355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Гроссман » Будь мне ножом (ЛП) » Текст книги (страница 8)
Будь мне ножом (ЛП)
  • Текст добавлен: 15 июня 2017, 14:30

Текст книги "Будь мне ножом (ЛП)"


Автор книги: Давид Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Да что это я морочу голову?!

Как будто Идо – это неоспоримое доказательство чего-то моего!

Нет мне покоя! На улице хамсин. Воздух обволакивает и липнет, как резина…

11 августа

…Как раз, когда я утром вышел отправить тебе письмо, я получил твою записку из университетской библиотеки. Представил, как ты сидишь в читальном зале отдела иудаизма, пишешь эти раскованно-возбуждённые фразы и тут же скользишь в изящном слаломе переписывать предложения из «Истории народа Израиля в древние времена» всякий раз, когда мимо проходит твоя подруга-учительница, и в тысячный раз подумал – как хорошо, что мы нашли друг друга в этой громадной куче гороха, и какое счастье, что мы из одной страны, из одного языка и из одних и тех же школьных учебников Папориш и Дувшани…

Кстати – что касается цитаты, которую ты не могла вспомнить (когда я пробовал «примерить» письмо, в котором ты писала о Йохае)…

Каюсь, я не занялся этим сразу, но не позднее завтрашнего утра я пошлю гонцов искать её в книгах, не пройдёт и недели как… (не более, чем через двадцати четыре часа!) у меня будет полная цитата с точным указанием источника. Обещаю!

Вчера я снова почувствовал, какая это удивительная вещь – письма: когда ты получаешь письмо от меня, я уже совсем в другом месте. Когда я читаю твоё письмо, я в сущности нахожусь в уже прошедшем для тебя мгновении; я с тобой в том времени, в котором тебя уже нет. Получается, что каждый из нас хранит верность покинутым мгновениям другого… Как ты думаешь – не в этом ли причина той грусти, которую вызывает во мне почти каждое твоё письмо, независимо от его содержания, даже такая смешная записка из университета? Жизнь проходит…

11–12 августа

Немедленно отчитай за невежество трёх своих бездельников из ешивы: рабби Нахман из Брацлава – вот кто автор забытой цитаты!

В своём сборнике бесед в «Оплодотворении бесплодных» он говорит о «людях, которые спят свою жизнь», – то ли из-за малозначительной работы, то ли из-за страстей и дурных поступков, а может быть, они ели духовную пищу, которая погрузила их мозг в спячку…

Оказывается, нужно оживить сердца этих спящих, разбудить их, но только сделать это осторожно, как будят лунатика. Поэтому, как только такой человек проснётся, нужно «вернуть ему лицо, которое он потерял во время сна». И как же, по-твоему, р. Нахман предлагает это сделать? «…Как лечат слепого. Нужно оградить его, чтоб не увидел внезапно света, приглушить свет, дабы не повредило ему то, что он вдруг увидит. Кроме того, когда хотят разбудить того, кто длительное время находился во сне и во тьме, нужно возвращать ему лицо, рассказывая притчи»…

Знаешь, который час? И кто проснётся завтра в полседьмого? И кто будет спать свою жизнь двенадцать часов подряд на малозначительной работе?

Яир

Ты видела? Как только я закончил – звезда через весь небосвод!

Быстро-быстро, что попросить (у меня нет ни одного готового желания, у тебя есть идея?)…

Как ты писала – «чтобы мы помогли друг другу стать теми, кто и что мы есть».

13 августа

Упс… Из-за занятости, напряжения и, главным образом, усталости последних дней, я чуть не забыл о нашем свидании!

Буквально минуту назад вспомнил (это же сегодня? В среду, сказала ты, в полпятого). Извини за неподходящие условия, не совсем так, как ты планировала, но я хотя бы пришёл вовремя. То есть, резко затормозил на обочине дороги из Тель-Авива в Иерусалим (да, в том месте, где справа виден лес со всеми возможными оттенками зелёного). Машины пролетают мимо меня, раскачивая мою машину так, что строчки слегка вздрагивают. А вместо кофе с пирожным я буду пить тёплую колу из баночки с крошками воздушного арахиса, которые я соберу на заднем сиденье. Ничего не поделаешь, я из этих ужасных типов, ты знаешь, которые тем не менее слушают на плохом магнитофоне машины «Реквием» Верди, присланный им подругой (спасибо!).

Иди сюда! Давай урвём пару минут. В конце твоего письма было интересное замечание…

Я имею в виду: «а теперь я слегка наряжусь женщиной» – краткий курс макияжа, который ты неожиданно преподала мне перед тем, как пойти на лекцию в «Народный дом». Твои колебания между светло-розовой помадой и более яркой с коричневым оттенком (подходящим к ангоре?) Мне даже в голову не приходило, что ты красишься, я почему-то думал, что ты… Неважно. Мне понравилось, немного напомнило то твоё письмо с одеждой. Есть особая ироничная прелесть в том, как ты прибегаешь к словам других женщин – чужие слова чужих женщин – мягкие тени, контурный карандаш, а я лежу на кровати за твоей спиной и наблюдаю за тобой, скрестив руки за головой в позе надменного шовиниста (да, да, я прочёл: «уверенный в том, что жена раздевается исключительно ради него»)…

У меня бегают зрачки, когда я произношу слово «мужчина»? С тех пор, как ты это сказала, я слежу за собой (а ещё ты сказала, что я предпочитаю слово «человек», а я и не замечал…) Но почему же мне всё больше кажется, что слово «женщина» – не самое простое в твоём внутреннем словаре?

Почему я спрашиваю?

Да потому что хорошо знаю, какая ты мать! Я говорил тебе, что материнство исходит от тебя, как облако пара, всякий раз, когда ты упоминаешь Йохая. Или другого ребёнка. Но, когда ты говоришь – довольно часто, кстати, – «я, как женщина», то почти всегда моё сверхчувствительное ухо улавливает слабое эхо, небольшое пустое пространство между тобой и этим словом…

Хватит, это уже тяжеловато для дневного свидания. Нам никогда не будут удаваться «quickies[17]». Знаешь, что я больше всего люблю в твоих письмах? Всякие мелочи. Пятно от кофе, например, которое ты решила оставить. «Пятно реальности», – написала ты, благодаря чему я узнал, что ты начинаешь пить каждую чашку, когда кофе ещё слишком горяч, потом несколько минут он – в самый раз, потом постепенно остывает, и всё это время ты не оставляешь его…

Пей, пей.

Подумать только – в эту минуту ты тоже где-то сидишь вместе со мной. Какое место ты выбрала? В каком кафе ты думала найти меня?

…Запах твоих писем, я ещё не писал тебе о нём, – лёгкий запах мяты, всегда один и тот же запах. Или фото Анны со спины, которое ты мне прислала, в огромной соломенной шляпе. Я с чувством лёгкой тоски (по женщине, с которой не знаком!), снова и снова переворачиваю снимок в поисках птичьего личика со смешливой искоркой в глазах, и даже осторожно целую её заячью губу.

Видишь, тебе удалось-таки ввести меня в свою реальность, не повредив иллюзии. Но труднее всего мне было удержаться и не помчаться к тебе, когда ты спросила: «Ты так никогда и не отведаешь моего супа?»

14 августа

Ну, что ты скажешь?!

Особенно меня потрясло то, что сам я даже не заметил. Я думал, что это осталось на асфальте от какой-то английской детской игры, что-нибудь вроде «классов»…

Не понимаю, почему это так меня угнетает. Какая-то вязкая грусть о самом себе, о своей близорукости: ведь я же был там, верно? Я там был, а не ты! И снова это постоянное ощущение, что я всегда упускаю главное. А сейчас, когда я пишу, ко мне возвращается твой вопрос, заданный после чёрной обезьяны, почему я довольствуюсь крошками с обильного стола («отводишь себе роль оруженосца большой любви») – вот, и это тоже обвивается вокруг моей души.

А ты просто посмотрела так, как ты смотришь на всё, вгляделась и увидела.

Ты не пишешь, увидела ли ты его уже на первом снимке или только после того, как увеличила его – то есть, не из-за этого ли ты решила отдать снимок на увеличение.

Иногда после твоего письма я говорю себе, что с этой минуты я начну жить по-другому – не торопясь. Читать помедленнее, внимательно слушать, что говорят мне люди, чтобы даже спустя год помнить об этом, медлить… Ты догадываешься, как долго я выдерживаю…

Сейчас мне нужно заново рассказать себе всю эту историю, верно? Написать, как я скорчился там под стенкой, не в силах двинуться (человек мира! Бум! Бум!), я окаменел, но не только из-за воронёнка – из-за этой меловой линии. Сегодня, только сегодня, чёрт побери, с опозданием в пять лет я понял, что это – начерченный полицией контур маленького тела, как видно, ребёнка (правда, это ребёнок? Даже думать боюсь…) Одна рука его поднята и согнута, другая лежит сзади уже спокойно.

Ладно. Драться с самим собой из-за этой преступной небрежности я буду отдельно. Она поистине достойна создания следственной комиссии. А сейчас я хочу преподнести тебе подарок, равноценный этому открытию. Ты жаловалась, что я скупой ухажёр, что не делаю маленьких подарков. Маленьких подарков я тебе делать не буду. Извини, ты знаешь, что если бы я мог, я дал бы тебе очень много. Как минимум раз в день я сдерживаюсь, чтобы что-то тебе не купить. И всё же, попроси что-нибудь, что я мог бы для тебя сделать? Что я мог бы тебе дать?

16 августа

Не помешаю?

Захотелось поговорить.

Только что выходил на улицу (почти три часа утра, скоро я начну втихомолку летать и охотится на мышей-полёвок). Постоял, покурил. Его уже не было там. Наверно, он меня не дождался. Я-то как раз хотел выпустить его в свет, но у меня были только слова, он рассыпался на слова, которыми я его описал; как ты писала о жестоком выборе – «сохранить живую и живительную немоту или выговорить её»?

Боюсь, что у меня этого выбора уже нет.

Я подумал, что могло бы произойти, если бы он каким-то чудом познакомился с Идо, и ещё – захотел бы Идо дружить с тем мальчиком, которым я был. И, к собственному удивлению, ответил: «да, они очень подошли бы друг другу». Пожалуй, не найти двоих других, настолько подходящих, как Идо и я-когда-то (почему же сейчас мы так не подходим?)

А хочешь, поговорим о детях? Откроем раздел по вопросам воспитания детей, детский уголок Дон-Жуана?

Только имей в виду, что я – лучший в мире отец, правда! Все, кто меня знают, так думают, и до последнего года, когда начался расцвет моего бизнеса, я много времени проводил с Идо, каждую свободную минуту. Я и сегодня забочусь о нём с материнской преданностью. Я кормлю его, одеваю, вскармливаю грудью, и даже в эту минуту у меня в глазах слёзы любви, когда я думаю о его прелести, которую я непрерывно уничтожаю. Что же будет, Мирьям? Нежная прозрачная линия его подбородка, его одиночество в любой детской компании… Хрупкая слабая улыбка – дело рук моей жестокости. Что же будет?.. Раньше я почти всегда знал, о чём он думает, с ним я придумал тот свой язык; мы, конечно, пользовались их словами, но они были – наши, ведь я собирал их для него в своей душе. Думаю, что почти все слова, выученные им до трёхлетнего возраста, он получил от меня. Я говорил ему: «Это птица. Повтори за мной – птица». И он заворожено смотрел на меня и говорил «птица», и только после того, как он повторял, она становилась – его. Я как бы разжёвывал слово и вкладывал ему в рот. Так мы поступали с каждым новым словом. Я хотел даже, чтобы некоторые буквы он выговаривал определённым образом – «ша» звучная, а не свистящая, как у меня, или «эр» мужественно-гортанная (как у Моше Даяна, помнишь?)… Не смейся над этой чепухой, благодаря ей я чувствовал, что подаю ему первые кубики для строительства его мира, что я ещё немного проникаю, отпечатываясь в нём, и существую в нём, как ни в каком другом месте в мире. Понимаешь – я вдруг пустил корни.

Чего я только ни делал, чтобы существовать в нём! Я стоял над ним спящим и водил рукой над его лицом, рисуя пальцами сны. Шептал ему на ухо весёлые слова, чтобы они проникали в его лабораторию сна и, если нужно, – изменяли сон в лучшую сторону. Я делал всё, чтобы рассмешить его. И он смеялся со мной…

Но всё кончилось! Попробуй, повоюй против мерзкой силы жизни. Я не жалуюсь: всё естественно, йес сэр! Но в последнее время он отгородился от меня, и если я когда-то и пустил в нём корни, эти корни оторвались от меня, как жало шмеля. Теперь весь мир вливает в него слова и названия, и у него есть мысли, которые мне неизвестны. Нет, я согласен, это нормально, я должен радоваться, что это так. Но больше не бегают мурашки в моей ладони над его лицом ночью, и у меня снова никого кроме меня самого не осталось. Ничего, что я рассказываю тебе об этом? Ты же хотела реальности? Вот тебе реальность, смешанная с актуальностью: он воюет со мной из-за каждой мелочи, можно подумать, что в этой войне со мной заключается для него сейчас смысл жизни. И за что он борется! Что надеть утром, что есть за обедом, когда идти спать, какую программу смотреть, – что бы я ни предложил, он скажет наоборот. Ты не представляешь, какой он упрямец (учитывая, что ещё каких-нибудь шесть лет назад он хранился в двух разных местах)!

И чем больше он настаивает, я становлюсь всё более непреклонен. Меня злит, что такой малыш вдруг решил, что знает всё лучше родителей. Я набрасываюсь на него, кричу, обижаю… Как дикий носорог, нападаю на этого маленького ребёнка, стараясь подмять, задавить, унизить. Правда, ужасно? А себе я с железной логикой объясняю, что, подавляя и унижая, я учу его пониманию основного принципа жизни, и т. д. и т. п., что так я воспитываю в нём главное – ты вынужден в конце концов подчиниться силе, глупости, произволу и умственной ограниченности, потому что так принято, и другого пути нет. Очень важно, чтобы он понял это в раннем возрасте, чтобы мир не сломал его, когда это будет гораздо больнее…

(Как ты сказала – «сейчас ты говоришь из мешочка горечи в горле».)

Ведь я же, наоборот, хочу научить его взлететь высоко, расправив крылья надо мной, наплевать на страх и стыд, быть самим собой, делать то, что подсказывает ему сердце. Но некая железная рука всегда держит меня за горло – рука моей матери, кулак отца, длинные руки семейной военщины. В такие минуты мне самому не верится, что эти слова вылетают у меня изо рта, – слова, которые в детстве я поклялся не произносить никогда в жизни, – и всё равно не могу удержаться и замороженным языком декламирую ему фрагменты наследия. Я мог бы сейчас расквасить себе физиономию – почему я воюю со своим ребёнком? Скажи, ну почему не дать одному ребёнку в этой проклятой династии быть тем, кто он есть, кем я был, кем мне почти удалось стать, – хрупким, нежным, мечтательным, лишённым кожи? Быть разным! Почему я орал на него, когда он плакал из-за выброшенного нами старого кресла, почему заставляю есть мясо, которое ему противно? Почему меня бесит, что он отказывается вписываться в «пищевую цепочку» и подчиняться общепринятым правилам, что «курица» – это не «мёртвая птица»?! А я пальцами заталкиваю ему в рот, как мой отец заталкивал мне, изо дня в день!

– Скажи: «птица».

– Птица!

Я, наверно, завтра продолжу…

Нет, завтра дождь пройдёт и смоет всё, а сейчас это поднимается и захлёстывает. Большая часть того, что происходит со мной ежедневно, не попадает в мои письма к тебе, моя оболочка как-то функционирует – точнее не скажешь – но мальчик, который этими ночами смотрел на меня, был окутан тёплой аурой, она дрожала вокруг его тонкой кожи. Мне страшно сейчас представить, каким он был на самом деле, как мало было у него шансов (ты сказала: «Как фарфоровая чашечка в слоновьей клетке»), и как он всё ещё излучает тепло от жгучего желания прильнуть к другому человеку, слиться с ним душа в душу, ничего не скрывая, отдать и излить всё, что мерцает там во тьме его фантазий, чтобы ни одно из его трепетных чувств не закончило жизнь в братской могиле анонимных идей. Ты не представляешь, сколько недоразумений, злости и нарушений заведённого порядка влекут за собой подобные наклонности, подобные отклонения от законов клана…

Какими чудесными были его первые годы (я сейчас говорю об Идо), я отдавал ему всего себя и, чем больше отдавал, тем больше наполнялся – я был потоком выдумок, сказок и веселья. Я просыпался ночью, чувствуя в сердце тепло от любви к нему! Я и забыл, сколько любви прячется под брезентом, называемом «кожей», забыл, что чувствуешь, когда душа разливается, до краёв заполняя тело, облизывая его изнутри. Ребёнком я был полон любви. Подумать только, как эта мысль никогда не приходила мне в голову в такой простоте, почему я не мог сказать это себе, сделать себе такой подарок?! Я всегда считал себя трудным и плохим ребёнком – так объяснили мне с глубоким вздохом, фиксируя прискорбный факт, с которым надо как-то жить: ребёнок не совсем нормален (и, уж конечно, не тот о котором мечтали), ребёнок, родители которого, вынужденные растить такое странное и позорящее их существо, достойны ежедневного сочувствия…

Хватит.

Ну вот! И это письмо тоже «увело» меня – то есть, я не думал, что так получится, я же хотел написать тебе о тебе! Разгадать тебя, как ты разгадала меня. Угадать в тебе женщину и не менее того – девочку (это становится похожим на встречу двух педофилов), но пока я, видимо, не могу. Не умею!

17 августа

Сообщаю, что сегодня утром я выполнил свою часть договора (по вопросу компенсации, которую обещал тебе за меловую линию вокруг воронёнка) – я прочитал тот рассказ, о котором ты просила, в красивом месте, как ты хотела.

Я пошёл с ним к плотине. Нашёл твоё обычное место – сиденье от старой машины. Узнал боярышник (или земляничное дерево?), назвал его по имени, и мы взволнованно обнялись. Растёр пальцами шалфей. Пробормотал «ротем», или «лотем»[18], или «тотем»…

Надеюсь, ты не рассердишься, что я влез в твою область. Ты так часто «приводишь меня» сюда, читаешь мои письма вслух, ведёшь задушевные разговоры с плотиной и с пустой долиной перед ней – а после того, как ты наконец-то решилась официально представить меня этим своим «родственникам», я подумал, что пришло время предстать перед ними, как мужчина, как человек.

Зимой это место красиво, как норвежский фиорд посреди Иерусалимских гор? Сейчас это не так просто увидеть. Огромная плотина рассекает долину надвое, как шрам от операции поперёк живота. И долина, и плотина выглядят ненастоящими в этой суши (но, может быть, зимние дожди, как ты сказала, наполняют их содержанием).

Послушай, я прочитал этот рассказ, и даже вслух. Не удивительно, что ты уже много лет не решаешься его перечитать. Единственное, чем я могу тебя утешить, это то, что я тоже заново испытал эту боль.

Ты просила написать всё точно, как было, без жалости.

Помнишь момент, когда мать Грегора[19] увидела его в первый раз (после того, как он превратился в жука)? Она смотрит на него, а он на неё. «Помогите ради бога!» – вскричала мать и отбежала назад; наткнулась на стол и уселась на него (рассеянно, почти без сознания).

Раньше, когда я читал этот рассказ, самым тяжёлым местом для меня была долгая агония Грегора. Но сегодня, когда я дочитал до её отвращения и до «„Мама, мама“, – тихо сказал Грегор и поднял на нее глаза…»

Ведь всегда остаётся надежда, что, если бы она не отшатнулась от него с отвращением, то могла бы спасти его от беды?

Хорошо, я понимаю, что, если бы она его «узнала» (или, пользуясь твоим словом, «признала»), – это был бы уже не рассказ Кафки, а скорее детская сказка. Как, например, та сказка о Мумми-тролле.

Обнимаю. Я оставил тебе записку где-то в районе плотины. Посмотрим, сумеешь ли ты её найти.

17 августа (12:15, возле плотины)

М.

В последнем письме ты даже ни разу не улыбнулась. Мне даже показалось, что ты таишь на меня зло(?), и что, возможно, из-за меня та давняя обида, незажившая обида детства, возродилась в тебе с такой остротой.

Может и из-за меня. Не знаю. А может, из-за того, о чём ты когда-то, в самом начале, сказала, – что есть во мне что-то, что тебя всю жизнь заставляли скрывать?

(Но что это – ты не сказала).

20 августа

Ты всё же настаиваешь? Хочешь встретиться со мной «во всей полноте»? Полная встреча? Или, по крайней мере, – не решая заранее, что произойдёт во время этой встречи? Не отметая ни одной возможности? «Во всей полноте» – ты имеешь в виду: душой и телом? Пссст! Турецкий сводник с масляными глазами и обвисшими усами промелькнул, как хорёк, приоткрыв перед тобой на мгновение пачку моих фотографий в голом виде и в соблазнительных позах. Но ты не верь – это всё фотомонтаж, тебе следует хорошенько изучить товар. Пришло время выложить на стол мои (перетасованные) карты, чтобы ты смогла ещё раз взвесить своё предложение: тело и лицо у меня – не мои, очевидно, произошла ужасная, смехотворная ошибка в лотерее озорницы-жизни, и мне вживили тело и лицо, которые моя душа вот уже много лет отторгает…

Отодвинься от меня, Мирьям, зажми уши руками, ибо я вынужден один разок пропустить это через мешочек в горле – у меня в душе был вулкан, когда я был ребёнком: огонь, лава и раскалённые камни и Пикассо, Царь Давид, Меир Хар-Цион, Мацист и Зорба вместе взятые, – но лицо и тело… Ладно, тебе уже известно, что я о них думаю, но внутри все мои девять душ бушевали, как языки пламени, и это было главным, и в этом было счастье, потому что я ещё не знал, как я выгляжу, понимаешь? Я ещё не был сформулирован и определён со всех возможных точек зрения (почему людей не заставляют получать разрешение на определённые слова, как получают разрешение на владение пистолетом?), и не было ещё ничего, что могло устоять передо мной, вопрос был только, что выбрать, – разведку, искусство, командос, путешествия, преступление, любовь, ну конечно же, любовь, с самого рождения! Не спрашивай, сколько стыда вынесли родители уже в детском саду из-за этого четырёхлетнего карапуза! Собственно, с тех самых пор я никогда не переставал осыпать своей любовью каждого, кто не успевал убежать, но не принимай это слишком близко к сердцу: большинство моих симпатий даже не подозревали обо мне. Мне и сейчас приходится силой вторгаться в поле зрения женщины, если я хочу быть замеченным, как тебе хорошо известно. Но в мыслях и фантазиях – нет границ! И я всегда с абсурдной уверенностью знал, что всё, что со мной происходит сейчас, в реальности, – всего лишь вступление, трудный экзамен перед тем мгновением, когда жизнь наконец-то начнётся, и я вылуплюсь из этой гусеницы-Яакова, из бледного местечкового еврея, и стану Тарзаном и львом одновременно, и засияю всей палитрой огней, горящих во мне… Ах, эти мои иллюзии, я готов кричать от тоски по ним! Большие красные и жёлтые языки, которые пляшут и дразнят друг друга…

А пока нужно опустить голову и молча терпеть, например то, как отец в течение двух месяцев обращается ко мне в женском роде: «Яира ушла, Яира пришла…» Почему? Потому! Он видел, как я дрался с соседским мальчишкой на тротуаре возле дома. Я сразу сбил его с ног – произошло чудо, небеса благосклонно послали мне более слабого, чем я, – но, после того, как я его сбил, я тут же убежал, оставив его плачущего лежать на тротуаре. Я не переломал ему кости, как «настоящий» мужчина, не оторвал ему яйца, ничего не сделал из того, что очень хотелось увидеть моему отцу, который, оказывается, наблюдал за нами через закрытое окно. Во время драки я на секунду поднял голову и увидел за стеклом его лицо, лицо моего отца, – искажённое, фиолетовое, сморщенное, будто в огне. Не сознавая, что делает, он поднёс ко рту оба кулака, я видел, как его зубы вонзились в них со смесью кровожадности и ужаса брошенного щенка. Бедный мой папа…

…А когда я вернулся домой, он уже ждал меня с тонким коричневым ремнём в руке, который он умел одним свистящим рывком извлекать из брюк, и сразу же, без разговора, начал хлестать меня. Коричневый ремень работал сверхурочно, – так до сих пор шутят в кругу семьи в подобных случаях: как Ири рассердил папу, и коричневый ремень работал сверхурочно, – и все смеются до слёз. Неважно, он побил меня ремнём, а когда это не принесло ему разрядки, набросился на меня с кулаками, искусанными до крови, и всё его маленькое дряблое тело дёргалось и дрожало. Он бушевал, глаза его налились кровью – человек, которого я никогда в жизни не видел дерущимся. Он всегда делался мягким, сочувствующим и льстивым, если кто-то влезал впереди нас в очереди в кино, или когда выезд со стоянки оказывался кем-то загорожен. Ты должна была видеть, как он пресмыкается перед своим боссом-полковником и перед сыном полковника. А однажды, когда мерзавец-сосед, этот убийца Суркис, отвесил мне оплеуху на улице, за то, что я кричал с двух до четырёх часов дня, отец тут же ушёл с балкона в квартиру, чтобы не видеть, но я-то его видел! Но не в этом дело, он бил, а я сжимался и всё время говорил себе, что это нормально, что так и должно быть, отцы бьют детей, а ты чего хотел? Чтобы было наоборот? И это только часть большого экзамена, – так я думал, пока он меня бил.

Но о чём я начал рассказывать?..

О том, что ты хочешь встретиться со мной «во всей полноте». Ты хотела познакомиться с тем ребёнком, которым я был, чтобы нас с ним помирить, чтобы я посмотрел на него не так, как смотрели на меня в родительском доме. Я помню каждое написанное тобой слово, и приписку сбоку карандашом, что «мы ни в коем случае не встретимся как два педофила, это опять их язык, Яир, мы встретимся как два ребёнка». Вот видишь, я помню, ты не поверишь, как много твоих слов я помню наизусть, слова и мелодию, – «я больше не могу жить в таком отдалении от тебя, в неопределённости. То, что происходит, слишком тяжело для меня, а мне очень нужен контакт. Контакт с тобой. Довольно! Приди ко мне во плоти, во всей полноте и определённости, целой или ущербной, рассечённой или двойной, но прейди с распростертыми объятиями, как подарок. А если тебе это трудно, скажи себе, что Мирьям хочет встретиться с тем мальчиком, которым ты был. Похвали его. Ведь, несмотря на всё твоё пренебрежение, я уверена, что он был красивым ребёнком…»

Снова и снова, Мирьям, ты подходишь и отпираешь меня секретными ключами. Откуда у тебя это колдовское знание обо мне? Послушай-ка историю.

(Нет! Это должно быть в отдельном письме. В другом конверте. Так, как это было.)

20 августа

Однажды вечером (лет двенадцать ему было) он возвращался из кино с Шаем, который до самой армии оставался его лучшим другом. У дома Шая они расстались, и мальчик пошёл домой один. Дома его ждали, ты уже знаешь – кто, и неудивительно, что шёл он не спеша.

Посмотри на него. Вот он идёт один по боковой улице, пытаясь сохранить удовольствие от фильма, которое пропало было во время поездки в автобусе из-за гогота и насмешек трёх маленьких арсов[20] (тогда их называли хулиганами), которые приставали к нему, только к нему. Шай, чьи белые ноги под брюками дрожали, сидел рядом. Куда делось знаменитое остроумие двух друзей, с помощью которого они наводили ужас на одноклассников и учителей! Оно, как слишком сильно надутый пузырь жевательной резинки, вдруг лопнуло, размазавшись по лицу.

Он шёл по тихой пустой улице, изо всех сил стараясь забыть то, что он чувствовал, когда Шай смотрел в другую сторону, устраняясь от происходящего, ничего не видя и не слыша. Он знал, что и сам повёл бы себя так же, если бы всё сложилось наоборот, и чуть не плакал, проклиная свою слабость. Он поклялся, что перестанет воровать деньги из священного кошелька на покупку книг. С этого дня он начнёт воровать деньги, чтобы купить гантели, и будет как зверь тренироваться денно и нощно, чтобы нарастить мускулы. Он понимал, что и это ему не поможет. Не было в нём той силы, которая моментально связывает мечты с мускулатурой одним решительным движением, нет того, что превращает кричащего в душе Тарзана в кулак, разбивающий челюсть хулигана в автобусе. Не было в нём той таинственной силы, которая делает человека мужчиной. Даже если он и ударит кого-то, всем сразу будет ясно, что это для него неестественное действие. И вот, когда он думал об этом, по улице навстречу ему шли две женщины, молодая и старая. Не такая уж старая – пожилая. Они шли под руку медленно и спокойно, беседуя между собой тихими голосами, и излучали такое тепло, что он, почувствовав его, сразу встрепенулся.

А когда он проходил мимо них (в парадных брюках, которые отец заставил его надеть, тщательно причёсанный на косой пробор), ему показалось, что одна из них – он не разобрал, кто – прошептала другой: «Какой красивый мальчик».

Ну вот, начало есть. Теперь мне никуда не деться…

Он прошёл ещё немного, и тут эти слова проникли ему в душу, заставив остановиться. Но он стеснялся просто так стоять посреди улицы, а потому добрёл до какого-то подъезда и там стоял в темноте, дрожа и обсасывая три этих слова…

Разумеется, через минуту его начало грызть сомнение, действительно ли он слышал это, и на него ли смотрела одна из женщин, когда произнесла то, что ему послышалось. А если всё же произнесла, то кто – молодая или старая. Хорошо, если молодая, он уже догадывался, что старухи более снисходительны к мальчикам, которые выглядят так, как он. А если всё-таки молодая, красивая и современная, то, возможно, что всё не так страшно, – ведь она абсолютно к нему объективна, она с ним не знакома и никогда раньше его не видела, а когда увидела – то словно обязана была сказать, не задумываясь ни на минуту, то, что сказала, и потому её слова имеют почти научную силу.

У него не было полной уверенности в том, что она это сказала. Может быть, они говорили о фильме, который смотрели, и цитировали что-то оттуда, или просто сказали «какой у Симы бантик», или «мой синий чемоданчик», или вообще говорили о другом мальчике, которого обе знали, и которому это определение действительно подходит?

Как-то глупо продолжать, верно? Но суть в том, что слова эти никогда не видели света, понимаешь? Они бесконечно прокручивались в полной темноте.

Так что же он делал? Он стоял в тёмном подъезде и дрожал от смятения и растерянности, не зная, бежать ли за ними и взрослым выдержанным голосом объяснять, что, простите, но раньше, когда я проходил мимо вас, одна из вас высказала некое замечание по поводу одного мальчика, высказала вскользь, – это верно, но из-за редкого стечения обстоятельств это замечание имеет большое значение, это вопрос жизни и смерти, сейчас это трудно объяснить, не вдаваясь в детали, – это связано с госбезопасностью, поэтому, прошу вас, хоть это и странно звучит, не могли бы вы повторить сейчас то, что было вами сказано, когда я прошёл мимо?

И он побежал за ними, сначала медленно – и вдруг помчался, остановился и снова побежал, растерянный и сконфуженный он развернулся и бегом возвратился в тёмный подъезд, стоял там у стены, трепеща, как растерзанное хищником животное, половина которого ещё жива. Его уже не волновало, что кто-то может пройти и увидеть его, но те три слова, которые он, может быть, услышал (он хотел, чтобы это было так), вдруг взвились в безудержном веселье, как три птицы в замёрзшем саду…

Что бы ты сделала на его месте?

Он же понимал, что даже, если найдёт этих женщин, – не решится спросить, потому что тот, кто задаёт такие вопросы вслух, приговаривает самого себя к позору на всю жизнь. А если, скажем, они (и молодая тоже) скажут, что да, это о нём говорили, это он – красивый мальчик, то он уже не сможет им верить – у них будет достаточно времени рассмотреть его, и, пока он будет излагать свою странную просьбу, они всё поймут. Невозможно смотреть на него и не понимать, и тогда они из жалости ему соврут. Ты думаешь, я сегодня не побежал бы за ними, не упрашивал бы, чтоб сказали, тысячью и одним способом сказали бы… Я бегу, я бегу за ними и сейчас, ведь с тех пор не прошло и суток.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю