадцать пять долларов долговязой тетке с пикапом, доверху нагруженным столиками из фальшивого итальянского мрамора, на резных ножках. Потом, в английском гомоне, Вадим Соловьев услышал звуки родной речи: Володя обсуждал торговые дела с продавцом собачьих цепей.

– Наших русских тут человек пятнадцать наберется, – дал справку Володя Бромберг, переходя от цепного торговца к продавцу восточных сладостей из Тбилиси. – Все довольны. Чистый барыш – сорок-пятьдесят грюнов. И, заметь, весь товар на двадцать пять процентов дешевле, чем в магазине. Настоящий американец за таким товаром в другой штат поедет. Ты меня понял?

Вадим покивал головой в знак того, что ему все ясно насчет американского национального характера.

Уже на выезде с базара Володя показал Вадиму гения, в своем роде похожего на Эйнштейна. Маленький старый еврей в летном комбинезоне, с головой, покрытой белым шелковым пушком и с усталыми, грустными глазами мыслителя ехал, действительно, на открытой электротележке.

– Если б он тут на кадиллаке ездил – знаешь, сколько газолина бы сжег? – спросил Володя и, не дождавшись ответа, закончил свою мысль: – На электрокаре куда дешевле. Он на нем как на троне сидит, ему сверху все видно. Весь маркет.

– Он сам, что ли, деньги собирает? – искренне полюбопытствовал Вадим Соловьев. – Ведь у него, ты говоришь, миллион есть…

– Не сам! – махнул рукой Володя. – Люди его собирают, вон там, в вагончике. А он только проверяет. У него глаз – орлиный.

Орел-мыслитель, – подумал Вадим Соловьев. – Грустный старый орелик со вставной челюстью и с миллионом долларов в наколенном кармане летного комбинезона. На эти деньги можно издать, может, тыщу хороших книг. Перед сном орелик пьет боржом с молоком и читает в уборной биржевую газету.

– Это – Америка! – голосом суровым и сочным сказал Володя, когда они выехали с рынка.

Вадим Соловьев не стал спрашивать, что он имел в виду: весь рынок в целом, или конкретно гениального орелика на экономичной электротележке, или того человека, что торговал гигантскими поролоновыми шляпами неизвестного назначения. С первого шага Америка не завоевала сердце Вадима Соловьева. Но, быть может, он, направляемый хорошо акклиматизировавшимся Володей Бромбергом, просто шагнул не в ту сторону.

Среди гостей Вити Польских, пекаря, Вадим Соловьев узнал, с радостью для себя, косматого неулыбчивого старика в вислом пиджаке, с сигаретой в одной руке и с противоастматическим рожком в другой.

Но вначале еще немного о Ксении – хотя бы для того, чтобы упомянуть ее имя, прежде чем оно исчезнет, оставив след неясный и недолгий. Это по ее просьбе деловой Володя Бромберг приехал на своем шевролете встречать Вадима на аэродром, а Витя Польских, бывший телередактор, преуспевший в пекарском деле, устроил прием в его честь. Это в ответ на ее просьбу один из коллег врача-сердечника передаст Вадиму конверт с двумя сто долларовыми бумажками, а средних лет вдова рентгенотехника даст ему приют в своем доме и накормит его сначала ужином, а потом завтраком. Три трудных, остроугольных американских месяца пройдут для Вадима Соловьева под знаком Ксении – а он об этом никогда не узнает: маленькие житейские поблажки он будет воспринимать как подарки судьбы, а не как продолжающуюся заботу своей недолгой парижской знакомой, такой взбалмошной и взмутненной. Впрочем, не он один из проехавших в Америку через Париж, через гостевую спальню Ксенииного дома, порадуется настойчивой благосклонности судьбы… Вот и все о Ксении Князевой.

Неопрятный старик, несомненно, тоже был обрадован встречей с Вадимом Соловьевым. Малого роста – Вадиму по подбородок – он обнимал его, стучал по его спине маленькими мягкими кулачками, прожег ему рубашку огоньком своей сигареты, хрипел и задыхался. Потом они отошли в угол и сели на диван, весьма довольные друг другом, и старик еще долго пыхтел и кашлял, нажимая на грушу своего противоастматического устройства. Старика звали Александр Карлович Лир, когда-то о нем писали в московских газетах как о восходящей звезде русской прозы, но потом он вдруг перестал писать, и запил, и сел, а, выйдя, взялся вести при каком-то заштатном рабочем клубе литературный кружок. В этот клуб молодые начинающие гении ездили, не ленясь, через всю Москву – послушать, что «дядя Саша», как они называли Лира, рассказывает про Достоевского, Платонова и Джойса и почитать свое. Полтора года назад, вторично овдовев, Лир попросил разрешение на эмиграцию и получил его беспрепятственно. Часть его учеников провожала его, другая часть ждала в Америке.

– Везде одно и то же дерьмо, если по крупному счету, – отдышавшись, сказал Лир, и Вадим улыбнулся, вспомнив режиссера Кирилла Волоха. – Но когда встречаешь товарища, дерьмо вдруг перестает смердеть.

Лир вот уже год сидел на велфере, и это обстоятельство его ничуть не смущало. Другое его смущало.

– Ты в «Мощах» писал об абсолютной свободе духа, – обняв Вадима за плечи, сказал Лир, и Вадим испытал блаженство: говорили о его прозе. – Это твое беспокойство, твоя тема… Так вот, человек на необитаемом острове абсолютно свободен, но ему недостает людей для сравнения своей абсолютной свободы с их свободой относительной. Своего «я» ему в этой ситуации совершенно недостаточно. Ведь и счастье свободы, понимаешь ли, познается в сравнении. А в несвободе тоже есть свое счастье, и нельзя назвать его маленьким, потому что счастье не поддается измерению. Одинаковая свобода для всех бесцветна и пресна, а одинаковая несвобода – горька и семицветна… Мы на необитаемом острове, Вадим, и мы одинаково свободны.

Вадим Соловьев не возражал Лиру, хотя и не был с ним согласен всецело; но ему было приятно слушать старика. Кроме того, «горькая и семицветная несвобода» – это Вадиму понравилось.

– Да здравствуют булочники, мой мальчик! – прохрипел тем временем Лир на ухо Вадиму Соловьеву. – Хлебопечение – одно из древнейших ремесел, куда более древнее, во всяком случае, чем телередактура. Наш хозяин – ты помнишь его по литкружку? – вернулся, таким образом, к истокам. Можно быть уверенным, что бублики он печет не хуже, чем рассказы. Доказательством тому – стол. Ты видишь, ножки прогнулись. А сколько очень хорошей водки!

Стол был роскошен. Взглянув мельком, Вадим засек на белой крахмальной скатерти рубиновую икру, ростбиф цвета кошачьего языка и янтарного рыбца, какой давно уже не снился и секретарю ростовского обкома партии.

– Вкусно, – сказал Вадим. – Если вы помните, дядя Саша, мне все равно, что есть.

– Мне тоже, – сказал Лир. – Я никогда не был гурманом. Но я почти всегда был пьяницей. Давай-ка выпьем!

Он поднялся и пошел к столу, и другие гости, словно бы дождавшись команды, тоже потянулись к угощению.

– Садитесь, ребята, где кому светит, – пригласил Витя Польских. – Ну, поддадим! Вы на меня не смотрите, что я такой вареный – с пяти утра на ногах. Садись, Вадим, вот в кресло. Дяде Саше – право первой ночи. Он свое получил, а теперь мы с тобой поговорим. Смирновочку пьешь? Бери калач, бери что хочешь.

За столом впритык друг к другу разместилось человек десять. Почти всех Вадим Соловьев знал в лицо, видел когда-либо – он только не мог припомнить, при каких обстоятельствах: скорей всего за столом, вот так же. Бывшие литкружковцы дяди Саши Лира были здесь тоже: Лева Дупель, Сеня Глозман. Костя Семашко должен был прийти попозже, его решили не ждать.

– Накладывайте сами! – поощрял к действию Витя Польских. – Наливайте!

– Ты только погляди на него! – Лир потянулся большой кудлатой головой к уху Вадима. – Вот что значит вовремя переболеть литературной ветрянкой. Ведь без таких энтузиастов мир бы оскудел, и мы вместе с миром. Отличный парень, между прочим, Витя Польских.

– Он, видно, устает здорово, – предположил Вадим. – И там, наверно, жарко, где он печет.

– Жарко, жарко, – подтвердил Лир. – Я там у него не был, как ты догадываешься… Там жарко, а здесь тепло и светло. Здесь он любит угощать своих собратьев по перышку, и я могу понять эту его приятную слабость. Я поступал бы точно также, если бы умел печь булки или тачать сапоги, как Сеня Глозман. Витя и Сеня не дадут нам пропасть: булками и башмаками мы обеспечены до самой смерти. Голодный и босой писатель – это нехарактерно для Соединенных Штатов.

– А в Париже все наоборот, – сказал Вадим Соловьев. – Женьку Рогова помните? Он лучше собственную жену съест, а в парикмахерскую не пойдет работать. А он ведь парикмахер… Я бы тоже не пошел, – подумав, подвел итог Вадим.

– Жаль, что я не парикмахер, – сказал Лир, наливая водку в фужер. – И не цирковой силач. В глазах общественного мнения я – бездельник и пьяница. Вместо того, чтобы чистить тарелки в баре или служить сиделкой, я пишу слова, которые никто не читает… Ну, давай выпьем за Вадима Соловьева!

– Но здесь же десятки тысяч русских! – Вадим растерянно оглядел сидящих за столом. – Они, что – не читают?

– Это другие русские, – с улыбкой глядя в фужер, сказал Лир. – Это не русские евреи – это американские русские… Ну, вперед!

К тому времени, когда пришел Костя Семашко в кожаном пиджаке, привезенном из Москвы, Вадим Соловьев узнал об Америке многое: как сесть на велфер, как бесплатно получить в синагоге подушку и зимнее пальто. Лир пригласил его к себе жить. Володя Бромберг подарил ему карманные электронные счеты, без которых, по словам Володи, ни один настоящий американец не выходит на улицу. Витя Польских тоже сделал ему подарок: большой металлический магендавид на цепочке. К концу третьей бутылки Вадим Соловьев выслушал минимум по разу от каждого из присутствующих, что Америка – великая и могучая страна, лучше которой нет на целом свете. Это Вадиму Соловьеву рекомендовалось присутствующими принять к сведению и запомнить, что бы с ним в дальнейшем ни случилось и как бы ни сложилась его новая жизнь. Тот, – вытекало из их слов, – кто этого не усвоит с первого же шага, никогда не избавится от чувства собственной неполноценности и окажется в конечном итоге в страшном проигрыше. Так утверждал самогонщик на велфере Костя Семашко, и Польских с Глозманом с ним соглашались. То же твердил, как ежедневную молитву, и Володя Бромберг. По красному с синим лицу Лира можно было догадаться, что и он считает Америку страной более необыкновенной, чем все прочие страны.

– Я хочу заработать здесь свой миллион, – сказал Витя Польских, торжественно и упрямо моргая глазами. – А потом уехать жить в Израиль. Сидеть там на берегу моря и, может, немного писать. Я прямо из Вены туда бы уехал, но жена была против. Вы же знаете мою жену. – Он погладил жену по круглой спине. – Но теперь я ей благодарен, потому что точно знаю, чего хочу: миллион и уехать в Израиль.

– А я хочу на остров Борнео, – сказал Лир, покачивая водку в фужере. – Нет-нет, я не шучу: я действительно хочу туда поехать. Больше я ничего не хочу, это все.

– Каждому свое… – изрек Костя Семашко. – Я не хочу в Израиль, и на Борнео тоже не хочу. Я хочу открыть туристское бюро. Если я не брошу самогонный бизнес, я через год умру от цирроза печени.

Не предвидят люди свой конец, гадают-гадают, так хотят догадаться – и ошибаются. Костя Семашко покается, получит работу в нью-йоркской газете «Голос Родины», вернется в Советский Союз и умрет на пятьдесят третьем году жизни, подавившись куском шашлыка в московском ресторане Союза писателей. В некрологе, опубликованном «Литературной газетой», он будет назван выдающимся мастером поэтического перевода с грузинского языка на русский. О его эмигрантском прошлом там не будет сказано ни слова.

– Ну, ладно, начистоту – так начистоту, – сказал Володя Бромберг и улыбнулся. Он улыбнулся впервые за сегодняшний день, и Вадим прислушался заинтересованно. – У хозяина нашего маркета есть дочка. Очки, большой зад. Так вот, я хочу на ней жениться. Больше всего на свете я хочу жениться на этой дочке. Я видел ее всего три раза, но я люблю ее папу. Он великий человек.

Сообщение о планах Володи Бромберга было встречено сочувственными улыбками. Водка развязала языки, распустила мысли. Настроение у всех было чуть-чуть мечтательное.

– Мечты, мечты! – продекламировал, как со сцены, Лева Дупель. – Жизнь – это полное собрание трагедий, и вот пример одной из них: сокол так любит суслика, а суслик совсем не любит сокола… Я вам, ребята, так скажу: мне бы получить на год бесплатные талоны на завтрак, обед и ужин в каком-нибудь китайском кабаке. Ты меня послушай, Вадим – я рассуждаю как настоящий американец и реалист.

Гости оборотились к Вадиму, желая послушать, что тревожит его душу в первый день приезда в Америку.

– А я мечтаю вот о чем, – покусывая губы, сказал Вадим Соловьев: – Сесть на лошадь и ехать, все равно куда. Ехать, и все. А потом, когда деньги все кончатся до копейки, съесть лошадь.

Представив себе Вадима Соловьева, пожирающего лошадь, гости потрясенно молчали.

– А в этом что-то есть, – сказал, наконец, Лева Дупель. – Ей-Богу, в этом есть нечто… Ехать-ехать, а потом срубать верную лошадь. Ты умеешь на лошади?

– Нет, – сказал Вадим. – Не умею.

Лир придвинулся к нему, прохрипел:

– Вадим, возьми меня с собой. Я поеду на осле. Вот увидишь, мы доберемся до Борнео.

После Вадима никому уже не хотелось рассказывать о своих мечтах на будущее. Вернулись к водке, к рыбцу. Жуя, застольщики как бы невзначай, но пристально поглядывали на Вадима Соловьева: нет, с такими мыслями в башке он никогда не станет настоящим американцам. Ему бы ехать в другую сторону на своей лошади, не в Америку.

Только один Лир, казалось, не был ничем озабочен. Подливая и подкладывая Вадиму, он словно бы прислушивался к тому, как за стеной хрумкает овсом лошадь и постукивает копытцами осел.

Вещи не мешали Лиру жить: когда их становилось слишком много, часть из них – ту, которая поближе к выходу – Лир просто выволакивал на улицу и оставлял у подъезда, на обочине тротуара. Так он выволок пружинное кресло-кровать, ореховый столик для телевизора, напольную вешалку на пять рожков и бронзовый стояк с хрустальными висюльками, неизвестного назначения. Их место вскоре заняла белая садовая качалка с подушками, четырехэтажный ящик для обуви и биллиардный стол без шаров и без киев. Отодрав один борт, Вадим Соловьев разложил и расставил на зеленом, со следами мела сукне пишущую машинку, бумагу, копирку, ручку и карандаш, ластик и большую эмалированную кружку для чая. Лир, покопавшись в кухонном шкафу, набитом разномастной посудой, предложил было ему роскошный фарфоровый сосуд на четырех золоченых львиных лапах и с изображением чайного клиппера на боку, но Вадим решительно отказался: простая эмалированная кружка напоминала ему его московскую Конуру с ее убогим родным бытом.

Друзья, знакомые и знакомые знакомых, заглядывая к Лиру с бутылкой или просто посидеть, рассматривали вещи, делавшие комнату в точности похожей на мебельный склад, со знанием дела, с интересом отмечая появление новых и исчезновение старых предметов. Многие из этих людей и притаскивали сюда с добрым сердцем столы, шкафы и лежаки, вынесенные прежними владельцами за ненадобностью на тротуар. «Вот, очень еще приличный комод», – объясняли они Лиру, втаскивая рухлядь в дверь. Больше они никак не могли порадовать Лира и проявить к нему свою заботу; а сам Лир ничего к себе не тащил и не нес. Даримое он принимал с благодарностью и с добрым словом, однако же и доброте бывает предел: когда вслед за мебелью последовали ношеные, но вполне еще приличные костюмы, пальто и башмаки, он увязал одежду в тюки и выкинул в помойку. Мебель ему не мешала, а одежда мешала. Лишняя пара штанов немедля переводила его, как ему казалось, в разряд собственников, а само это понятие – «собственник» – существовало для него только с отрицательным знаком. Он считал, что, раз человеку даны две ноги, ему ни к чему четыре штанины. Жизнь же в складе, по которому и передвигаться надлежало с опаской, чтоб не набить себе синяков и ссадин, вполне его устраивала; эта жизнь была достаточно удалена от его представлений о мещанском уюте.

Вадим Соловьев писал и пил чай, сидя за биллиардным столом, и помогал Лиру двигать вещи, перемещая наиболее обременительные из них поближе к выходу. По утрам никто не мешал хозяину и гостю, и Вадим читал Лиру куски прозы, написанные накануне. Лир сопел, сипел, фукал противоастматическим приспособлением и делал замечания, которые Вадим слушал вполуха. Новую вещь – рассказ страниц на пятнадцать – Вадим намеревался закончить к концу недели, дать ему вылежаться два-три дня и прочитать его на литературном вечере, в книжном магазине на Брайтон-бич. Этот вечер устроил ему Витя Польских, воспользовавшись своими деловыми связями: хозяин русского книжного магазина оказался связан какими-то таинственными торговыми нитями с Витей Польских, хотя, на первый взгляд, ничего общего между калачами и книжками не было и быть не могло. Видя недоумение Вадима, Витя долго и обстоятельно объяснял ему систему распространения и сбыта товаров на Западе, но Вадим только досадливо тряс ногой, а услышав, как бывший телередактор обзывает книгу «товаром», и вовсе отвернулся.

– Ну, ладно, ты все равно в этом ничего не поймешь, – сказал тогда Витя Польских и пожал плечами. – А евреи, между прочим, вот что говорят по этому поводу: «Нет книги без хлеба, нет хлеба без книги».

Так или иначе, но вечер должен был состояться, и Вадим Соловьев готовился к нему как к собственному дню рождения. Сидя за бильярдным столом на строгом пианинном табурете, он с волнением и радостью представлял, как будет читать, как потом будет отвечать на вопросы собравшихся на его вечер и как, может быть, потом, когда все уже закончится, к нему подойдет представитель издательства «Плот» и предложит напечатать у них книгу.

Гулянья по Нью-Йорку не увлекали Вадима Соловьева: Нью-Йорк не Париж, здесь все одинаково, как деревья в лесу. Тот лишь факт, что дом насчитывает сто десять этажей, а не сто или девяносто девять, не оказывал на Вадима никакого действия: ну, сто десять, так сто десять – все равно сосчитать невозможно. Кроме того, происшествие в Итальянском квартале напугало его и насторожило.

Произошло это вскоре после вечеринки у Вити Польских. Володя Бромберг заехал за Вадимом к Лиру, сказал:

– Тут внизу ребята. Поехали поглядим витрины, а потом выпьем капуччино в Итальянском квартале.

Лир от витрин и кофе отказался категорически, а Вадим поехал: даже как-то неловко не смотреть в Нью-Йорке витрины. Где ж их еще смотреть, как не в Нью-Йорке? Это ведь как бы часть местной жизни, раз ребята ни с того, ни с сего едут смотреть витрины.

Ребята оказались с женами и детишками, на трех машинах. Выгрузившись где-то в центре Манхеттена, долго бродили вдоль витрин и фотографировались на их фоне, на память. Вадим фотографироваться не хотел, в витрины глядел с холодной ненавистью – то ли к бесчисленным товарам, то ли к самому себе: зачем поехал, почему не остался сидеть с Лиром, за бильярдным столом… Детишки, как угорелые, бегали по тротуару, толкались и требовали мороженого, и это еще более раздражало Вадима Соловьева.

Наконец, с неторопливым осмотром было покончено, и все двинулись в Итальянский квартал. Машины негде было поставить, долго кружили по узким грязным улочкам, неприятно напоминавшим Италию. Шумно и придирчиво обследовав пяток кафе, остановились на неопрятной кондитерской с нечистыми столами и громоздкими официантками с белыми мускулистыми руками, открытыми выше локтя. Водку, принесенную с собой, тихонько разлили по чашкам, и запили жидким кофе, зажевали засохшим миндальным пирогом.

Нашли себе занятие и детишки: толпясь у игорных автоматов, они азартно нажимали на кнопки и рычаги, и с экранов доносились звуки приглушенной пальбы; то ли там шел воздушный бой, то ли дрались бандиты. Время от времени кто-то из детишек подбегал к родителям и нудно и плаксиво требовал монетку для продолжения игры. Один ребенок – маленький тяжелый толстячок с ячменем на глазу – делал это особенно противно: он цеплялся за материнские рукава, канючил и топотал толстыми ножками по полу. Не без сопротивления получив деньги, он мгновенно успокаивался и возвращался к автомату. И вновь неслась с экрана красивая и волнующая пальба из кольтов и автоматических пушек.

Вадим испытывал напряжение, как на скользком льду: свалишься, не свалишься. Из-за своей чашки, поднесенной ко рту, он неотрывно наблюдал за странным, то ли пьяным, то ли одурманенным чем-то человеком за соседним столиком. Человек этот мелкими глотками цедил воду из высокого стакана; казалось, ему больше хотелось сидеть за столом и что-то сосредоточенно представлять себе, чем пить воду. Он, пожалуй, едва ли был пьян от вина или водки, этот человек в грязной жокейской кепке, надвинутой на лоб. Вадим Соловьев еще не сталкивался в своей жизни с наркоманами, но глаза в тени жокейского козырька – мутно мерцающие, смотрящие вовнутрь глаза – навели его на мысль, что перед ним наркоман. Это открытие насторожило Вадима Соловьева, много читавшего книг о наркоманах и об их чудных и чудных видениях, об их необъяснимых поступках, вызванных какими-то таинственными движениями души. Вот и от этого Жокея с опаловыми глазами можно было ждать чего угодно, вплоть до скандала или прямого нападения. Помятое, покрытое жесткой редкой шерстью лицо Жокея не могло вызвать доверия даже у слепца: как бы сшитое из небрежно подобранных лоскутов кожи, оно выражало, тем не менее, абсолютное самодовольство, и только желваки на скулах вздувались и опадали, вздувались и опадали, как будто Жокей грыз железные орешки. Никто, кроме Вадима, не обращал на него внимания, да и ему не было никакого дела до окружающих его людей. Свободно сидел он за столом, и его жилистые волосатые руки с массивными кистями далеко высовывались из коротких рукавов плаща. Проходя мимо него, толстый ребенок споткнулся о его отставленную ногу в большом башмаке, и Жокей, как бы сверзившись от этого случайного толчка из далеких сфер, уже почти осмысленно проследил ход толстячка к матери и дальнейший его ход от матери к игральному автомату. Услышав приятный звук кинострельбы, он вдруг ухмыльнулся и, не убирая рук со столешницы, сцепил корявые пальцы на манер пистолета – крючком указательного пальца правой оттянул большой палец левой, а указательный палец левой вытянул дулом. «Па!» – сказал Жокей, «па-па!» – и руки его, сцепленные пистолетом, дернулись, как от отдачи при стрельбе. Никто, кроме Вадима Соловьева, не обратил внимания на эту затею Жокея. А Вадим с беспокойством наблюдал за тем, как Жокей все более увлекается игрой, как он, чутко и нервно прислушиваясь к экранной стрельбе, уже отвечает на нее автоматными очередями, и его вначале едва слышное «па!» превращается в раскатистое «трах-тах-тах»… Толстячку, как видно, было отведено определенное место в этих маневрах: единственно на него Жокей поглядывал с откровенным интересом, прочие же люди как бы вовсе здесь не сидели, не жевали и не глотали… Вадим Соловьев был рад этому обстоятельству: он не входил в круг интересов Жокея.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю