355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Гроссман » Будь мне ножом (ЛП) » Текст книги (страница 3)
Будь мне ножом (ЛП)
  • Текст добавлен: 15 июня 2017, 14:30

Текст книги "Будь мне ножом (ЛП)"


Автор книги: Давид Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Ты уже поняла, из чего я тебя создаю?

Вот эти твои лёгкие поглаживания и привели к тому, что там на траве за которой пустыня, всем моим существом овладела фантазия, и я увидел нас обоих; постепенно чтение перестало нас занимать, подул лёгкий ветерок, моя газета зашуршала, а страницы твоей книги стали быстро перелистываться сами собой. Было пять часов вечера, ещё светило солнце, и мы чувствовали себя почти прозрачными в его свете; появись там кто-нибудь ещё, и всё волшебство разом исчезло бы, но мы были только вдвоём, и, ещё не успев сказать друг другу ни слова, мы были опутаны паутиной наших столь разных историй. У тебя своя история и у меня тоже, и чудно ощущать их быстрое переплетение, как это бывает обычно с историями. Иногда на улице в самую обычную минуту можно почувствовать, как рвётся душа, увлекаемая историей случайной прохожей. В большинстве своём эти истории, оторвавшись, тут же умирают, прежде чем люди, причастные к ним, ощутят некую потерю, и остаётся только лёгкая сердечная боль, которая сразу же утихает. У меня она может продолжаться несколько часов, словно во мне случился душевный выкидыш, такое угнетённое состояние, смерть истории.

(Ты слушаешь? Мне показалось, что лишаюсь тебя, – именно сейчас, в минуту наибольшей близости, ты съёжилась и отпрянула. Я слишком многословен? Или сказал что-то не то?)

Скажи, ты и вправду поставила пластинку из фильма «Зорба» и танцевала сиртаки в гостиной со мной и Энтони Квином? Но почему ты рассказала мне только сейчас? Почему не отдала мне это сразу после того, как я рассказал тебе о своём танце в лесу?

По крайней мере, ты созналась, что, когда ты это от меня скрыла, на твоё письмо упал мёртвый зимородок. Уступи, уступи мне, разожми слегка кулаки с побелевшими костяшками пальцев. Жаль, что ты не прислала мне несколько фотографий из твоего сжатого в кулак детства (наверняка ты была высокой девочкой, которая всегда стоит на фото в третьем ряду), и ещё более жаль, что меня нет с тобой рядом, когда ты просыпаешься, чтобы отогреть твои пальцы и погладить костяшки. Что ты там так сильно прячешь?

И в каком смысле ты была «доброй королевой класса»? Бывают злые королевы?

Но довольно этой тяжести, давай, наконец, продолжим нашу «встречу» там: …ровно в пять часов, когда мы ещё были очень далеко друг от друга, вдруг послышался странный пугающий шум. Попробуй представить себе ржавые застёжки-молнии, быстро раскрывающиеся в чреве земли вдоль и поперёк всей лужайки. Наши с тобой взгляды испуганно заметались во все стороны, и твои большие красивые карие глаза на мгновенье встретились с моими, мы оба выпрямились и поднялись, словно одной лишь силой взгляда (Это понятно? Тебе ясна картина? Я хочу, чтобы ты точно увидела мою фантазию!). Я вижу, как ты сгибаешь свои длинные ноги под платьем, а затем поднимаешься, и это движение сводит меня с ума, я вижу твои точёные лодыжки. Ты стоишь, пошатываясь, трепетная, как лань, что же тебя так напугало, когда я написал, что мы не в жизни? И что прячется за этим: «Ой! С чего же начать, Яир?» Начни, и это придёт само собой (ты заметила, что в последних письмах ты часто вздыхаешь?), ведь ты настолько «в жизни», твоё полное, излучающее изобилие, тело и вообще – твоя полнота во всём, чего бы ты не касалась, и то, как ты вплетаешь меня нить за нитью в свою каждодневную жизнь, о чём ты говоришь, ты настолько «в жизни»!

А я на краю этого огромного газона, псевдо-олень, но не слишком крепкий, без ветвистых рогов и мощных ног, кабинетный олень, узкогрудый и лысеющий, как унизительно это тянущееся облысение, я тоже удивлённо ищу источник шума, нарушившего покой, которым я только что наслаждался, украдкой наблюдая за тобой. Тебе всё ещё интересен мой рассказ после того, как я себя описал? Скажи правду – уж если быть втянутой в такую нелепую романтическую связь, не лучше ли выбрать настоящего оленя?

Ладно, я знаю, что тебе нельзя задавать подобные вопросы. Как ты возмущалась, когда я написал, что я «не без уродства»! В таких делах ты не делаешь скидок, правда? Даже в качестве шутки: тебе совсем неизвестны люди, для которых слово «уродство» может служить исчерпывающим определением? Правда? Пусть будет так…

Но ты так же отказываешься признать, что существует такая вещь, как нормальная-закономерность-в-отношениях-между-мужчинами-и-женщинами… Сколько лет пройдёт, прежде чем я сумею открыть тебе глаза?

И ещё одно, то, что ты назвала «конспирацией»…

Мне лучше промолчать, верно?

Взгляни туда, побудь с нами, со всех сторон нас окружает свистящий шепот земли, мы оба подумали о разрушении, об осквернённом саде, не знаю, знакомо ли тебе это чувство – что-то чужое, но в то же время слишком знакомое в одно мгновение распространяется по живым тканям, слушай вместе со мной, хорошо слушай, шёпот и шорох со всех сторон, как возбуждение от грубых и тёмных сплетен (срсрсрсрс)… Может из-за этого наше сердце тоскливо сжимается в страхе от внезапного чувства вины, даже твоё сердце, Мирьям, твоё чистое сердце, которое никто на свете не станет допрашивать, что ты делаешь и с кем, признайся, как быстро начали жалить нас невидимые змеи, правда? Даже за наши желания они нас наказывают, даже за сладостные видения, я тут же слышу причмокивания своего отца, рассказывавшего матери, как он застал полковника, своего командира целующимся в кабинете с какой-то военнослужащей…

Довольно. Я устал. Добрый дух меня покинул. Видишь, как трудно мне представить даже самое начало. Канал совсем забит камнями и грязью.

(Продолжу потом).

Я.

Ночь.

И вот наконец вскрылась тайна земляного нутра, и тысячи водяных струй ударили фонтанами (ну, что ещё я способен выдумать!), и оба мы завопили от неожиданности и побежали, не помню куда, но только не в «правильном» направлении, не наружу, (что могло ждать нас снаружи?), и мы ошибались нарочно, веселясь, и продирались по воде, стремясь к самому затопленному месту, куда были устремлены все потоки воды, и там, наконец, неожиданно столкнулись, крепко ухватились друг за друга и обнялись, несчастные жертвы наводнения, крича, гораздо громче, чем это необходимо: «Нужно как-то отсюда выбраться!» «Дай мне хотя бы твою книгу, чтоб не намокла!» «Но мы оба в воде!» Вместе мы создаём слишком много шума, но никуда уже, в сущности, не двигаемся, медленно останавливаемся и смотрим поверх воды, которая слегка подсинила губы и сверкает брызгами света в твоих чудесных волосах, каштановых, густых и непокорных, с несколькими ниточками серебра (Никогда не крась их! Это последняя просьба приговорённого к тебе: пусть серебрятся!), мы дышим слишком быстро и смеёмся над этой глупостью, как мы попались и промокли, как дети, двое сущих детей, булькаем водой, заполнившей наши рты, и пьяные слова плавают у нас во рту, посмотри на нас в этих струях воды, какие мы умытые и блестящие, как две бутылки, брошенные уцелевшими в кораблекрушении, письма ещё внутри, а пока, снаружи, видно вот что: ты старше меня, не намного, и сдаётся мне, что разница в возрасте тебя слегка беспокоит, но я никогда не был твоим учеником, и вдруг я слышу, как вопреки всякой логике я говорю тебе, только потому, что я должен это сказать немедленно, пока мы ещё в воде, что всегда, почти с каждым человеком, иногда даже со своим сыном, мне почему-то кажется, что я – младший, более неопытный, сосунок, а ты слушаешь и всё понимаешь, как будто само собой разумеется, что это первое, что мужчина говорит женщине, встретившись с ней в воде.

Слушай, я никогда не писал таких странных вещей, всё тело напряглось и дрожит…

На чём мы остановились? Нельзя сейчас останавливаться, чтобы не утратить эту внутреннюю дрожь! Наше дыхание постепенно успокаивается, но мы не отдаляемся, мы всё ещё касаемся друг друга и смотрим друг другу в глаза, и это прямой и спокойный взгляд, совсем простой среди всех этих сложностей, обычно присущих подобным ситуациям. Он прост, как поцелуй, которым целуют ребёнка, который показывает тебе ранку. Сердце разрывается от мысли, что таким взглядом можно заглянуть во взрослого человека.

Мы больше не смеёмся. Молчание пугающе затягивается, мы хотим разойтись и не можем, и в глубине наших глаз одна за другой падают завесы, и я думаю, как этот миг похож на миг катастрофы, ничто уже не будет таким, как было раньше, и мы, ослабевшие, держимся друг за друга, чтобы не упасть, и с грустной ясностью видим нашу историю, слова больше не важны, и язык не важен, пусть она будет написана хоть на санскрите, хоть клинописью, хоть иероглифами хромосом. Ты увидишь меня ребёнком, увидишь подростком, увидишь таким, как я есть – мужчиной. Увидишь, что произошло со мной по пути сюда, как поблекла моя история. С чего начать, Мирьям? Мне всегда кажется, что во мне не осталось ни капли наивности, и всё же к тебе я пришёл неожиданно, и, как только начал писать, слова полетели к тебе из совершенно нового для меня места, как если бы это было семя, которое хранится для одной любимой и единственной, а всё остальное имеет совершенно другой источник. Но ты, наверно, уже хочешь спать, я тоже… Хоть мне и не уснуть этой ночью. Ещё минутку. Помоги мне успокоиться. Протяни руку, даже пальца мне сейчас будет достаточно, мне необходимо, чтобы сейчас, в этот самый миг, ты была моим громоотводом.

(Это слишком, просить человека о таком? Останься хотя бы до тех пор, пока не упадёт пепел с этой сигареты).

Я правильно прочитал? Треугольник – это совсем не шаткая фигура? А «в определённых случаях» он может быть устойчивой и достаточной конструкцией? И даже обогащающей? И очень подходящей человеческой природе, «по крайней мере, моей природе», написала ты, возбудив сильное любопытство ограниченного круга читателей…

При условии, что он равносторонний, немедленно прибавила ты, и что все его стороны знают, что они – стороны треугольника (Это какой-то упрёк мне? Что ты успела обо мне узнать?)

Уже слишком поздно, чтобы в это углубляться, да и пепел дрожит на конце сигареты. Буду терпеливо ждать твоего ответа, только знай, что мне очень нравится наблюдать, как двумя росчерками пера ты создала новую собственную отрасль науки – поэтическую геометрию. Жаль только, что ты не объяснила, как действует в жизни это вожделенное чу…

(Упал наконец-то).

30 мая

Не могу насмотреться. Фотография тени на холмах, и струи пятичасовых поливальных установок с солнечными зайчиками, а главное – бутылка (какой снимок!), бутылка, разбитая о камень…

И то, что ты промокла, Мирьям, что так просто взяла и вошла в холодную струю и так долго стояла там (кстати, я бы не смог; я в холодной воде моментально синею), а что ты потом сказала дома? Как объяснила? Ты принесла с собой, во что переодеться или встала под воду, не раздумывая?

Я непрерывно прокручиваю это мгновение, этот прыжок из моих слов в воду жизни, за последние дни у меня кожи на теле не осталось от всех этих «купаний». Только не отпускай мою руку, давай вместе погружаться всё глубже и глубже, чтобы оказаться там, где нас обоих наполнит жгучее волнение наготы, от воды одежда облепила кожу так, что проявилась форма тела, твоя полная округлая грудь проступила из белой мокрой блузки. Наши лица омылись и очистились от усталости, отчуждения, равнодушия и неверия, весь взрослый эпидермис, наслоившийся на нас обоих за долгую жизнь. Ведь я же прочёл то, что промелькнуло, когда ты танцевала сиртаки в гостиной, что ты бы не торопилась одевать меня там, в лесу Кармель, и что если бы только ты видела ту красоту, которую видел я, то, возможно, тоже присоединилась бы ко мне, и делала то, что делал я. Но я же знаю это! В ту минуту, как увидел тебя, я почувствовал, насколько сильно в тебе это желание. Не пойми меня превратно, я не имею в виду наготу страсти, я говорю о наготе совсем другого сорта, против которой почти невозможно устоять, не ужаснувшись и не спрятавшись под одеждой. Нагота, лишённая кожи, вот чего я сейчас ищу, от письма к письму я всё яснее понимаю это (это как нагота слов, которые ты написала на обороте фотографии с бутылкой).

Ты не можешь этого знать, но я уже много лет, с тех пор, как был подростком, одержим идеей пробежать нагишом по улице. Раздеться, но не для того, чтобы привести в ужас, напротив, быть первым, сделавшим это ради всех, представь себе – вдруг снять всю одежду и броситься в гущу людей с обнажённой кожей (я, стесняющийся раздеться на пляже, не выносящий, когда видят, как я на улице опускаю письмо в почтовый ящик, – что-то ужасно интимное открывается в человеке, отправляющем своё письмо, правда?), тот же я, который хотел бы хоть на минуту стать вспышкой одной души в густом смоге их равнодушия и отчуждённости, и крикнуть им без слов, одним лишь разинутым телом.

Может, после трёх-четырёх таких вылазок во всех концах города, ко мне присоединится другой человек, представляешь?! Кто-нибудь, кому придётся своим телом заземлить моё возбуждение, я понимаю, что первый, кто этим заразится, будет сумасшедшим, но потом, я уверен, появятся другие, и первой среди них будет женщина. Она вдруг разорвёт на себе одежду и облегчённо улыбнётся, счастливая, люди будут показывать на неё пальцем и смеяться, а она молча начнёт снимать с себя изящный матерчатый панцирь, и при виде её тела они замолчат и кое-что поймут. Наступит долгая тишина, и вдруг над головами, произведя мощный взрыв, разрядится весь электрический заряд, накопленный усилием скрыть, прикрыть, замаскировать, и грянет буря, женщина, ещё одна, мужчина, дети, молнии обнажённых тел (я люблю воображать эту минуту). Тут же, конечно, появится полиция нравов, особые полицейские в очках, как у сварщиков, которые будут бегать среди этих очагов мерзости, вооружённые кусками брезента и асбестовыми рукавицами, страшно же схватить голого человека голыми руками (я думаю, что голый человек пройдёт среди одетых, как нож, одетые будут бежать от него, как от заразной болезни или открытой раны), подумай только – люди без одежды, и больше нет смысла притворяться. Как можно по-настоящему ненавидеть голого человека (попробуй, повоюй против голого солдата!). Ты там написала одно слово, «милосердие», и то, что вдруг, посреди самого обычного повседневного разговора, ты способна сверкнуть таким словом, заставляет моё сердце раскрыться тебе навстречу. Да, Мирьям, таким лёгким и честным, естественным, будет нагое милосердие.

(Минутку, я слышу ключ в двери. Вынужден прерваться).

(Ложная тревога. Домработница).

Ну, а пока, чего стоят все мои возвышенные мысли, пока весь мир одет и закован в панцирь, и только мы двое, обнявшиеся, мокрые и дрожащие от холода, или от того, что приводит в дрожь, и мои глаза были в твоих глазах, и чувствительная тяжесть женского тела была в моём теле, чужая душа свободно затрепетала в моей душе, и я не вздрогнул, не выплюнул её, как косточку, застрявшую в горле, наоборот, вдыхал её снова и снова, и она прижалась ко мне изнутри, и я впервые понял это красивое выражение «принять близко к сердцу»…

А потом мы (я слегка пьян от фантазий, тебе это не мешает?), рука об руку в моей машине, веселимся, но только как будто веселимся, потому что в сердце уже крадётся сухое и мстительное знание обо всём, что находится вне того водяного холма, на котором мы на мгновение очутились (это тоже чудесный снимок, синеватый ствол, в который соединились все водяные струи. Трудно поверить, что ты семь лет не брала в руки фотоаппарат), а рядом с моей побитой «Субару», банально безликой, ты позволила мне вытереть твои роскошные волосы старым полотенцем, которое у меня там валялось, после того, как я стряхнул с него всё, что прилипло с тех пор, как оно было новым, песок с семейных прогулок, хворост с пикника прошлого Дня Независимости, пятна йогурта и какао, стертых с одного маленького ротика, пяти лет без четверти, если тебе так уж хочется вонзить зубы в реально-сочную сплетню, облысевшее полотенце, которое накапливает в себе всю несомненно хорошую грязь моей жизни, жизни, которую я очень люблю, но всё-таки, надеюсь, что теперь ты это лучше поймёшь, душа моя томится желанием, постоянно. Спасите преданного семьянина и того, кто способен писать тебе такие письма! Правильно угадавшим гарантирован вечный душевный покой, да хотя бы и минутного достаточно.

И из путаницы волос мне снова открылись твой лоб и карие глаза под густыми бровями, внимательные и серьёзные, изучающие, очень грустные глаза, (узнать бы отчего!), и, тем не менее, в каждом письме я чувствую, как они в любой момент готовы вспыхнуть, сверкнуть – твои глаза Джульетты Мазины (в конце «Ночей Кабирии», помнишь?), и этим взглядом ты снова спрашиваешь меня – кто ты? Не знаю, хочу быть всем тем, что твой взгляд во мне увидит. Да, если только не побоишься увидеть – возможно, я таким стану.

Я осторожно держу в руках твоё лицо. Я уже говорил, что ты немного выше меня, но мы подходим друг другу, когда мы вместе, это не так уж смешно выглядит, я чувствую твоё тёплое лицо в моих руках и думаю, что почти все другие лица, которые я встречаю, созданы из заимствованных выражений, а твоё лицо – и тут я притягиваю тебя к себе и целую в первый раз твой голодный и жаждущий рот, кладу свои губы точно на твои, душу на душу, твой рот будет очень мягким и горячим, ты слегка приподнимешь верхнюю губу – есть у тебя такое движение, я видел – и я подумаю, конечно, удастся ли мне переспать с тобой до того, как я узнаю твоё имя, не забывай, что я всё же мужчина, и есть у меня этакая петушиная мечта (которая ещё ни разу не осуществилась), но тут я, назло себе и своей глупости, быстро спрошу, как тебя зовут, и ты скажешь «Мирьям», а я скажу «Яир», и ты пробормочешь с дрожащей от холода улыбкой, что у тебя очень тонкая кожа, и я серьёзно выслушаю то, что ты шепчешь с этой улыбкой: что я должен обращаться с тобой осторожно, не грубо, не отчуждённо, чтобы ни один из пяти пальцев-сосисок, которые, наверное, тянулись к тебе не раз, не повредил тебе. Моя душа стремится к тебе, когда ты говоришь, даже сейчас, когда я пишу тебе, моя душа стремится к твоей улыбке, твоей дрожи, к тому, как ты льнёшь ко мне, в отличие от большинства женщин, когда-либо льнувших ко мне, я знаю, что ты сразу прижмёшься ко мне вся целиком, потому что ты настолько в жизни, и я отмечу для себя этот мелкий факт, который всегда занимал меня, потому что, видишь ли, женщины всегда сначала обнимали меня только половиной тела, половина их тела к моему изголодавшемуся телу, только одна грудь, если быть точным (правда я не знаю, как они обнимают других мужчин), а ты с самого начала нарушишь это маленькое женское правило, и выразишь всем телом свою верность и приверженность только мне, а не всему женскому лагерю за твоей спиной.

А уж я точно знаю, что я почувствую, это записано в каждой моей клетке, и в эту минуту какое-то новое тёплое чувство начнёт наконец-то мягко обволакивать моё сердце, я так этого жду. А что у тебя, напиши, что происходит сейчас в твоём сердце, которое тоскует по себе самому, когда оно было маленьким, ты вдруг прижмёшь меня к себе ещё сильней, и поцелуешь меня от всего сердца, как будто передашь и перельёшь в меня всё, что в тебе таится, а во мне – постепенно раскроется, пока совсем не растворится; то, что было заключено в тебе, а сейчас уже немного заключено в нас обоих. Оно растворится и усвоится у меня во рту, на языке, в носу, и только тогда, может быть, я смогу немного оторваться и взглянуть тебе в глаза, и я прошепчу, задохнувшись, ой, Мирьям, ты вся мокрая, как ты домой вернёшься?

(Пусть ты приснишься мне сегодня ночью, чтобы я смог выкрикнуть во сне твоё имя, чтобы тайна раскрылась, чтобы я никогда тебя не прятал! Ты – женщина, которую обязаны знать!)

Яир

5 июня

Здравствуй, Мирьям!

Дней шесть назад я послал тебе письмо, как обычно, в школу, и до сих пор не получил ответа.

Полагаю, это только вопрос времени, ты, наверно, занята в преддверии конца года и табелей (уже?), и всё-таки я решил проверить, отправила ли ты ответ.

Я нахожусь в несколько дурацком положении, ведь не исключена возможность, что ты почему-то решила не отвечать и исчезнуть, может быть, из-за моего последнего письма, может, из-за того, что в твоей жизни что-то неожиданно изменилось, но даже в этом случае, я уверен, ты написала бы, правда?

Просто я начал немного волноваться – я опускаю свои письма в почтовый ящик на воротах школы (наверно, ты обратила внимание, что на них нет почтового штемпеля), возможно у вас произошёл сбой в распределении внутренней почты, и письмо до тебя не дошло?

А если так, то кто его получил?..

А может быть, там было что-то другое, что тебя рассердило, я пытаюсь думать вслух…, а вдруг то, что я постепенно разбираю реальность на слова, и довольствуюсь только ими? Где-то распарываю тебя, а где-то сшиваю?

Ладно, видишь, я запутался. Пожалуйста, дай мне хотя бы знать, какое место в кладовой твоих чувств я сейчас занимаю. Только, будь добра, напиши, не колеблясь, всю правду, то есть, если то несчастное письмо всё-таки до тебя дошло, я безусловно могу понять, что ты решила с таким человеком дела не иметь. Вот, я даже слова для тебя написал, чтобы избавить тебя от вежливых ухищрений. Ты не должна ни беспокоиться обо мне, ни жалеть меня – я гораздо сильнее и жёстче, чем это могло тебе показаться (меня действительно трудно сломать).

Видишь, я сам приглашаю тебя рассказать всё, что ты почувствовала, когда увидела, как я позволяю себе так перед тобой обнажаться. Почти ничего о тебе не зная, не имея ничего, что связывало бы нас в реальной жизни, я вдруг вскакиваю и открываю перед тобой подмышки своей души в этаком стриптизе. Так было? Правда? Признайся, ну что тебе стоит хоть раз в чём-то признаться!

Я имею в виду, что ты стояла поодаль, скрестив руки, и с подозрением, недоумённо изучала меня, немного страшась и немного забавляясь выступлением оркестра из одного человека, которое обрушилось на тебя, в то время, как я был совершенно ошеломлён твоим последним письмом со снимками из Рамат-Рахель, может ты забыла, какие близкие слова ты там написала, и даже тот незначительный факт, что ты впервые употребила слова «мы оба», мы оба – люди слов, да, и промелькнувшая вдруг фраза, что, возможно, я человек, которому душно в словах, помнишь? (Я помню каждое слово). В том смысле, что я, наверно, испытываю «клаустрофобию в их словах», и что, наверно, именно из-за этой духоты я иногда так хриплю и задыхаюсь…

Мне стало так легко, как будто ты разрешила мне дышать по-другому, и тогда, преступно-счастливый, без всякого стыда, возбуждённый и пьяный тобой и нами…

Послушай. Жалко чернил. Я тебя отпускаю.

6 июня

Маленькое дополнение: знай, если ты видишь меня таким, ты не одинока. Ты могла этого не заметить, но я тоже стоял там, рядом с тобой, скрестив руки на груди, всё время, с самого первого письма, которое я тебе написал, я тоже стоял в стороне и наблюдал, так же как и ты, за своей выходкой – мне важно сказать это тебе, несмотря ни на что. Всё остальное лишнее, правда?

Так почему же я не могу прекратить это?

Напиши всё, что придёт тебе в голову, только не оставляй меня так. Я сейчас снова, четвёртый раз уже, ходил к почтовому ящику.

Ну, давай, уж это-то ты должна для меня сделать, постоим минутку вместе, плечом к плечу, и посмотрим на него, и посмеёмся над ним вместе в последний раз, над этим моим внутренним органом, который вырвался вдруг на свободу, над селезёнкой, пустившейся в пляс…

Стоп! Режиссёр дважды хлопнул в ладоши, смена декораций: давай побудем минутку двумя верблюдами, мне захотелось побыть верблюдами, почему бы и нет, я остроумен и оригинален даже в самые тяжёлые моменты, – верблюдами с удлинёнными и лишёнными юмора мордами. Пара взрослых верблюдов, самец и самка, трезво глядящие на мир и уныло жующие, прекрасно сознающие своё место в караване, ведомом медленно, как и положено, пока вдруг не вырывается из его ряда один странный ослик, а может, просто похожий на ослика гибрид верблюда с клоунским колпаком, такая ошибка природы с ослиными ушами и верблюжьим горбиком, и этот маленький чудак пускается в безумный пляс, держись от него подальше, Мирьям, из всех его отверстий брызжут отвратительные струи, надень плащ, надень свитер(!), чтоб не осквернил тебя дождь его слегка перевозбуждённой души.

Именно таким я вижу позорное «представление», которое устроил для тебя в том письме, да собственно, во всех письмах. С самого начала. Не понимаю, что со мной случилось. На какое-то мгновение сердце разлилось и затопило обширные территории мозга. Что же там произошло на самом деле? Я помню, что видел тебя, вокруг тебя были люди, велась оживлённая беседа, в которой ты не участвовала. Вдруг твои губы опустились, и ты улыбнулась странной плачущей улыбкой, нет, хуже того, улыбкой человека, которому стало известно, что он лишился своей последней надежды, своего идеала, но который заранее знал, что это случится, и что с этой утратой ему предстоит жить дальше… Это был миг, когда я вошёл в твою жизнь. Странный и безрадостный миг, но я ни секунды не колебался, потому что в этот миг я увидел своё имя на дне твоей улыбки и прыгнул. А с другой стороны – может, вовсе не моё имя было там написано, а может, я так хотел показать тебе, что я вижу, и что ты не одна, что прыгнул слишком быстро? И это для меня тоже не новость, знай, что у меня есть долгая и печальная история таких незрелых прыжков – на работе, в жизни, в семье, даже уже в школе и в армии, и в письмах в редакцию – везде, где я чувствую, как что-то задерживается или тормозится, не важно, почему, из-за равнодушия, трусости или глупости, или просто потому, что «так никто не делает». И в такой момент я всегда действую назло (так говорит мой отец), неправильно, на-благо, думаю, ты поняла, это ты первая решилась написать слово «стремление», в такой момент всё во мне поднимается, ты видела, и пропади они пропадом все законы природы и общества, которые гласят, например, что душа человека обязана ограничиться обособленным существованием в теле только этого человека.

Глупо разъяснять это (но я не могу прекратить), что всегда где-то очень близко образуется что-то (или кто-то), стремящееся прорваться, чтобы не задохнуться, и, хотя мне совсем не ясно, что это, мне совершенно ясно его желание прорваться, и его задушенный крик мне тоже совершенно понятен. Ты спросила, какую музыку я слушаю у себя дома, а какую на работе и, главное, какую музыку я слушаю, когда пишу тебе. Спросила так, как будто само собой разумеется, что меня всегда сопровождает музыка. Мне жаль тебя разочаровывать – я не слишком музыкален, по-моему у меня дисмузия (и тем не менее я пошёл и купил «Детский уголок» Дебюси, и слушаю его в машине снова и снова, и конечно Монтеверди в исполнении Эммы Кёркби, и, может быть, когда-нибудь я пойму то, что ты сказала), но этот зов я слышу всегда и понимаю его мгновенно, не слухом, а животом, пульсом, утробой, и ты тоже слышишь его, ведь и меня ты так же услышала, как же ты вдруг перестала слышать?

Ладно, это не имеет смысла. Как решишь, так и будет. Я только хочу, чтобы ты знала, что я прекрасно понимаю, что со мной сейчас происходит, и что ты обо мне думаешь, ведь это моя непрерывная пытка, Мирьям, – меня всегда двое, один с пунцовым лицом и скрещёнными на груди руками и второй, который, отделившись от первого, всё падает и падает и в процессе падения ещё и спорит с пунцовым и кричит на него, летя к своей гибели: «Дай мне жить, дай чувствовать, дай ошибаться».

Но, конечно же, я, без всякого сомнения, и тот, что поделаешь, который с отвращением цедит сквозь зубы, что конец известен, ты, как обычно, ещё приползёшь ко мне. Он сухо сплёвывает (у него бывает пересыхание слизистой оболочки), когда ослик кричит, что ему всё равно и, может быть, однажды ему это удастся, (естественно, по ошибке, ведь, согласно императорскому уложению, подобные благодеяния могут происходить исключительно по ошибке), и он, наконец-то поразит цель, нет: попадёт в цель, попадёт, попадёт в чужую душу, попадёт буквально душой в душу, и один единственный раз одна душа из четырёх миллиардов китайцев во всём мире (в этой ситуации все вдруг становятся похожими на китайцев) проклюнется перед ним и принесёт плоды…

Так он падает и кричит тонким надтреснутым голосом, что вся его жизнь меняется.

Но, тут выясняется, (а как же иначе!), что вокруг каждого такого крика есть десяток сдержанных и рассудительных умников-разумников, и они, посоветовавшись, требуют проверить, не забегаешь ли ты вперёд, может это вообще одна из тех твоих необоснованных идей (говорят они мне сухими губами), которые процветают только под покровом ночи, а при свете дня тают, то есть, ещё один ущербный гибрид, который может родиться недоношенным уродцем…

А я, – ты должна была видеть меня тогда, да, собственно говоря, видела, наверное, это тебя и оттолкнуло, – уж я-то знаю, как я выгляжу в такие минуты, так, будто прошу их меня пожалеть. К чему лгать, Мирьям, ведь в глубине души я знаю, что, будь это в их силах, они и меня бы не утвердили («не отвечает требованиям стандарта», – заключили бы они), а я всё бегаю между ними, почти исступлённо, и умоляю их согласиться увидеть то, что вижу я, чтобы хоть один из них увидел это так же, как вижу я, ведь, если ещё кто-то увидит – ещё одного достаточно, не надо больше – это сразу поднимется и будет спасено, и что-то во мне тогда будет «утверждено», но попробуй объяснить это им.

И тут я больше не в силах терпеть (я описываю тебе весь процесс), наступает момент «к чёрту всё», момент, когда я думаю, например, чего я буду стоить, если не отправлю тебе это письмо, моя душа выплёскивается, и я лечу за ней точно так же, как летел к тебе. Вот, даже сейчас, это я там лечу, всё еще лечу к тебе, к тому, кто согласится поверить вместе со мной, посмотри, посмейся: это я, слабый предохранитель сети, каждой сети, каждой связи, контакта, напряжения, каждого возможного моего трения или соединения с ними, с этими; и с тобой сейчас тоже, видя, как это проваливается и затухает между нами, я снова прошу поверить в нас. Может, мы коснёмся случайно золотой жилы, ведь уже почти коснулись, было несколько мгновений света, и я привык к тебе, к твоей раздражающей судейской прямоте (и к тому, как смешно ты путаешься в словах, когда волнуешься), и где ещё я найду взрослую женщину, которая была бы таким ребёнком, способную погрузиться в размышления о первом соитии Адама и Евы и с наслаждением рассуждать о том, как они естественным путём открыли, что делать приятно, и какое это счастье и радость открывать естественным путём…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю