355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Гроссман » Будь мне ножом (ЛП) » Текст книги (страница 6)
Будь мне ножом (ЛП)
  • Текст добавлен: 15 июня 2017, 14:30

Текст книги "Будь мне ножом (ЛП)"


Автор книги: Давид Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

И ещё – из-за этого жуткого противоречия: я постоянно чувствую, что ты верна мне более, чем я сам.

Начинает светать. Я уже рядом со своим домом (не беспокойся – одетый!). Сижу в машине, пишу и никак не могу прекратить. Сейчас я войду в дом и приготовлю для всех роскошный завтрак с омлетом, корнфлексом и салатом, который я нарежу из остатков своей совести. Ты не представляешь, что мне пришлось выдумать, чтобы целую ночь провести вне дома.

Подумать только, я это сделал…

Надеюсь, тебе не кажется, что я радуюсь или горжусь содеянным. Я сам не понимаю, что чувствую. Только то, что в эту минуту полезнее всего для меня ничего не знать. Не думать о том, что я там бегал. О том, что это бегущее в ночи пятно – был я.

Яир.

Ещё минутку. Вчера перед тем, как уйти, я читал Идо перед сном книгу «Долина странных зверей». Не знаю, знакома ли она тебе. Я читал ему фрагмент, в котором Мумми-тролль, один из персонажей, прячется в большую шляпу, которая изменяет его до неузнаваемости. Все, кто с ним играл, в страхе убегают, и тут в комнату входит мама Мумми-тролля. Она смотрит на него и спрашивает, кто это? Он взглядом умоляет узнать его, а иначе – как ему жить дальше? Тогда она вглядывается в существо, совсем непохожее на её любимого сына, и тихо говорит: это мой Мумми-тролль. И тут же происходит чудо, он меняется, чужое облетает с него, и он снова становится самим собой.

Теперь, действительно, всё в твоих руках.

16 июля

Мирьям!

Сначала я не понял, что я читаю: я искал, разумеется, какую-то реакцию на свой ночной пробег (искал, главным образом, восклицательные знаки после слов «хватит», «псих», «убирайся»), а глаза мои тем временем путались в петлях, пуговицах, крючках, вышивках, подолах и прочих атрибутах женского культа, часть из которых – даже их названия – мне неизвестны (Что такое органза? Что такое волан?), но я тут же покорно стал повторять за тобой: жилет из кашемира, сиреневая кофточка с колокольчиками, белая с деревянными квадратными пуговицами…

Ты, верно, представляешь себе, что говорил я себе во время чтения – не может быть, женщина не поступила бы так, ни одна из знакомых мне женщин. Но ты же это знаешь, да?

Простые платья и платья нарядные, те, что скрывают, и те, что раскрывают тебя (я просто разжигаю себя, пережёвывая сладостную жвачку), классическое с обнажённой спиной, «фам-фаталь», сиреневое с круглым воротом (я понял, что сиреневый цвет – твой цвет), шелковистое на ощупь, но не шёлковое, очень воздушное, облегающее только в груди, всё остальное свободно касается тебя, почти не касаясь (не мешай, тут надо сосредоточиться!), другое сиреневое, с вырезом-лодочкой от плеча до плеча, ниспадающее на ягодицы и бёдра…

Читаю и смеюсь, ведь для меня одежда – это самый быстрый способ скрыть себя, а для тебя, я чувствую, одежда – это ещё один живой слой твоей сущности. Хоть ты и не можешь отказаться от некоторого жалобного тона (слегка искусственного, мне кажется). Похоже, что есть ещё несколько условностей, которым ты подчиняешься, вычурные вздохи сожаления о чрезмерной полноте ляжек, поиски одного совершенного платья, которое подчеркнёт грудь и скроет бёдра (женщина, ты не понимаешь, чем ты недовольна! На мой строгий оценивающий взгляд – у тебя чудесный зад, две мягкие и светлые дольки луны. Будь добра, оставь этот вопрос специалистам!).

Можно поласкать тебя ещё немного?

В какой-то момент я подумал, что ты смеёшься надо мной, я всегда допускаю такую возможность, но я не поддался искушению и снова погрузился в очарование каталога. Как ты догадалась, что я беспомощен перед бюрократической магией, в бессознательном состоянии, глупо улыбаясь, в коконе из шёлковых нитей, окутывающих твою кожу; шёлк, хлопок, шерсть, кружево, вышивка, атлас и муслин, или то, которое сшили тебе к выпускному вечеру, с блестящим подолом, вышитым нитью DMC. (Как ты помнишь такие вещи? Я не помню, в чём был вчера!). Это невозможно, говорю я тебе снова – это против всех правил, ни одна нормальная женщина не раскрыла бы на зародышевом этапе наших отношений все свои маленькие секреты; не подала бы мне с забавной практичностью свои лифчики (сохрани для меня два последних, до следующего воплощения), которые очаровали меня именно своей простотой, слегка допотопной в сравнении с соблазнами сегодняшнего рынка, девочка моя с лицом пятидесятых годов, ничто тебе не поможет!

Больше всего мне понравилась улыбка, с которой ты это писала, ты заметила? Новая для нас с тобой улыбка женщины, занятой чем-то по-женски личным и интимным. И даже не само это действие заставляет её чувствовать себя по особенному – она уже предвкушает то наслаждение, которое испытают она и её мужчина при встрече, благодаря этим маленьким приготовлениям. Некое личное освящение.

И вдруг до меня дошло…

Когда ты это писала, ты была совсем голая.

Яир.

16 июля (вечер)

«Вот я перед тобой», – сказала ты мне там.

Да…

Знаешь, я иногда бываю тугодумом. Читая твоё письмо в первый раз, я решил, что ты предлагаешь мне свою одежду, чтобы прикрыть мою наготу, но подобная мысль – не для тебя! Потом мне показалось, что это – оригинальная попытка обольщения, странная, немного смешная, слегка неуклюжая, – такой словесный стриптиз. Но, если письмо и начиналось так, то постепенно мелодия твоего голоса менялась.

«Вот нагота, – говоришь ты (или это я так читаю), – нагота, непохожая на нож, и непохожая на рану. Нагота открытая и ранимая, немного стесняющаяся и жалкая. Точно, как твоя. Несовершенная нагота женщины моего возраста. Посмотри, – говоришь ты, – ей страшно, этой наготе, она пользуется всякими мелкими хитростями, чтобы скрыть дефекты, но готова немедленно отказаться от всех ухищрений ради того, кто захочет посмотреть на неё добрыми глазами».

«Вот нагота, которая пользуется одеждой, – (говоришь ты?), – блузками, платьями, лифчиками, поясами, как люди пользуются словами, их словами. Но ты потрогай, ощути – это нагота, которая и лечить умеет».

Мирьям, двадцать раз на дню я говорю себе: «Она в самом деле хочет тебе помочь»… И это чудесно, ибо в глубине души я всё ещё не понимаю, что ты во мне находишь, и почти не верю, что это происходит со мной. Поведай мне как-нибудь при случае – что я могу тебе дать? И что я даю? Чего есть во мне такого, что пробуждает в тебе такие чувства ко мне? Бывает, что я мысленно кричу на себя: ну помоги же ей помочь тебе, встань перед ней открыто, таким, как ты есть. Без всех этих твоих игр и гильотин. Чего ты всё ещё боишься? Почитай, что она пишет, это же так ясно…

Более того, едва я начинаю думать о том месте моего мозга, когда рядом нет тебя, твоих читающих глаз – оно сразу же скукоживается и исчезает. Точно так же было тогда, когда ты вернула моё письмо нераспечатанным и непрочитанным. Я заледенел. Я подумал про себя – всё, ты пропал. Не так давно ты писала, что, если кто-то отвергает твоё сильное чувство, – он словно уничтожает тебя, практически убивает; тогда это заявление показалось мне несколько преувеличенным и вычурным, но, когда ты вернула мне письмо, и я подумал, что ты больше не желаешь знать ни меня, ни моих чувств к тебе, – в ту же минуту я ясно понял, что ты подразумевала под «уничтожением»: в течение нескольких часов я буквально сканировал свой мозг, не находя ни «того места», ни дороги к нему, я понимал, что оно сейчас снова начнёт умирать, и боялся, что, если ты не захочешь быть со мной там, сам я никогда не смогу найти к нему дорогу.

Я знаю, что выразился туманно, но уверен – ты поняла. Кто, если не ты? Ты как-то намёком помянула «плохие годы» – года сибирского холода твоего первого брака. Не знаю, что именно там было, но тогда ты писала, что самим фактом бытия обедняешь залежь ценнейшей руды в своей душе, потому что она абсолютно не востребована, и что никто в мире даже не знает, что можно попросить её у тебя… Ты написала три-четыре таких предложения, а потом вдруг придумала мне имя. От твоего «прикосновения» тот ком грязи, которым я был, стремительно начал менять свой цвет, температуру, плотность, молекулярное строение, пока не превратился в благородный минерал. Вот и всё, что я могу сказать!

Ты пишешь, что не будь ты уверена, что я, в конце концов, приду к тебе смело и открыто, ты бы давно со мной рассталась. Я это знаю, но в глубине души я опасаюсь твоей неудачи. Я очень хочу тебе помочь, но лишён такой возможности. Лишён, поверь, по моему закону, по надуманному дурацкому своду правил. Что-то бессильное там, в чистой белой точке в центре бытия, кто-то лежит там мёртвым. Мне можно только беспомощно наблюдать за твоими героическими попытками его оживления, не более, и уповать, чтобы ты не отчаялась.

17 июля

…Всего лишь – записка на столике в кафе. В основном ради удовольствия послать тебе что-нибудь из Тель-Авива. У меня было здесь кое-какое дело сегодня, на севере в районе Бейт Лесина[13], закончил рано и, вместо того, чтобы сразу же вернуться домой, погулял немного, думая, как было бы хорошо, если бы ты была со мной.

Ничего особо дерзкого… Просто пройтись с тобой рука в руке, посидеть в кафе. Я даже заказал две чашки кофе-фильтр.

Хорошо побыть с тобой так вот, без напряжения… Ты иногда жалуешься, что я слишком тороплю тебя, как будто преследую какую-то цель относительно тебя («ты на взводе, ты всегда „готов“»).

Яблочное пирожное? С кремом, и к чёрту диету? Ну хорошо, одна тарелка и две вилки. Официантка улыбается, люди смотрят – ну и пусть смотрят. Ты кладёшь свою руку на мою, и мы говорим о пустяках. Ты приподнимаешь платье, показывая мне под столом туфли, и спрашиваешь, не купить ли ещё пару таких же спортивных, но ярко-оранжевых. «Вот, захотелось дать себе волю с туфлями», – говоришь ты. А я ем глазами твои длинные белые ноги и говорю, – «почему бы и нет, тебе пойдёт, позволь мне за них заплатить». Ты улыбаешься мне и спрашиваешь, возражаю ли я по-прежнему против твоих очков, и я, внимательно разглядываю их, минутку…

(У меня прямо сердце сгорело, когда я увидел, какую западню ты мне готовишь своим лицом, тем, что между этими очками и этими губами, и всё же они слишком большие и строгие…) Ты позволяешь мне болтать, гладя мою руку, и я прошу, а ты говоришь «нет», а я снова прошу, а ты говоришь, что ты уже два раза рассказывала, «рассказывала что?» – хитро спрашиваю я, и ты вздыхаешь и снова рассказываешь, как тебе удалось разыскать девушку-китаянку, с которой ты познакомилась много лет назад в университете, и как она помогла тебе найти адрес той газеты в Шанхае. Я смотрю на тебя, проглатывая каждое слово, слетающее с твоих красивых губ, как же мне не пришло это в голову! Это я должен был такое придумать!

«Мне так понравилось, – объясняешь ты, – что только мы двое из целого миллиарда израильтян будем получать раз в неделю эту газету». И я беззвучно, одними губами, цитирую тебя: «…„четыре миллиарда китайцев“ – тоже требует проверки», и мы оба смеёмся друг над другом, Мирь-ям и Я-ир.

Послушай: только что тут в кафе маленькая девочка попросила отца «показать» свой самый низкий голос. Он издал что-то вроде «Бэ-э-э», громко, по-бычьи, и сразу же со всех сторон тихонько раздались похожие звуки – мужчины пробовали голос…

Ну, и я, как ты догадываешься, тоже…

Может, ты знаешь, как называются эти деревья с красными цветами? Скажи, в честь кого назван Бейт Лесин? Но сперва расскажи, как вы с Анной в юности играли на пианино. Впрочем, ты и это уже рассказывала. Ну, что тебе стоит повторить. «Я, правда, не помню, рассказывала ли я уже о поездке в Хайфу в нотный магазин „Байера“ на улице Герцля в Бейт-а-Кранот? – (Рассказывала, но я молчу). – Но я, наверняка, писала тебе о роскошном сборнике нот, который там купила, с „Импровизацией“ Шопена и „Турецким маршем“ Моцарта, я только не помню, что я играла – саму мелодию или её сопровождение, но хватит, всё это я уже рассказывала!» Правильно! Но ни разу не рассказывала в Тель-Авиве, и не в этом сиреневом платье, верхняя часть которого сильно облегает и полупрозрачна, а в нижней части – (держи меня) – волан! И, кроме того, мне так нравится слышать, как ты произносишь «мусыка», я-то до тебя всегда говорил «музыка». «Правда? А я и не замечала…» Ты, наверное, говоришь «Парис», или «фисика» (всё записано!), ой, Яир, ты не представляешь, что я сейчас говорю – что-то очень «фисическое»…

Или вдруг случайно пройдёт мимо Анна в одной из своих умопомрачительных соломенных шляпок, и мы пригласим её посидеть с нами. Она сядет, с трудом доставая ногами до пола, переведёт хитрющий взгляд с тебя на меня и всё поймёт. И всё, что нужно, будет выяснено без единого слова. Я почувствую, что меня принимают клуб для избранных с очень узким числом членов. И, возможно, я даже не побоюсь посвятить её в нашу тайну, потому что, как ты часто повторяешь, на Анну можно положиться (только ты ей пока ничего не рассказывай).

Я завидую тебе, что у тебя такая подруга. Задушевная подруга.

…Я? У меня? Такой друг, как у тебя – Анна? Если бы! Были и есть всякие исполняющие обязанности из армии, с работы. Из них всех вместе, может быть, и можно собрать кого-то одного…

Когда-то был. Больше нет. Жаль.

(Какое солнце, Мирьям, какое чудесное солнце. Я зажмуриваюсь, сидя напротив него, пытаясь увидеть тебя…)

19 июля

Письмо всё ещё не пришло. Я снова заглянул в ящик, по пути домой – письма не было. Не понимаю, что со мной сегодня. С утра бегал без передышки. Как будто какая-то часть меня, мой внутренний орган бродит один по свету, и мне неизвестно, что с ним происходит.

Глубокая ночь, а я не сплю. Вот уже несколько недель я наслаждаюсь бессонницей. Майя купила мне снотворное, я выбрасываю таблетки в унитаз и всем рассказываю, что на меня ничего не действует. Хочу спать. Хочу не спать. Как ты однажды сказала: ночь – это наше с тобой время.

(Меня, кстати, спрашивают, почему я так бодр по ночам. И что я всё время пишу. У меня есть объяснение, не слишком далёкое от истины: я говорю, что пытаюсь впервые в жизни написать рассказ.)

Позавчера в тель-авивском кафе в самую солнечную и светлую минуту я вдруг сформулировал одну тёмную мысль, которая вертится у меня в голове уже давно: я – «чёрный близнец». То есть (Ты понимаешь? Объяснить?), – тот, который ещё в материнской утробе убил своего брата-близнеца. Я знаю, что тебя эта мысль не смешит. Она, как тень, всегда сопровождает меня, с самого раннего детства – что я по сути «сломан», я непоправимо пострадал, когда боролся со своим братом-близнецом в утробе. Кто он был? Не знаю. Зачем мне нужно было его убивать? Не знаю. Даже сама эта мысль остаётся в эмбриональном состоянии. Он был подобен маленькой светлой крупице, я вижу его окутанным жёлтым или золотистым сиянием – такое внутриутробное и, вместе с тем, небесное, сияющее тельце. То есть: он непрерывно излучал спокойный, лучезарный свет. А я его убил.

Сейчас, написав это, я чувствую себя подавленным.

Иногда я жалею, что мы с тобой не встретились как-нибудь по-другому, попроще. Мы могли бы начать с отчаянного флирта и лишь потом, потихоньку узнавать всё больше и больше. Попробуй себе это представить.

Вот, если бы мы могли сейчас быть в каком-то обычном, нормальном месте, где люди встречаются просто так: на улице, в офисе, в парке, – там, где ты захочешь, где тебе вольно дышится, – только бы быть!.. И не нужно слов! Даже, если это будет всего лишь овощной магазин, как ты написала однажды, смеясь надо мной.

Знаешь, я иногда надавливаю кулаками на глазные яблоки, пока не появятся искры. Ты рассказывала, что так утешала себя в детстве, в твоей яме Иосифа, извлекая свет из самой себя. Я сейчас не чувствую себя покинутым, вовсе нет. Но я чувствую отсутствие чего-то в себе.

Вот и магазин. Видишь? Допотопная овощная лавочка… Картонные и деревянные ящики. Старинные весы с чугунными гирями.

А вот и ты, как хорошо, что ты здесь! Стоишь ко мне спиной, склонив голову над чем-то, и мне видны длинные и нежные косточки твоего белого затылка. Ты стоишь у ящика с картошкой. Всё предельно просто, верно? Ты держишь что-то в ладонях. Что это? Очень большая картофелина. К ней прилипло немного земли, и ты зачарованно смотришь на неё. Что сейчас будет? Понятия не имею. Напишу – и узнаю.

Я прохожу у тебя за спиной, раз, ещё раз. Приближаюсь и удаляюсь. Снова приближаюсь. Меня тянет к тебе. Не понимаю, чем тебя так взволновала картошка.

Ты стоишь в центре маленькой лавочки, не замечая других покупателей, не слыша автобусов, проносящихся по улице, загрязняя воздух чёрным дымом. Одна, глубоко погружённая в себя. Что там у тебя в душе? Возьми меня с собой, пожалуйста, спрячь и меня тоже там. Я, оставшийся снаружи, завидующий бататам, нахально заглядываю в твои ладони и вижу, что эта картофелина напоминает человеческое лицо. А сейчас что будет? Понятия не имею. Меня влечёт к тебе…

Ты замечаешь мой взгляд и смущённо улыбаешься своей печальной улыбкой, которую я чувствую даже сквозь слова. Всегда. Как будто ей нужно прорываться сквозь боль всякий раз заново.

Ты улыбаешься, пожимая плечами, будто извиняешься за скверный поступок, забывая, что вне тебя, – всё скверно. Ты указываешь рукой на ящик, как бы предлагая мне тоже выбрать себе картофелину. Я наклоняюсь и оказываюсь против кучи странных рож – уродливых, кривых – которые совершенно необъяснимо разбивают мне сердце.

И вдруг с меня начинает опадать грязная шелуха. Толстые засохшие струпья. Как я оскотинился, Мирьям, как замарался.

Мы оба молчим. До сих пор между нами не было сказано ни слова. Вокруг толпится народ. Мы загораживаем проход, люди ворчат. Неважно, у нас есть на это право. Так ты решила ещё в самом начале – то, что происходит между нами, имеет право на существование. Меня так взволновало тогда, что ты даёшь самой себе разрешение быть совершенно свободной в своих чувствах ко мне.

Ты смотришь на меня. Удивляешься, что я не тороплюсь выбрать себе картофелину из кучи. Я не свожу с тебя глаз. И тут ты, будто заметив что-то в моём взгляде, что-то, чего сам я не вижу, двумя руками протягиваешь мне свою картофелину. Я только дотрагиваюсь до неё, не более того. Она согрета твоим теплом. И от этого человеческого тепла я заставляю себя прямо посмотреть в её ангельское лицо дауна со слишком широкими рябыми щеками. Её глубокие чёрные глаза погружены в слепой сон. От этого мне неуютно.

Почему ты её выбрала? И почему отдаёшь её мне? Я хочу проснуться, но не хочу расставаться с тобой. А если проснусь, то уже не буду с тобой. Я смотрю на твою ладонь. И я вижу…

Странно, Мирьям, что я написал о тебе так. Непонятно, откуда это взялось, и почему я вдруг почувствовал себя таким подавленным. Будто получил плохое известие. Это совершенно лишено здравого смысла. Так хотелось рассмешить тебя, и вот что из этого вышло…

Не уверен, что мне нравится этот закон сообщающихся сосудов.

Может, начнём переписываться?

24 июля

Моя дорогая!

…Только сказать тебе, что я сижу здесь, за этим листом, и молча слушаю тебя, и что ты совсем не тяжела для меня. Ты мне не в тягость, и уж конечно не «невыносима».

Я уже в тебе, Мирьям! Я, наконец-то, в твоей истории.

Ты с первой минуты была более права, чем я: факты биографии и бытовые детали – это твоя жизнь, а не «сброд».

Я не перестаю думать над твоими словами о том, что ты всю жизнь стараешься превратить то, что я называю «потным сбродом», во что-то большее. Ибо, если хоть на час ты прекратишь эту борьбу, то сама сразу превратишься в сброд.

Как тебе это удаётся?..

Я чувствую, что ты тоже сейчас не спишь. Возможно, твои собаки нервно бродят вокруг тебя, спрашивая «…Почему она бодрствует в такой поздний час? Порядочные женщины в это время спят, а не мечутся посреди ночи между верандой и кухней».

Ты и вправду нюхала их шерсть, пытаясь уловить следы моего запаха? Я говорил тебе, что чуть не умер из-за них.

Не обращай на меня внимания! Бормочу в полусне, засыпая на твоём плече. После этих сумасшедших дней я имею право на сонную болтовню.

Закрываю глаза и вижу – женщина сидит за столом и пишет. Ночь, люминесцентная лампа в её кухне слегка потрескивает. Она выключает её и зажигает маленькую лампу. Её лицо окунается в свет. Я вижу только линию сильного подбородка, живой хрупкий рот, её жаждущий рот; и, конечно, её буйные волосы, которые она пытается укротить резинками, гребёнками и заколками, и которые всё равно выбиваются. На столе лежит письмо. Она то и дело заглядывает в него и снова пишет, быстро и взволнованно. Она просто объята волнением, которое распространяется вокруг и, видимо, пугает её, потому что она ищет спасение в шутке: «Скажи-ка, где ты видел в наше время женщину, у которой есть время стоять в овощной лавке и изучать картофель?!»

Но губы её начинают дрожать… Она пишет что-то и с силой зачёркивает (такого решительного зачёркивания не было ни в одном из писем), встаёт, садится, сообщает, что ей необходимо выйти на улицу и немного пройтись, и остаётся… Пытается искусственно вызвать ещё немного злости, чтобы оторваться от письма, она просто разжигает в себе гнев: «И знай! Очень важно, чтобы ты знал, что у женщины в овощной лавке, по крайней мере у этой женщины, всегда имеется большая капля злости, когда она идёт за покупками!»

При этих словах слёзы капают из её глаз на бумагу, и она пишет мне свой рассказ на пятнадцати страницах, почти не отрываясь. И только закончив, она может вздохнуть и даже немного посмеяться, обводя кружком пятно от одной слезинки: «Смотри, как в романе девятнадцатого века…»

Эй, Мирьям!

Помнишь, как в начале этого письма, чувствуя, что я совсем лишил тебя сил, ты спросила: «Ты всегда такой? Как остриё вращающегося меча? Даже в обычной жизни? Со всеми?» Ты спросила, как можно так жить в семье, и живёт ли Майя в таком же ритме, или, может, я нуждаюсь в ком-то совершенно мне противоположном, в ком-то, кто меня успокоит.

Я хотел бы сейчас спросить то же самое у тебя. Ты всегда такая? И как умещается такой вулкан в вашем крохотном доме? Как же ты сдерживалась до сих пор?

Я думаю о женщине, которую видел в тот вечер в школьном дворе, и о той, которая вот уже четыре месяца не даёт мне покоя, и могу только смеяться над собой и собственной глупостью.

Мне нечего пока добавить. Хотел только, чтобы ты знала, что я получил письмо, и что я чувствую то, в существование чего не верил (тебе не верил!), – счастье и печаль вместе, как ты и обещала. Ты спросила, что я вижу в тебе сейчас, уже всё зная. Мне потребуется десять писем, чтобы описать всё, что я вижу. Я, наверное, постепенно напишу их, но сейчас, то есть, без шестнадцати минут два, я вижу только ту, что после долгой ночи над письмом прижалась лбом к моему лбу в ужасной усталости, накопившейся в ней, очевидно, за долгие годы, посмотрела мне в глаза и сказала, что этой картошкой я точно попал в то место её души, о котором она не в состоянии говорить.

Я тоже умолкаю. Спокойной ночи.

Яир.

25 июля

Я всё время говорю себе – какое счастье, что я никого о тебе не расспрашивал!

Когда ты в начале попросила, чтобы всё о тебе я узнавал только от тебя самой, и чтобы ни одна из историй не превратилась в «сплетню» о тебе, я внутренне рассмеялся (ну какие «грязные истории» она может скрывать?!).

И я до сих пор рад, что мне удалось убедить тебя не встречаться во плоти – телом к телу и ashes to ashes[14]. У меня нет сомнения в том, что, если бы мы встретились, то не смогли бы так узнать друг друга. Я же должен был бы сразу тебя соблазнить, познать тебя обычным путём примитивной купли-продажи. Подумай только, чего бы мы лишились и чего никогда не узнали бы.

Я не имею в виду факты. Эти факты, реальные и повседневные, я узнал бы даже, если бы между нами был краткий, но бурный роман. Ты обязательно рассказала бы мне. Я должен был бы о них узнать, это – часть бюрократии разврата. Но тогда я не узнал бы той печали, которую чувствую сейчас, которая владеет мной уже несколько дней (как непонятная мне тоска по ком-то).

И не только печаль. Всё, что с тобой связано, каждое чувство, которое ты во мне пробуждаешь, все они льнут ко мне сейчас и днём и ночью, чистые и свежие, прижимаются ко мне всем своим лицом и обеими грудями.

Когда я рассказал о том собственном языке, что я хотел бы иметь свой Идо, ты написала, что ты хочешь, чтобы у каждой крупицы земли, каждой капли в море или мига света свечи было своё собственное название. Ты так понравилась мне в ту минуту, может, из-за того, что я впервые увидел как ты способна увлечься мечтами: в середине предложения ты начала воображать мир, в котором основным занятием людей будет придумывание названия всему живому и неживому, и это будет первичной человеческой сущностью – называть всё по имени. Ты взяла меня за руку и повела за собой в твой сад – от стебелька травы к крупице земли, капле воды и божьей коровке, и каждого из них назвала собственным смешным именем, но тогда я не понял, что ты хотела мне этим сказать (а что я тогда вообще понял? Как мало я тебя понимал). И только теперь, кое-что зная о тех годах, когда ты молила, чтобы каждое дерево называлось только «деревом» и каждый цветок – «цветком», о годах, в которые «чувствовать» означало для тебя «жить не по средствам», я начинаю понимать, что ты хотела сказать мне, что наконец-то начинаешь выздоравливать.

Не знаю, какое отношение имею к этому я, помог ли я как-то этому выздоровлению, но меня волнует сама мысль о том, что я нахожусь рядом с тобой, когда это с тобой происходит. Кажется, уже очень, очень давно ни с кем не происходило ничего хорошего, когда я был рядом.

Я.

А главное-то я и забыл: именем всех, кем ты заставила меня поклясться (с той торжественной серьёзностью, которая, по-моему, бывает только при заключении международных соглашений или союзов между детьми), именем того, что я действительно купил тебе ярко-оранжевые спортивные туфли(!), и именем «Оленихой пошлю я тебя» Амира Гильбоа, которую ты купила себе в подарок от меня, а главное, именем того, что ты пошла и заказала себе новые очки – я клянусь беречь тебя, как друг.

26 июля

Мне казалось, что в иврите…

Нет, это слишком официально…

Вот что пришло мне в голову сегодня в гараже – может быть, потому, что ты так часто употребляешь это слово, – «имахут» (материнство) звучит как «и-махут» (не-сущность). Мне кажется, есть немало матерей, которые чувствуют, что ребёнок опустошает их, высасывая из них всю их сущность. Но между тобой и Йохаем…

Ого… Я в первый раз написал это имя. Оно растекается у меня в полости рта и в мозгу, как будто я только что попробовал мёд (но есть в нём и горчинка, да).

Я смог явственно увидеть его. И тебя с ним. Это чудо, что он так же наполнен радостью. И везде, где он появляется, люди влюбляются в него.

Читая твои рассказы о нём, я ощущаю в себе твоё материнство, как горячий молочный источник, бьющий из меня ему навстречу. … И как ты обнимаешь и окутываешь его нескончаемой любовью. Честное слово, я искал и не смог найти у тебя ни капли горечи или злости на него за то, что с ним произошло.

Когда мы играли в пинг-понг соитий, ты как-то спросила, бывает ли так, что человек начинает жить с новой силой в ответ на зов другого человека? Позавчера, читая твоё письмо, я понял этот вопрос. Не просто «понял»: что-то, возбуждённое тобой, шевельнулось в глубине меня (и я тут же вспомнил слова Анны, что во время беременности её сердце стало биться в животе).

Жду твоего письма.

Яир.

30 июля

Да, я написал это. Извини – не подумал (но, если начну объяснять, это может ударить намного больнее).

Прежде всего – ты права, это действительно заставляет задуматься: почему именно это сочетание вырвалось у меня, как нечто, само собой разумеющееся, не требующее доказательств, как некий закон природы – упомянутая «злость на него».

Возможно, потому, что я легко могу представить себе родителей, которые злятся на своего ребёнка по гораздо менее серьёзным поводам. Ну скажи, на кого же им злиться, кого обвинять (нет, я даже не могу их осуждать).

Ты пишешь, что тяжелее всего тебе видеть ребёнка, который даже не понимает чего он лишён, у которого никогда не будет своей семьи, который не полюбит, не выскажет… Но я знаю, что у меня в каком-нибудь уголке души была бы и злость на него.

А может, и нет? Может, есть во мне это благородство, которое проявляется только во время испытания? Боюсь, что нет. Или всё же?.. Не знаю. Этого нельзя знать. Ты сама говорила, что не представляла, насколько тяжело будет это выдержать – его отверженность, безнадёжность, – и сколько ты нашла в себе сил, о которых и не предполагала.

Я причиняю тебе боль своими словами и, очевидно, унижаю себя в твоих глазах. Громоотвод… Но мы же договорились, правда? Всё. А иначе – какой смысл? Может быть, я, наконец, что-то пойму, и тогда уж можно будет вдохнуть этим лёгким…

Я проделал маленький опыт с твоим письмом: переписал его, изменив только личные местоимения с женских на мужские. Понимаешь, я как будто надел на себя твою историю и попытался рассказать тебе о своём ребёнке, Йохае.

Через полторы страницы я уже больше не мог. Из-за его приступов гнева. Там я сломался. Когда он становится чужим и страшным, когда в один миг из него вырывается сумасшедший и дикий ребёнок, способный разбить и уничтожить всё в доме. Я знаю, что не смог бы выдержать этой враждебности. Я не вынес бы её. Когда к нему никак невозможно подойти, когда он – слепая сила. Нужно быть очень сильной физически, чтобы обнять и остановить его, когда он такой, правда? Где ты прячешь эти свои мускулы?

Если бы я мог, я купил бы тебе большой дом, огромный дом, в котором поместилась бы вся твоя душа. Я наполнил бы его всеми твоими маленькими и большими голодными мечтами. Со всего мира привёз бы тебе статуэтки птиц, большие кувшины синего хевронского стекла, огромные банки для огурцов, зеркала в красивых рамах, китайские лампы и филигранные вышивки. Я бы сделал в доме много окон открытых и светлых, без переплётов и решеток, с витражами всех цветов.

…Страшно думать, что ты живёшь в этом пустом доме.

Я начинаю потихоньку прокручивать назад всё, что ты рассказала. С самого первого письма. Мне потребуется время, чтобы понять всю эту историю… Видишь ли, я читал тебя слишком быстро, слишком торопливо и скрытно. Боюсь, что очень многое упустил. Я думаю о твоих прозрачных намёках, которые я из-за своей обычной поспешности, бесчувственности и равнодушия даже не заметил. О том, например, что «реальность» просочилась в каждую твою клетку, и у тебя почти не осталось возможности убежать от неё даже в твои фантазии, даже в сны…

Ни фантазий, ни снов, а если ты и позволяла себе увлекаться, то только в соприкосновении с произведениями искусства, рисованием, пением, музыкой, разумеется. Но и тогда сразу же возникала «реальность» и колола тебя. Как раба, который пытался сбежать (с украденным огнём в руках?) Так что же тебе осталось, скажи мне, где ты была?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю