355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Гроссман » Будь мне ножом (ЛП) » Текст книги (страница 9)
Будь мне ножом (ЛП)
  • Текст добавлен: 15 июня 2017, 14:30

Текст книги "Будь мне ножом (ЛП)"


Автор книги: Давид Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Ты ещё здесь?..

Я вдруг совсем обессилел…

Меня радует, что тебе нравится моё имя. Никогда не думал о нём, как об имени, обращённом в будущее[21], или о том, что в нём заключено обещание. Ещё я почувствовал облегчение, когда тебя перестал волновать вопрос, действительно ли Винд – моя фамилия, лишь бы моё имя светило тебе…

(Извинись за меня перед своей ученицей Ирит, к которой ты в последнее время слишком часто обращаешься…)

Мне потребовалось несколько месяцев, чтобы разглядеть прозрачные нити твоего юмора. Он такой – идёт себе между строчек писем, посвистывая, и руки в карманах…

Ты чувствуешь, как уже целую минуту я пытаюсь скрыть внезапную беспочвенную радость? У слёз всё тот же вкус, но будто бы сменили краны… Этакое тёплое обманчивое журчание счастья, которому нет ни объяснения, ни оправдания в том, что я рассказал, кроме поразительного факта, что я это рассказал. Осторожно! Внимание всем подразделениям! Утечка счастья! Немедленно найти неполадку!

Нет! Наоборот – отставить, подразделения! Пусть утекает и увлечёт меня за собой! И неважно, что за моей спиной лают собаки, и по электрическому забору бежит надпись: «Семья делает тебя свободным!» Я всё-таки попытаюсь сбежать, не уверен, что мне это удастся, но на этот раз у меня есть помощь извне – кто-то ждёт меня на освещённой стороне. Ты даришь мне такие подарки, что я уже ничего не боюсь. Я готов закричать, что я хочу, я верю, что ты и я пойдём друг другу навстречу и встретимся по-настоящему посередине. Бывают такие чудеса!

Мне нужно побыть одному, наедине с собой. До свиданья, Мирьям.

Яир

(А сейчас быстро загляни внутрь меня, и ты увидишь, как мешочек яда выбрасывается в кровь, – прямая трансляция с места преступления: белая комната, четыре стены, без окон, без картин, в каждой стене – маленький раскрытый глаз, четыре распахнутых глаза без век и ресниц, немигающие, и у каждой пары глаз одинаковый, застывший взгляд. А по полу между стенами мечется слепая крыса).

21 августа

Не пугайся, это не новый свиток. Просто поцелуй на сон грядущий.

Ты как-то пошутила, что мои письма как спутанный моток ниток. Я так в себе запутался, что теперь меня уже, наверно, невозможно распутать. Я даже не прошу тебя пытаться это сделать, только возьми в руку этот моток, подержи его в ладонях минутку, месяц, сколько сможешь. Я знаю, что прошу многого, но ты сейчас на самом верном от меня расстоянии близости и отчуждённости (ты уже не чужая), на расстоянии моего позора и гордости, и не отнимай этого у меня. Как я смогу смотреть в глаза Майе, если приведу её в комнату со слепой крысой? Она – моя женщина, я – её мужчина. Когда я с ней, у меня никогда не бегают зрачки при слове «мужчина».

Яир

23 августа

Спасибо за столь скорый ответ. Видно, ты почувствовала, что происходило со мной после того письма.

Сегодня мне хочется только гладить тебя, утешать и утешаться… Ты прямо устремилась ко мне в письме, ты дала мне так много от девочки, которой была, от твоей матери и, главное, от отца. Наконец-то там появился кто-то мягкий и любящий (оказывается, я его совсем упустил. Он представлялся мне ворчливым, лезущим не в свои дела, желчным. Возможно, это из-за того, что я знал его только по фразе: «Почему тебе невесело, Мирьям?»). Но, может быть, он слишком мягок для своей трудной роли – защищать тебя от неё?

Посмотри, какое чудо! При всём том, что наши дома столь различны в тысяче малых и больших деталей, – мы оба почувствовали себя «как дома» друг у друга! А когда ты говорила об одиночестве в тесноте и о том, что тебе приходилось отвоёвывать право на уединение, я подумал – как хорошо, что сегодня только нам двоим из многих миллионов, живущих в этой стране, точно известно, как выглядит победительница конкурса доярок в провинции Чанг-Ша…

Тот, кто не рос в таком доме, может подумать, что «одиночество» противоречит «борьбе за уединение». Но только тот, кто там рос, знает, что значит разрываться между этими противоречиями.

Ты только кивни…

Как ты это выдерживала? (Мне хочется закричать – что общего у тебя с такой женщиной, как случилось, что ты, ты вышла из неё?!) А твои попытки все эти годы приблизиться к ней, понравиться ей…; поистине благородным кажется мне то, что в столь юном возрасте ты так старалась её успокоить, умерить тревогу за тебя… А что с исправлением? Исправление, о котором ты всегда говоришь? Между ней и тобой его не произошло? Ни разу?

И это чувство, что ты предаёшь её, когда рассказываешь мне о ней, мне тоже знакомо. Ой, Мирьям, ой. The oneness of life. Ты всегда задаёшь самые трудные вопросы, и знаешь, что у меня нет ответов на них. Я могу только сидеть рядом, горевать вместе с тобой и спрашивать, почему же так устроено, что никогда не удаётся извлечь из себя то ценное, в чём, очевидно, больше всего нуждаешься?

Как хорошо ты умеешь отдавать то, чего ты никогда не получала!

Мне нужно срочно уйти (родительское собрание в старшей группе детсада!). Много ещё нужно сказать; ты, очевидно, права в том, что уже недостаточно встречи «в середине пути», как я предложил, и что настоящая наша встреча произойдёт только, если каждый из нас пройдёт весь путь навстречу другому. Если бы только я мог сказать это с той же уверенностью! Я хочу большего, чем хотел когда-либо, но мне кажется, что я никогда ещё не проходил такого длинного пути.

Не будем торопиться, хорошо?

Я читаю твоё письмо и думаю, насколько моя история проще и банальнее твоей (возможно, я рассказываю её несколько более драматично…), а потом я вижу, что своим зерном, этим горьким и дрянным зерном, наши истории всё-таки похожи. И тогда я думаю о том, как десятки, сотни раз я рассказывал о своей жизни, стараясь произвести впечатление на кого-то (обычно – на женщин) своей печальной историей. Мои кассеты… В последние годы я даже перестал чувствовать отвращение… Но только одно я не перестал чувствовать – я рассказываю им это, как ящерица сбрасывает свой хвост, чтобы спасти душу. А тебе я хочу отдать свою душу, ибо таков наш договор – душа за душу. Может быть, когда-нибудь, когда я вырасту, я смогу дать тебе и тот подарок, которого ты от меня ждёшь, и облеку твоё лицо в этот рассказ.

26 августа

Извини, извини, извини – ты права, мне нечего сказать в свою защиту. Сумасшедшие дни. Работаю и бегаю с утра до ночи. Едва успеваю поесть. Я помню о нас, я с нами (не волнуйся). Скоро напишу по-настоящему. Сейчас меня, в сущности, нет. Удерживай мост со своей стороны (ты, несомненно, лучше меня сумеешь это сделать), позволь только напомнить тебе, что даже в великие моменты своей скромности я оставался эгоцентричным. Помнишь, как ты придумала рассказать мне о нашей встрече – ты, твоя мать и я, когда я в тот вечер возвращался домой из кино?

Я.

Что касается твоего вопроса в конце большими буквами (почему ты решила спросить только сейчас?) – есть несколько ответов.

Первый (для широкой аудитории): это началось на каких-то военных сборах зимой, просто потому, что было удобно, и с тех пор так и осталось.

Второй (достойный быть помещённым в журнале «Эхо воспитания»): видишь ли, Мирьям, конечно же ра-зу-мом я хорошо понимаю то, что ты говоришь там, в своей маленькой пламенной речи, и твои добрые намерения. Эх, если бы я мог примириться с самим собой, взглянуть на себя добрыми глазами, а почему бы и нет? Ведь у меня, как и у тебя, есть, по крайней мере, один человек, глядящий/ая на меня извне любящими, и даже восторженными глазами. Уже много лет она пытается всеми силами, всей любовью в своих глазах, и ей это, тем не менее, не удаётся, факт: ей не удаётся закрыть во мне те глаза даже на миг и убедить меня увидеть то, что (наверное) видит она.

Третий ответ (только для тебя): но ведь ты же понимаешь? Ведь это ты – та девочка, девушка, которая «переключала в себе уродства», перенося их от кончика носа до ляжек… Ты ещё писала о телесном смущении, будто бы исходящем от тебя, которое все чувствуют, мне оно тоже знакомо, а ещё – ощущение, что где-то внутри гнездится какой-то изъян, правда? Я зову его этим внутренним именем, и у него есть полная свобода внутреннего передвижения; это маленький изъян – мой и в то же время не мой – вживлённый и замечательно во мне прижившийся. Именно там, где он находится в определённое время, и происходит встреча, о которой я однажды рассказывал, – там моё тело встречается с моей душой, шёпотом произнося внутренний пароль…

Правда, что в эту минуту всё остальное тело почти не существует, и только к месту этой встречи моментально стягиваются все нервы и стекается вся кровь? (Помню, как ты писала, что в юности чувствовала себя такой высокой, что всякий раз, входя в комнату, где были люди, ты старалась сразу же упасть.)

Ну, вот и ответ (несколько отстранённо-невнятный) на твой вопрос – «Зачем тебе борода?»

1 сентября

Ты уже знаешь, что натворила?!

Она уже звонила?

Как это могло с тобой случиться? Сказалось напряжение начала года или что?

Я даже боюсь спрашивать, что было в письме, которое предназначалось мне (и уже попало к ней?..)

С одной стороны, ты знаешь, – сбылись мои худшие опасения. А с другой – это даже забавно: я о том, что если уж мы вернулись на сто лет назад, и у нас роман в письмах, то необходимо учитывать возможность такой ошибки в духе девятнадцатого века.

А с третьей стороны, да, с третьей… Почему-то мне это даже нравится. Будто мы вдруг начали существовать в какой-то «объективной» реальности, и у нас появилась свидетельница извне, абсолютно живая и настоящая – реальная.

Мне не терпится узнать, что она сказала. Как отреагировала. Она сохранит это в тайне, верно? На Анну можно положиться, я знаю.

Но почему ты не рассказала, что она уехала? Всего несколько дней назад ты процитировала целый разговор между вами о сумасшедшей любви между этими двумя (Витой Сэквил-Уест и Виолеттой), ты рассказала, что читала ей целые фрагменты из книги, и я даже помню, как Анна сказала, что она всю жизнь ищет эту силу любовного безумия. Она ещё говорила о смелости быть честным в том, что касается чувств, не боясь причинить боль. Но ты даже не намекнула в том письме, что этот диспут состоялся в трансатлантическом разговоре! Ваша беседа выглядела так, будто вы были рядом, в одной комнате!

Куда она улетела и надолго ли? Ты так тоскуешь по ней, что можно подумать, будто она уехала на несколько лет! Как это вдруг женщина отправляется в долгое путешествие по свету, да ещё и с маленьким ребёнком?

…В первый момент я испытал шок – ты вдруг обратилась ко мне в женском роде, спросила, как я себя чувствую, не слишком ли я одинока там, скучаю ли по тебе так же, как ты по мне…

Я почувствовал странную дрожь оттого, что ты заговорила со мной так, как будто прикоснулась к запретной струне.

Меня, конечно, позабавило отличие в том, что ты рассказываешь мне (о Йохае, например) и ей. Мне ты, например, никогда не писала, сколько он весит, какого он роста, и какого размера ботинки ты ему купила к зиме.

Мне ты не присылала его фото (не возражаешь, если оно останется у меня?)

Я понял, что Анна также очень близка с Амосом, задушевная подруга, как видно. По письму можно было подумать, что вас обеих связывает с ним одинаковая интимная близость. Я представил, как вы обе обнимаете его. Перечитай черновик письма – тебе будет интересно.

Странно было совершенно законным образом заглянуть в другую твою интимность и украдкой насладиться вашим с Анной общим юмором: я знал его, как исключительно твой юмор – тонкий и немного грустный – и вдруг оказалось, что кто-то разделяет его с тобой. Можно ощутить, как он рос, расцветал и оттачивался вместе с вами с самого детства, когда вы обе возвращались из детского сада – большая Мирьям и малышка Анна… У вас вообще огромный общий ящик резонанса (ты этого, конечно, уже не замечаешь). Например, твоё посещение её родителей на этой неделе, когда её отец играл на рояле, а Йохай вдруг заплакал. Я вспомнил, как ты много лет назад плакала на концерте Бронфмана, сидя рядом с Анной, – и вдруг читаю, что, когда Анна родила сына, Амос через наушники дал ей послушать этот концерт Рахманинова, и все вокруг плакали – я не понял, почему – врачи, акушерка, младенец и вы с Амосом тоже… И все эти слёзы, смех и музыка звучат в вас обеих.

Неужели я завидую?

(Мне пришло в голову, что это первое любовное письмо, полученное мной от тебя).

Яир

3 сентября

Что касается Эммы Кёркби и того, что ты однажды написала о чувствах, которые вызывает в тебе её голос… Это – «смешение» счастья и печали, самых глубоких и полных, это – «сердце, разбитое счастьем»…

Когда я услышал, как ты говоришь с Анной, то есть, когда я сумел выделить что-то в твоём записанном голосе, я подумал…

…что иногда, слыша в словах твой голос, я ощущаю, как во мне поднимается рыдание, прокладывая себе путь наружу. Это – незнакомый мне внутренний голос, до тебя я его не знал…

Сердце, разбитое счастьем? Не знаю. По-моему, этот голос разрывает меня на части. Голос, похожий на исступлённое рыдание. Так скулит собака, которую сводит с ума звук свирели. Он тянется из меня, как бы вопреки моей воле (так глаз тянется к трагедии), пока не начинает досаждать, и даже иногда вызывает злость. Так было, например, когда ты писала мальчику, которым я был.

Прибавь и это тоже к «настройке инструментов».

8 сентября

Нет, я не знаю, как я себя сейчас чувствую! Меня раздражает твой жалостливый и тревожный (скорее – ханжеский) тон после такого удара!

Похожие чувства я испытал, когда ты изменила свой дом и одним движением зачеркнула всё, что дала мне в нём. Но это, конечно, не идёт ни в какое сравнение!

Мне сейчас даже трудно тебе писать. Я не понимаю тебя, Мирьям, а сейчас даже не хочу тебя понимать. Как, скажи мне, как ты могла без всякого предупреждения так ударить меня?

В первый раз за время нашей переписки ты внушила мне ужас. Не своим рассказом. То, что ты рассказала, кажется мне дурным сном. Возможно, я несколько дней не буду тебе писать. Мне нужно время.

И ты, пожалуйста, не пиши.

9 сентября

Я не могу оставаться с этим наедине.

Однажды в армии, стоя на посту и до смерти боясь, что меня поймают, я украдкой читал «На маяк». Помню, как я вскрикнул, будто от ожога, забыв об осторожности, когда дочитал до начала второй части книги; и от боли, конечно, но, главным образом, из-за злости на Вирджинию Вулф, которая, походя, в скобках, сообщила мне, что чудесная миссис Рэмзи – моя любовь – «вдруг умерла прошлой ночью».

Но тогда это было ничто по сравнению с тем, что я чувствовал, держа в руках твоё письмо. К счастью, я был один в машине на стоянке, когда читал его.

Что ты хочешь услышать от меня? Что ты опять меня поразила? Что я вскипел, потому что так поступать нельзя, особенно в подобных случаях? Не знаю. А с другой стороны, чем больше проходит времени, тем легче мне видеть, что и здесь ты оказалась гораздо более верна нашему сумасшедшему договору, чем я, и что в течение всех этих месяцев ты рассказывала мне свой сон, ты верила в него, ты «прожила» его со всей силой, преданностью и самоотдачей. Я даже вообразить не мог, что такое возможно и допустимо. Это гораздо больше того, на что я отважился во всех своих «водных играх».

Но это больно. Это – как не проходящая боль от удара в живот. И теперь всякий раз, перечитывая то письмо, подменённое якобы по ошибке…

О чём ещё ты мне расскажешь так, в своей манере?

10 сентября

Я не перестаю думать, что ты продолжаешь с ней разговаривать, ведёшь задушевные беседы и светские разговоры. Даже в первом своём письме ко мне ты её цитировала. Ты брала её с собой почти в каждую свою поездку. Уже десять лет она мертва, а ты каждый день воскрешаешь её.

Сколько лет вы были вместе? В смысле – с тех пор, как она подошла к тебе в детском саду «Лушка» и пообещала дружить с тобой всегда, и до того, как её «всегда» закончилось? Двадцать? Двадцать пять?

А что с ребёнком? Он родился? Он-то хотя бы пережил эти роды (и присутствует ли в этой истории отец)?

Мне не совсем понятна моя реакция, глубина потрясения. Я же не был с ней знаком в жизни, только в твоих рассказах. В определённой последовательности слов. Маленькая женщина, остроумная и смешная, смелая, с открытым сердцем (в огромной соломенной шляпе, с заячьей губой и вся – как огонь).

Почти всегда, когда писала о ней, ты сравнивала её с птицей.

Теперь я понимаю, как ты одинока. Да, со всеми твоими друзьями, с толпой окружающих тебя мужчин, с подругами из посёлка и с работы. И с Амосом. Но такая дружба, которая связывала тебя с Анной, такое родство бывает, наверное, только раз в жизни.

Глупо было бы теперь утешать тебя. Сказать по правде, я чувствую, что это я нуждаюсь в утешении, потому что я узнал об этом только позавчера. Уже много лет я не чувствовал себя так. Как будто умер близкий мне человек. Обнимаю тебя.

Яир

10–11 сентября

Может быть, я совсем тебя не понимаю. Может быть, ты совсем не такая, как я себе представляю? Я же, в конечном итоге, только подглядываю за тобой в щель и сочиняю о тебе рассказ – возможно, совершенно фантастический. (А что – не выдумка? То, что моё тело говорит тебе в эту минуту.)

А ещё я чувствую, что всё, рассказанное тобой о себе, – даже то, что на первый взгляд покажется мне внутренне противоречивым, даже то, что ударит меня с неподобающей тебе жестокостью, – впоследствии окажется точным и верным, и в глубине твоей сущности превратится в закон.

Ты тоже так меня видишь? (Кажется, нет).

Не отдаляйся. Ты нужна мне сейчас. Ещё многое нужно сказать. Мы в самом начале, и от письма к письму мне всё более ясно, что это – только начало. Кажется, даже проговорив с тобой тридцать лет, я всё ещё буду чувствовать, что это – только начало. Кстати, меня удивило твоё приглашение пойти в кафе «Таамон», где Амос играет по четвергам в шахматы, чтобы посмотреть на него. Я, конечно, не пойду. Мне достаточно твоего описания. Иногда я встречаю на улице кого-то, похожего на него, – не молодой и не старый, не высокий и не низкий, с животиком и бородкой. Седые, спутанные волосы, выбиваются из-под берета.

Но я никогда не бываю уверен: либо у этого человека нет серого пиджака с заплатами на локтях (летом тоже?), либо он без головного убора, либо в его глазах нет той самой чистой синевы, которую ты никогда не видела у взрослого человека.

Ты так красиво о нём пишешь. Тепло, нежно, с любовью. Но я чувствую тонкий налёт грусти в твоих словах. Как ты можешь с такой лёгкостью говорить о том, что вы, несомненно, показались бы мне странной парой, и что даже самые близкие вам люди не всегда понимают, что вас связывает? А тебя радует, что только вы двое это знаете.

Но самый сильный укол я ощутил, когда ты написала о том, что самые счастливые дни в его жизни были, когда тридцать лет назад он зарабатывал на жизнь исполнением народных песен в шотландских пабах.

Если самые счастливые годы Майи будут не со мной – я буду считать это своим самым ужасным поражением.

Но Майя несчастлива сейчас. Это с ней уже несколько месяцев. Она говорит, что это из-за работы – сколько можно сохранять оптимизм, исследуя иммунную систему человека – но мы оба знаем, что дело не в этом. Она печальна, рассеяна, подавлена, и я ничем не могу ей сейчас помочь. Я сам себя не понимаю. Подожди меня немного, Майя.

Что-то вспомнилось вдруг…

Мне восемь лет, я еду в школу на автобусе в семь утра. По радио передают интервью с Артуром Рубинштейном (я тогда впервые услышал это имя) по случаю его дня рождения. Кто-то спрашивает, что он думает о своей жизни, и он отвечает: «Я самый счастливый человек из всех, кого я знаю». Помню, как я удивлённо, почти испуганно, посмотрел вокруг: ты же знаешь, как выглядят люди, едущие на работу в семичасовом автобусе, а он так свободно решился произнёсти такое слово…

Это было где-то в период Рош-Хашана, а на Рош-Хашана всегда передают, сколько народу живёт в Израиле. И я помню, как с восторгом подумал – среди трёх миллионов обязан быть хотя бы один счастливый человек, и этим человеком хочу быть я! (А неделю спустя я лежал в сарае с ремнём, затянутым на груди…)

Только что перечитал «На маяк». Какой-то странный порыв разбавить одну печаль другой и, может быть, немного утешиться. Это не утешает. Наоборот. А тяжелее всего, что мне не с кем поделиться своими чувствами. Купил «Концерт № 2» Рахманинова и слушаю его снова и снова. Музыка помогает мне сейчас.

«Стоит только крикнуть погромче, и миссис Рэмзи окажется тут. „Миссис Рэмзи! – сказала Лили Бриско вслух, – миссис Рэмзи!“ – Слезы катились у нее по лицу».

Я.

Ещё минутку, хорошо?

Много лет назад я придумал специальный зрительный тест для каждой понравившейся мне женщины, чтобы определить, кто же станет «женщиной моей жизни». Я хотел, чтобы мы посмотрели друг другу в глаза и сблизились глазами, ближе, ещё ближе, ещё… Пока мой глаз не коснётся её глаза, по-настоящему коснётся, не только ресницами, не только веками, – глаза, зрачки, влага соприкоснутся. Тут же, конечно, выступят слёзы, так устроено тело, но мы не уступим ему и не подчинимся законам рефлексов и телесной бюрократии, до тех пор, пока из слёз и боли не всплывут осколки самых смутных, самых неизвестных картин наших душ. Я хочу сейчас, чтобы каждый из нас увидел в другом его «изломы», чтобы мы увидели тьму друг в друге, почему бы и нет? Зачем ограничивать себя, Мирьям, почему нельзя хоть раз в жизни заплакать слезами другого?

14 сентября

ПРИВЕТ!

Просто, привет.

Плохо, что у меня доходят руки написать тебе только тогда, когда я умираю от усталости (эта жизнь, кто, чёрт возьми, её написал?). И вообще – эта беготня начинает мне надоедать. И не только мне. Майе тоже, и почти всем, с кем я встречаюсь. В основном – людям нашего возраста. Работа, дети… Времени ни на что не хватает. И даже тебе – да, Великая Медлящая…

Некоторое время назад я записал твой распорядок дня на каждый день недели, включая работу, послеобеденные совещания, лечебные процедуры Йохая, посещения матери, занятия по Александер-методу[22], ужины, мытьё посуды и всё, что я о тебе знаю. Я был поражён, как мало времени остаётся у тебя для себя. Считанные минуты в день! Но, по крайней мере, ночи свободны.

Я подумал, что такая высокая активность – не для тебя. Она – как что-то чужеродное, отпечатавшееся в твоей мягкости (если ты позволишь мне процитировать то, что ты сказала о моём юморе).

А и правда, что о нас думает этот твой марсианин, который за нами наблюдает?

То, о чём ты просила тебе рассказать, – не поздновато ли для такого рассказа? Помнишь китайского мудреца, который сказал: «У меня нет времени для короткого письма, поэтому напишу длинно»? Но, с другой стороны, может, это и хорошо для моего рассказа, что я так устал?..

По правде сказать, я не люблю вспоминать нашу с ним дружбу. Чем больше я по нему скучаю, тем больший ужас внушает мне наша дружба. Мы оба были смышлеными детьми, слабаками, не принятыми в компанию (это формулировка приговора в поколении Идо). Дети смеялись над нами и отталкивали нас, да мы и сами держались особняком, и, кажется, нам даже нравилось быть не такими, как все, отвергнутыми. Мы, например, придумали тайный язык жестов, с помощью которого, благодаря резвости пальцев, мы могли болтать на уроках. И это тоже, конечно, вызывало насмешки. Можешь представить себе: я, он и язык пальцев.

Мы придумывали тайные клички одноклассникам, сочиняли песни-издевки о них и учителях… Ты догадываешься, что мы (и он тоже) на личном опыте и благодаря прекрасному воспитанию постигли основное правило, согласно которому у каждого есть черта, достойная осмеяния, и распространили это знание дальше…

За несколько лет мы развили свой образ до двухголового существа с многодольным мозгом и выработали парный стиль речи – надменный и грубый, да, мы говорили очень «мужским» языком. Мы устраивали публичные соревнования по «синхронному стихосложению» в стиле поэзии Дада[23], глотали, ничего не понимая, Гегеля и Маркса (с завистью слышали мы от взрослых о золотых днях социалистического «Мацпена»[24] в шестидесятых годах в Иерусалиме; не помню, упоминалось ли там твоё имя). У нас было чутьё и что-то вроде стиля, и мы, конечно же, ощущали себя (не произнося этого вслух) английскими юношами, которые должны были учиться в престижном интернате, а вместо этого очутились в государственной школе в рабочем квартале.

В возрасте пятнадцати лет мы написали своё «Скромное предложение»: добывать электричество из низких людей – так мы их назвали – инвалидов, дураков, дебилов и т. д. (извини, я знаю. И всё же: это я. Всё, как есть). А год спустя мы сочинили «Семейную поваренную книгу», которая создала нам имя, но навечно опорочила его в стенах школы, – сборник еврейских рецептов, простых в приготовлении (и дешёвых, из всегда имеющихся в доме продуктов). Из этого меню я рекомендую моим друзьям-гурманам суп из материнского зоба и фаршированные щёки а ля Папа с начинкой из желчи…

В этом малозначительном отчёте мне важно отметить, что чем сильнее мы становились, тем большую популярность приобретали у девочек, и это было ново и свежо для нас обоих. К шестнадцати годам вокруг нас образовался маленький, но бурный кружок поклонниц, которых мы заставляли читать заплесневелые тома, взятые нами в библиотеке YMCA[25]. Мы устраивали им экзамены и издевались, как могли, прежде чем удостоить своей милостью. Был период, когда мы ухаживали за девочками по заранее составленному плану, каждый раз меняя тайный код – например, по первым буквам их имён, которые вместе составляли имя той, которую мы действительно любили, Хамуталь, на которую мы даже онанировать не решались, так любили.

Так продолжалось до самой армии. Шесть лет. «Шесть острых лет», – сказал бы Шай. – «Зубастых лет», – немедленно ответил бы я. Мы были помешаны на игре слов. Мы могли за пять минут вывести из равновесия любого, перебрасываясь его именем, как теннисным шариком. (Я пишу тебе и думаю: если бы всё закончилось иначе, если бы мы, взрослые, смогли остаться вместе после тех юношеских чудачеств и трусливой жестокости, – какой хороший друг был бы у меня…)

Окей, ребята, хватит сантиментов: нас призвали в один день, и, несмотря на наш тогдашний пацифизм, протест против оккупации и всё такое, – получив повестку, мы были счастливы. Думаю, мы оба ощущали в своей дружбе какой-то яд, и, когда грубая армия решила, что мы ей подходим, это означало, что под всем накопившимся гнильём мы в сущности – такие же, как все.

Короче, длинная рука Цахала разлучила нас: Шай служил в бригаде «Голани», а я, имея вес ниже среднего, – в комендатуре. Впервые за много лет каждый из нас должен был в одиночку противостоять своим ровесникам, и мы довольно быстро протрезвели, вернее нам помогли протрезветь. Мы зарыли свои остроты поглубже в вещмешок, научились говорить на языке других и, главным образом, научились молчать. И вот, во время одной из славных операций наших сил в Ливане, Шай был очень тяжело ранен. Его мать позвонила мне из больницы ещё до того, как позвонила его дедушке и бабушке, и я, конечно, сказал, что приеду в первый же свой отпуск.

Через несколько ужасных недель душевной скверны – у меня нет других слов для описания того, что происходило со мной в каждый из тех дней, когда я не ехал нему (я бы и домой в отпуск не поехал, чтобы только не идти к нему) – дальше тянуть было невозможно, и я силой приволок себя в больницу в Тель-Хашомер.

Не самый красивый эпизод в моей жизни…

Что я помню? Помню длинный коридор, вазоны герани, развешанные на стенах, и парней, ловко проносящихся мимо меня в своих инвалидных креслах. Ты сама можешь догадаться, как я себя там чувствовал, поэтому буду краток. В конце коридора что-то поднялось мне навстречу – половина худого тела с обритой головой. Единственный глаз распахнут на лице, и над ним нет брови. Ещё был ужасный рот, сильно скошенный на сторону в застывшей усмешке скелета. Он опирался на костыли, одна его нога была ампутирована выше колена.

Я осторожно приблизился. Мы стояли и смотрели друг другу в глаза, в глаз. Мы думали: «Глаз за глаз»; мы думали: «Смотреть глаз в глаз», «С глаз долой…» – все эти ядовитые «озарения» проносились между нами и умирали на краю его пустого века. Он засмеялся или заплакал, я так и не понял из-за этого рта, а на меня напал истерический хохот, и я притворился, что плачу…

Мне нечего сказать в свою защиту, я просто не смог побороть эту многолетнюю привычку. Да и наша дружба, и вся наша уникальность всегда держались на кончике иглы насмешки.

Мирьям, дорогая! После письма об ослике тебе хотелось меня обнять. Как ты сможешь теперь обнимать меня? Я не обнял его, не смог солгать и сказать ему, что он красивый мальчик. Мы оба стояли, глядя в сторону, наши плечи дрожали. Все годы нашей дружбы, с её поистине прекрасными мгновениями, наше молчаливое понимание друг друга и, главное, чувство, что наша встреча в двенадцатилетнем возрасте могла бы стать редким подарком этой чёртовой судьбы, – всё было уничтожено.

Вот и весь рассказ.

Вчера мне пришло в голову…

…Жаль, что мы с тобой не можем быть друзьями. Просто друзьями. Типа доброй мужской дружбы. Ну почему ты не мужчина?! Это решило бы массу проблем: встречались бы раз в две-три недели в каком-нибудь кафе или шашлычной, чтобы опрокинуть пару кружек пива, поговорить о бабах, о делах, о политике. В пятницу после обеда играли бы в футбол в Ган Сакере. По субботам выезжали бы на прогулку с семьями. Просто.

Я помню, как он поднял остаток лица и посмотрел в потолок с таким выражением, которое невозможно описать никакими словами. Будто в эту минуту он покорно, с какой-то ужасной интеллектуальной прямотой, выслушал приговор, который мы с ним вынесли, когда были друзьями, – если тебе в чём-то не повезло, значит, ты сам виноват. Если ты наказан – то по заслугам. И вообще, ты сам для себя – заслуженное наказание, не больше и не меньше.

Его лицо дрожало передо мной. У него уже не было черт, способных отразить то, что с ним происходило. Потом он повернулся назад, и мы разошлись, даже не попрощавшись. С тех пор прошло много лет. Я знаю, что он перенёс много операций, оправился и выглядит вполне пристойно. Я даже слышал, что он женился, что у него родился ребёнок, и что они ждут второго.

Он был необыкновенно умным и сообразительным ребёнком. Почти не проходит недели, чтобы я о нём не думал. И всё-таки, ты видишь, я и его вырезал из своей жизни (я поистине гибрид тактики выжженной земли и ликвидации по одному, не так ли?)

Я.

17 сентября

Пойдём в кухню, в мою кухню – с твоей я уже знаком. Сегодняшний вечер – вечер менее грустного дня – первого с тех пор, как ты рассказала мне об Анне. Я хочу побыть с тобой немного, нам это можно – ведь сегодня ровно пять месяцев и семнадцать дней, как мы встретились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю