355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Гроссман » Будь мне ножом (ЛП) » Текст книги (страница 1)
Будь мне ножом (ЛП)
  • Текст добавлен: 15 июня 2017, 14:30

Текст книги "Будь мне ножом (ЛП)"


Автор книги: Давид Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

Давид Гроссман

Яир

Мирьям

Дождь

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

Давид Гроссман

Будь мне ножом

Когда слово станет телом,

И тело откроет рот

И слово произнесет, из которого

Возникло –

Я обниму это тело

И спать уложу с собой. Хези Ласкали, «Урок иврита» из книги «Мыши и Леа Гольдберг»

Яир

3 апреля

Мирьям,

ты меня не знаешь, и сейчас, когда я это пишу, я тоже не очень-то себя знаю. Я пробовал не писать (целых два дня!), но не выдержал.

Я увидел тебя позавчера на встрече выпускников, ты меня не видела, я стоял поодаль и, наверное, вне поля твоего зрения. Кто-то произнес твое имя, и несколько ребят обратились к тебе: «учительница». Ты была с высоким мужчиной, очевидно, мужем. Это все, что я о тебе знаю, но даже этого для меня слишком много! Не пугайся – я не ищу встреч с тобой, не хочу нарушать твою обычную жизнь – мне вполне достаточно твоего согласия получать от меня письма. Ну, чтобы я мог (иногда) письменно рассказывать о себе. Не потому, что моя жизнь так уж интересна (совсем наоборот, хотя я и не жалуюсь), просто хочу делиться с тобой тем, что мне некому больше дать. Я говорю о том, чем, по моему мнению, невозможно ни с кем поделиться или даже захотеть поделиться. Разумеется, это тебя ни к чему не обязывает, ты не должна отвечать мне (и я почти уверен, что не ответишь), но на тот случай, если все же захочешь дать мне знать, что ты это читаешь, я указываю на конверте номер почтового ящика, который абонировал сегодня утром специально для этого.

Если надо объяснять, то – не надо!.. Допускаю, что я ошибся, и ты – не та, кого я видел там: обнимающую себя, с надломленной улыбкой. Но если вдруг…, думаю – ты меня поймешь.

Яир В.

7 апреля

Мирьям, здравствуй,

с тех пор, как получил твое письмо, я ничего не могу делать – не работаю, не живу, только мысленно бегаю вокруг тебя, крича твое имя, и, будь ты здесь сейчас, я бы обнял тебя изо всех сил, и мы оба растворились бы во всем том, что в эту минуту рвется из меня к тебе навстречу (не бойся, я не так силен!). Обещаю, что отвечу на все твои вопросы, – самые честные ответы полагаются тебе за то, что ты написала, и за то, что вообще ответила! Что согласилась! Что не испугалась моего сдержанно-самоубийственного письма (от него у меня на внутренней поверхности щек остались глубокие следы зубов). Но, прежде всего, хочу напомнить, как мы на самом деле встретились… (Ты ответила! Всего через день! Не посмеялась над психом, который вдруг «раскололся» перед тобой!)…, я не имею в виду ту встречу в школе на прошлой неделе, она принадлежит реальности; какое нам дело до реальности, разве найдется в ней место для нас?

…С чего начать? Если бы можно было начать со всего сразу… (о, это внезапное чувство, что в каждом слове так много лишних букв, правда? Будто кто-то на кончике пера превращает иврит во французский… Не представлял, что так трудно будет объяснить, превратить это чувство в слова.) Ты пишешь, что я напоминаю тебе человека в сапогах-скороходах. О, если бы только можно было миновать этапы «объяснений» и «здравого смысла», чтобы ты узнала все сразу, целиком меня всего, а я, открыв глаза, – увидел бы твою улыбку и услышал: «Всё хорошо, можно начинать» (Здесь я прервусь. Чувствую, что каждое новое слово только все портит. Теперь твоя очередь).

Яир

7 апреля

(Еще только несколько слов). Отправив письмо, я вернулся, но не успокоился, да и кому нужен покой; слушай, Мирьям, не обращай ты внимания на идиота, который с самого утра не может сдержать улыбку, и который от счастья хотел бы сейчас же, не медля, не просто раздеться, но и вовсе освободиться от эпидермиса, от всего и встать перед тобой совсем раскрытым до самого белого зернышка души. Если бы я мог нарисовать, или прореветь, проржать, пролаять, да даже просвистеть тебе то, что захлестывает меня. Помню, как лет в двадцать примерно я искал способ стать одним из тридцати шести праведников[1], но только на светский манер. Я планировал, как хотя бы раз в неделю буду садиться в автобусе позади одинокой женщины, (лучше, конечно, чтобы это была женщина в черной одежде вдовы, но выбирать не приходится), и, невидимый для нее, буду тихонько насвистывать мелодию, полную любви. И мелодия, блуждая в самых потаенных извилинах её уха, коснется всего, что в ней уснуло, отчаялось, застыло…

Нет, меня совсем не пугает, что мы чужие друг другу. Наоборот, конечно же, наоборот – скажи, есть ли что-либо более привлекательное, чем потрясающая возможность отдать самое дорогое, (тайну ли, слабость, а может быть просьбу, такую же необоснованную, как та, с которой я к тебе обратился), в совершенно чужие руки (именно в чужие!), и мучиться от стыда, что соблазнился такой призрачной иллюзией, – во мне вообще есть эта склонность к нищенству – и так три дня и три ночи, минуту за минутой, как в карцере или в западне, и, когда я уже был готов отступить, вздорно, самоуничижительно и мрачно, вдруг – твоя спасительная белая рука…

Ты, видимо, не понимаешь, что меня так взволновало; это всё – твоё письмо такое теплое и лучистое, и особенно постскриптум (всего лишь одна строчка); для меня это было подобно твоему приходу: взяла за руку и вывела из тени на свет так просто, как будто это совершенно естественно – сделать такое для чужого человека.

(Ну вот, волна холода. Но почему теперь, в эту самую минуту? Потому что мне хорошо? Холод поднимается из живота, под сердцем – некий холодный кулак. Будьте знакомы!)

Если ты сможешь понять, что я действительно имею в виду лишь переписку, не встречу, и уж конечно не тело, не плоть, (не твою, это видно из твоего ответа), только слова! Потому что лицом к лицу мы все испортим, мигом скатимся на знакомые тропинки. И конечно, при абсолютной секретности, чтоб никому ни слова, чтоб не обернулись наши слова против нас самих. Только мои слова будут встречаться с твоими, и постепенно мы почувствуем, что дышим в общем ритме. Я так устал писать, но это не обычная усталость, – через каждые несколько строк я должен останавливаться, чтобы отдышаться и успокоиться…

Уже вечер. Я сделал перерыв, чтобы прийти в себя… Ровно десять часов назад я нашел в почтовом ящике белый конверт с моим именем с одной стороны и твоим – с другой (может, мне больше ничего и не нужно было для начала). А внутри на половинке листа (у тебя не было времени?) – твой ответ. В первые мгновения я даже не понимал, что я читаю. Как будто каждое слово, даже самое пустячное, ослепляло меня вспышкой, такой, как в слове «Я», если вдуматься. Миг понимания, и затем будто потёмки, расходящиеся из центра и засасывающие меня, а когда я дошёл до P.S., до «спасибо» за мой нежданный подарок (ты ещё и благодаришь меня!), и до твоего сердца, вдруг наполнившегося тоской по себе самому, когда оно было маленьким…

Согласна, что в такую минуту большего сказать невозможно? Что все главное – уже сказано?

Знаешь, я вычитал у мудрецов, что есть в человеческом теле одна маленькая косточка (самый верхний позвонок, он называется «атлант»), которую невозможно уничтожить: она не разлагается после смерти и не сгорает в огне, и что с нее начнут создавать человека заново, когда будет воскрешение мертвых. И у меня появилась игра: я пытался угадать в чём атлант знакомых мне людей, то последнее, что от них останется, недоступное разрушению, и из чего они будут заново созданы. И, конечно же, я искал и свой атлант, но ничто не отвечало всем требованиям. А потом я прекратил спрашивать и искать, мой атлант был объявлен несуществующим, до тех пор, пока не увидел тебя на школьном дворе, и старая игра вернулась из забвения, и с ней возникла сумасшедшая и сладостная идея: что, если мой атлант находится вовсе не во мне, а в другом человеке?

7 апреля

И снова я. Минута до полуночи. Это – третье за сегодня, не пугайся, ты не представляешь, сколько писем я не отправил тебе сегодня, но это наш первый общий день, день, когда пришло твоё письмо, и я ответил, и, пока не пришло от тебя следующее письмо, я могу верить, что ты читаешь меня точно так же, как я тебе пишу, – в полудреме, в полубреду (сегодня на работе я не ходил, а прямо танцевал), и я могу бормотать тебе «море, море…», – тонким голосом (у меня голос утоньшается, когда я вспоминаю тебя), – «…море, окати меня, море…», – не знаю, почему, может быть из-за моря, которое в имени твоём (Мирьям), а может, потому, что без жидкости нет зарождения жизни, а я чувствую, телом чувствую, что мы оба нуждаемся в море воды вокруг нас, в водопадах и реках, чтобы просто начать жить.

Я преувеличиваю? Скажи резче: тебя заносит! Чувствую, как тебя коробит (нет, правда: твоё тело досадливо сморщилось…), может быть, тебя что-то задело в моих словах? Тебе надо меня направлять, объясняя, где болит, и где надо мне быть осторожным. …А может, я просто утомил тебя сегодня?

Я ведь сам выматываюсь, когда пишу тебе, я уже говорил. Никогда не чувствовал такой слабости от написания письма. Пять-десять строк – и чувствую головокружение. Но это даже приятно, напоминает детские ощущения, когда выходишь на улицу впервые после долгой болезни. Может нам стоит заранее договориться, что эта переписка не будет слишком долгой? Скажем, на один год? Или до тех пор, пока это наслаждение не станет невыносимым? Ибо, если тело моё сейчас говорит правду, а тело, как известно, не лжёт…

Нет?.. Не лжёт?.. А сколько раз я лгал телом? Сколько раз обнимал, целовал, закрывал глаза со стоном, и кончал в экстазе, не вкладывая в это никакого особого смысла?

А ты – сколько раз?

Мирьям, если то, что я испытываю к тебе, искренне, то и одного года нам обоим будет слишком много. Мы не выдержим дольше, да еще и посеем разрушение во всём, что нас окружает, а мне кажется, что нам обоим есть, что терять вовне, поэтому я подумал (мысль идиотская, но всё же, может, договоримся заранее?)… Назначим себе некую дату, или дождёмся, пока что-то определённое произойдёт в мире, что-то вне нас и нам совершенно безразличное, но то, что будет нашим личным знаком в общем календаре. Ну что, это тебя немного успокоило (по крайней мере, это устанавливает хоть какие-то границы)? Так мы будем заранее знать, что разлука от нас не зависит, и что мы обязаны всё к этому времени прекратить. Быть всем или ничем, как думаешь?

Ты снова отдалилась. Вмиг отдалилась и отстранилась. Ладно, я же знаю, что написал глупость, что лягнул своё ведро ещё до того, как оно начало наполняться, но погоди, не решай ничего против меня! Послушай: мне сейчас проще всего выдрать этот лист, переписать заново без этих жалких строк и не потерять тебя в одно мгновенье.

Видишь, он остался. Совсем таким, как был. Ни слова не вычеркнуто. Потому что после твоего ответа я решил, что всё, что происходит со мной из-за тебя, будет тебе принадлежать. Записано во мне – записано в тебе. Каждая мысль, и желание, и страсть, и страх. Каждый младенец, плод или выкидыш, зародившийся во мне от тебя. И суть моего договора с тобой, с тобой одной, в том, что я отказываюсь от грима для ухаживания за тобой и от внутренней цензуры, и даже от права на самозащиту…

(Как стало легко, стоило только это написать).

Перечитал написанное.

Если бы я мог написать по-другому, если я был человеком, умеющим писать по-другому. Так много несуразностей. Можно ведь было гораздо проще, не так ли? Это как «Скажи, ребёнок, где болит?» Я зажмуриваюсь изо всех сил и быстро пишу: пусть двое чужих друг другу людей победят саму чужеродность, мощный законодательный принцип чужеродности, и всю откормленную кремлёвскую верхушку, которая засела у нас всех в глубине души, и пусть эти двое впрыснут себе инъекцию правды и выскажут, наконец, эту правду. Хочу иметь право сказать себе: «С ней я истёк правдой», – да, вот чего я хочу: будь мне ножом, а я…, я тебе, обещаю быть острым ножом, острым, но жалеющим. Это твоё слово, я и забыл, что оно разрешено к употреблению. Жалость – такой нежный и мягкий звук, слово, лишённое кожи (произнося его, чувствуешь себя просоленной, твёрдой землёй, взбудораженной, когда вода начинает бурлить в её трещинах).

Ты устала, я заставляю себя пожелать тебе спокойной ночи.

Яир

12 апреля

Мирьям.

Я знал, не говори, что не знал и не предостерегал себя…

Это и вправду то, что ты почувствовала? До такой степени?

Ну хорошо, ты представляешь себе, что мне тоже было неприятно получить такое. «Одной рукой даёт, двумя отнимает». Шехерезада и султан-придурок в одной связке… Утром я не выдержал и послал себе снова экспресс почтой твоё первое письмо.

Но ты понимаешь, правда? Что это всё от страха. Что после того, как мне удалось дёрнуть тебя за рукав и задержать на минутку около себя, моё угасшее обаяние утратило силу, и второго такого случая у меня уже не будет. Ты должна, должна поверить, что я раскрываюсь только со второго взгляда, или с третьего, но ни в коем случае не с этого, нынешнего.

Всё равно, Мирьям (имя у тебя тёплое, обильное, твёрдое и мягкое одновременно), побудь со мной ещё немного, только пока у меня не пройдут эти непроизвольные судороги. Можешь пока записать мне в своём дневнике несколько маленьких отчаянных замечаний. Но только позволь мне остаться, когда ты раздумчиво беседуешь сама с собой, с Анной (это твоя подруга?), с твоей кошкой и собаками. Может быть, для меня ещё не всё потеряно, ты же спросила меня там, с искренней, как мне показалось, заботой, что меня так напугало, и как это человек, решившийся попросить от жизни так много, так сильно боится жизни.

Объясни мне это ты, нет, правда.

Рассказать тебе, сколько раз я читал два твоих письма? Хочешь посмеяться? Каждый час днём и ночью, шёпотом и вслух, в горячей ванне, над зажжённой плитой в кухне, в разгар производственного совещания, с важно наморщенным лбом в окружении десяти человек. Ах, эти мои смешные попытки оставаться с тобой в любом состоянии!..И в туалете иерусалимского автовокзала, куда я специально приехал сегодня после обеда ради порнографических рисунков и непристойных надписей, да осыпятся они со стыда перед теми откровенными словами, что ты пишешь, правда, даже, когда ты грустишь, без всякой игры и притворства, даже не пытаясь себя защитить, вот так пришла и доверилась, совсем меня не зная.

Рассказать о себе ещё? Да что тут расскажешь?

Что-то в манере твоего письма напомнило мне, как я хотел когда-то научить сына собственному языку. Намеренно оградить его от говорящего мира, с самого рождения обмануть его, чтобы верил только тому языку, который я ему дам. И чтобы это был щадящий язык. То есть, идти с ним за руку и называть всё, что он видит именами, которые не причинят ему боли. Чтобы он даже не понял, что есть, например, война, что люди убивают, и что вот это красное – кровь. Идея слегка избитая, я знаю, но мне нравилось воображать, как он проходит по жизни, невинно и уверенно улыбаясь, первый озарённый ребёнок.

Мне ведь не надо говорить тебе, как я был счастлив, когда он заговорил, ты, конечно, помнишь это чудо, когда ребёнок начинает называть вещи словами. И всё же, всякий раз, когда он узнавал новое слово, слово, принадлежащее им, всем, даже первое его слово, такое красивое слово, как «свет», у меня щемило самый краешек сердца, потому что я думал, какое бесконечно большое число разных сияний он чувствовал, видел, пробовал и обонял, прежде чем втиснул их все в клеточку «свет», с этим «т» на конце, как выключатель. Ты поняла, верно?

Да, конечно, в щемлениях краешка сердца ты разбираешься. Может быть, ты даже специалист в этом, хотя и «скромный», по собственному признанию… Я это почувствовал, едва взглянув на тебя. Я тоже уже, как выяснилось, сумел немало огорчить и сжать твоё сердце.

Неужели и вправду, так сильно? Как будто ты лишилась дорогой, любимой вещи за мгновение до того, как её получила?

Ты бы хоть рассказала, что это за «дорогая вещь» (чтоб я знал, что такое во мне почти было).

Яир

16 апреля

Ты, несомненно, права, и мне действительно полагается выговор (но я ни минуты не думал, что ты состоишь из слов). Кто мог подумать, что в тебе есть такой тонкий, горький и острый сарказм – я заподозрил лишь намёк на него в напряжении твоих плеч и спины, в них чудилось что-то напряжённое изо всех сил, будто изо всех сил готовящееся к следующему удару, или я не прав?

А вот теперь это из-за меня? Скажи, это я заставляю тебя так сжиматься? За мной это водится, но с тобой не хотелось бы…

Послушай: сегодня напротив моей работы в промзоне в разгар утра при ярком свете сидел на остановке слепой. Голова опущена, между сомкнутыми коленями палка. Подъехал автобус, и из него вышел другой слепой, и, когда он проходил мимо того, что на остановке, они оба резко выпрямились, их головы повернулись одновременно. Я стоял, не двигаясь. Они нащупали друг друга и на мгновенье будто обнялись и замерли. Это продолжалось секунду, не больше, в полном молчании, потом они разняли руки и разошлись, а у меня вся кожа на теле ощетинилась твоим именем, и я подумал: так!

Так придвинься поближе, я хочу дать тебе что-то настоящее и интимное. Не убегай, не сжимайся, что-то очень интимное, в отличие от «анонимного», которым ты швырнула в меня, заседая в полевом суде на своей веранде (сиреневый лепесток попал в конверт и смялся как раз на «интимном-анонимном», размазав их обоих), соберись же, Мирьям, мы же решили: всё или ничего.

Когда мы с женой только начали встречаться, мы поехали одним субботним утром на гору Кармель и гуляли там в роще. Было слишком рано, только рассвело, мы болтали и смеялись, и я, который обычно не терпит того, что называют «красотами мира», в какой-то момент оказался не в силах больше выносить окружающее великолепие. В одно мгновение сбросив с себя всю одежду, я стал бегать среди деревьев нагишом, кричать и танцевать. Майя (будем звать её между собой Майей, и ты тоже можешь выбрать для своих близких имена, какие захочешь) застыла, потрясённая. Может быть, её оттолкнула моя нагота, которую она впервые увидела на свету (она и в темноте не слишком радует глаз). Я услышал, как она беспомощно зовёт меня и умоляет прекратить, я же, подобно безумцу или пьяному, подскакивал к ней со всех сторон в диком брачном танце, который выглядел, как я себе представляю, довольно смешно. Я звал её присоединиться ко мне и в какой-то момент почувствовал, что она этого хочет; понимаешь, до этого я не соглашался с ней танцевать на вечеринках, среди людей, а голышом вдруг смог, затанцевалось. Представь себе: голый, танцующий, «сдвинувшийся» от счастья; наверно, невозможно быть некрасивым, когда ты счастлив, и Майя почти поддалась, я почувствовал её порыв ко мне, она почти преодолела себя, но в последний момент остановилась…

Почему полицейский в твоём сне потребовал, чтобы ты подала на меня жалобу за письма с угрозами?

(И как ты сразу вернула меня к жизни, сказав этому идиоту, который лезет не в свои дела, что угрозы в этих письмах, по-твоему, адресованы мне, и, может быть, именно поэтому, ты осталась.)

А в лесу я танцевал. Если бы я мог сейчас, в эти годы, так танцевать… Танцевал, потому что во мне чудом не возникло сомнение, эта холодная волна рассудочности, то есть – возникло, конечно возникло, у меня механизм действует без сбоев, и доза яда вбрасывается в кровь из некоего мешочка сразу, как только сердце расширяется от чего-нибудь, но из-за этого я в тот раз ещё больше танцевал, не знаю, почему, может быть чувствовал, что я наконец-то делаю правильную ошибку. И, хотя Майя уже вернулась в машину, я никак не мог перестать бегать между деревьями и танцевать, и в своей наготе я до слёз резко ощущал запах сосен, и звуки вокруг, птиц, и отдалённый лай, и стрекот насекомых, я вдыхал запах земли и расщелин в скале, пепла костра, оставшегося с лета, и чувствовал себя так, будто отслоилась огромная катаракта, покрывавшая меня всего, и лишь падая от усталости, я собрал, наконец, одежду и вернулся к машине. Бледная, не глядя на меня, она попросила, чтобы я оделся, потому что могут появиться люди, и будет лучше если мы немедленно вернёмся домой, потому что её родители ждут нас к завтраку. Её голос вдруг сорвался, и она разрыдалась, и я тоже начал подвывать, я понял, что это конец нашей молодой любви, и подумал, что не выдержу разлуки с ней, потому что никогда никого не любил так просто, радостно и здорово, как любил её, и вот, как всегда, в самом начале я всё испортил, раскрыв себя.

Мы сидели в машине, каждый сам по себе, и рыдали, она одетая, а я голый, и плача мы придвинулись друг к другу, обнялись и рассмеялись. Я начал одеваться, и она мне помогала, надевала на меня одну вещь за другой, застёгивала пуговицы, закатывала рукава, а я всё время целовал и слизывал её слёзы, потому что до меня начало доходить, что она плачет обо мне, но не уходит, оплакивает меня и остаётся, и моё сердце рвалось от благодарности, и я уже знал, что никогда в жизни не причиню ей горя, и я решил, что буду всегда защищать её от себя, ведь она же не может остаться без защиты в этом мире, где есть я. Она смеялась сквозь слёзы и говорила почти то же самое, – что я просто обязан с этой минуты остаться с ней навсегда, чтобы защитить её от меня, и в этой полу-шутке была глубокая правда и фатальная логика двоих, «пары», а ты же знаешь, что такая логика если и проявляется у супругов, то только после долгой совместной жизни (я видел мужчину, с которым ты стояла!), но нам удалось заглянуть в неё в самом начале.

Подумать только, сколько лет я не вспоминал о той минуте. Я всегда избегал думать о том своём танце, да и всё остальное стёрлось вместе с ним. Словно мы – обычные испуганные детишки – были предупреждены о чём-то в соответствии с законом, заключая некий сложный жизненный договор… Вспоминая сейчас, я поражаюсь, как в одну секунду мы направили наши взгляды таким образом, что, начиная с той минуты, они всегда – под правильным углом, необходимым, чтобы любой ценой обеспечить победу нашей любви, и цену эту мы установили, и больше не говорили об этом никогда; как можно вдруг просто так об этом заговорить, скажи пожалуйста.

Скажи мне.

Я не должен был тебе об этом рассказывать, правда? Какое тебе дело до семейной жизни человека, которого ты даже не видела. Я уже чувствую холод ошибки. Снова ошибка шута, так это наверно выглядит в твоих глазах: человек бросает в воздух всё, что у него есть, и всё, конечно, рассыпается вокруг него по земле. Ничего, люди любят шутов, так меня учила пара выдающихся воспитателей (но всё же попробуй представить меня, скажем, человеком с огромным ожогом на лице, который решился войти в комнату, полную людей). Может быть, ты думаешь, что мне нужно было немного подождать с этой историей, подождать, пока мы познакомимся поближе? Я тоже так думаю, но с тобой я поступаю не по своему уму, а по своему безумию, и я не хочу ждать, потому что наше с тобой время – иное, оно как шар, и каждая точка на нём одинаково приближена к центру. Если я смутил тебя, прощения не прошу – у нас не салонный разговор. С тобой зачеркнуть – значит убить, ничего из сказанного здесь я не планировал заранее и не зачеркну!

16–17 апреля

Не могу спать. Если бы я мог знать, что ты почувствуешь, получив утреннее письмо, будешь ли продолжать писать мне после него… Почти уверен, что нет. Ты подумаешь, что грубо с моей стороны рассказывать тебе такое о своей жизни. Но я всё равно рад, что отправил это письмо. Со всем, над чем я сам целый день глумился. Ты права, в сущности я ищу спутника для воображаемой поездки, но ты ошибаешься, полагая, что я нуждаюсь в ненастоящем спутнике. Как раз наоборот: я нуждаюсь в настоящем спутнике для воображаемой поездки. Когда я это пишу, мое сердце бьётся совершенно ощутимо. И вообще, всё чаще и чаще я ощущаю сердцебиение именно тогда, когда воображаю. Вот… опять бьётся.

Знаешь, есть такая птичка – «зимородок»? Если прикоснуться к её грудке, её сердце перестаёт биться, и она умирает. Малейшее неосторожное движение может вызвать воздушный толчок в её сердце, и оно просто перестанет биться. Если бы я мог купить себе такого зимородка. А лучше двух. Нет, стаю зимородков… Я бы дал им полетать над тем, что я тебе пишу. Пусть они будут живыми датчиками лжи, как канарейки, которые обнаруживали утечку газа в шахтах. Представь себе: одно лживое, неточное, грубое или просто равнодушное слово – и на страницу падает мёртвая птичка. Увидишь, как я тогда буду писать! Кстати, забыл тебе сказать, ты обидела меня, подумав, что я тебя с кем-то спутал в тот вечер. И ещё больше меня обидело то, что тебе трудно решить, что лучше, спутал я тебя с кем-то или нет.

Но знаешь, когда мне было больнее всего? Когда ты описала мне себя, чтобы я убедился, но при этом сжала себя в одно единственное предложение, да ещё в скобках.

(«Довольно высокая, волосы длинные, вьющиеся и непокорные, очки…»). Если это так, если ты действительно чувствуешь себя в скобках, то дай же и мне втиснуться в них, и пусть весь мир останется снаружи. Мы вынесем мир за скобки, и пусть он умножает нас внутри.

Я.

P.S. И всё-таки, хоть и не клеится у нас с тобой, с самого начала не заладилось, я должен тебе рассказать, как у меня расширяются зрачки, когда я вижу твоё слово в других местах, даже когда натыкаюсь на него в газете или рекламе… Ведь есть слова настолько твои, словно отпечатки твоей души, а у всех остальных людей они кажутся мне просто «частями речи» обыденного языка, не более того. До тебя я и не представлял, что встреча с чьим-то словом может волновать так же, как первое соприкосновение с телом и запахом, гладью кожи, волосами и родинками. У тебя тоже так?

21 апреля

Как же мне устроить нашу встречу? Тебя со мной как свести? Пришло от тебя письмо, вот оно на столе. Мертвенно-бледное. Белый цвет отражает все лучи света, верно? Сейчас я его открою. Позволь мне насладиться сомнением, слегка рассеять «цвет» оптимизма… Я уже говорил тебе, что всё время вижу нас утопающими в зелени? Снова и снова всё зеленеет, когда я думаю о тебе. Большая, обширная зелень. Может быть, бесконечно широкое брюхо моря, может, густой европейский лес, может, просто большая поляна (мне следовало тебя предупредить, обычно мои мечты заканчиваются на уровне травы). Ты сидишь на траве и читаешь книгу, а я, допустим, газету. Расстояние между нами огромно, большая поляна и двое чужих на ней. Как привести их друг другу в объятия сразу, минуя все промежуточные этапы, без декламирования фраз, которые миллионы мужчин и женщин до них уже лишили вкуса?

На ощупь – один лист, не больше. Я хотел попробовать написать себе, в качестве подготовки, то, что там написано, но ты запретила мне решать за тебя, что ты думаешь и что чувствуешь. Пожалуй, я всё же запишу одно видение, которое повторяется вот уже несколько дней, видение о нас двоих, интересно, что ты об этом скажешь. Такой снимок, наивный и простоватый: я и ты, мы погружены в чтение, но, поскольку только мы одни там, на траве, каждый из нас остро ощущает присутствие второго. Я, как обычно, в джинсах, на тебе просторное чёрное платье, льнущее ко всей твоей фигуре, а на нём яркие звёзды и луны, и, если я не ошибаюсь, был ещё тонкий зелёный шарф, невесомо покрывающий твои плечи. Такой я тебя увидел на встрече выпускников (Шарф? Или длинная шёлковая косынка? Мне важна каждая деталь). «Единственное воспоминание, унесённое моим взором, – её зелёная накидка», – так впервые встретил обольститель Корделию из «Дневника обольстителя»[2], возможно, из-за шарфа и возникла у меня вся эта зелень?

Зелень, вмиг потухшая под огромным серым свитером твоего мужа, который он набросил тебе на плечи, когда тебя стало знобить, помнишь? А я отчётливо помню резкое и властное движение с его стороны, которое привело меня в ужас, когда я смотрел на тебя, когда до меня ещё не дошло, как я на тебя смотрю. А он, тот «он», от которого ты ни в коем случае не собираешься скрывать нашу связь, именно потому, что ему не придёт в голову выяснять, чем ты занимаешься и с кем – вдруг, с высоты своего гигантского роста накинул на тебя свитер, как накидывают лассо на убегающего жеребёнка…

А, правда, из-за чего тебя стало знобить? («Довольно высокая, волосы длинные, вьющиеся и непокорные, очки…») Если бы не эти раздражающие скобки, я бы посмеялся: такой ты себя видишь, только такой? А почему ты не написала о своей чудесной осанке, одновременно гордой и мягкой, о своих ослепительных щеках, и как ты не упомянула о светлой и веснушчатой наивности своего лица, немного несовременной, не обижайся, свойственной людям пятидесятых годов…

Почему я сразу же не написал такие слова как «золото колоса, зернохранилище и масло», и что твоё лицо, которое на первый, или, может быть, равнодушный или тупой взгляд кажется не слишком выразительным по сравнению с прекрасным выразительным телом (надеюсь, я тебя не обидел), – лицо приличной девочки, милое и ответственное лицо старосты класса, и вдруг что-то неожиданное притягивает глаз, тёмная родинка под нижней губой или широкий рот, дрожащий и беспокойный, будто живущий сам по себе. У тебя голодный рот, Мирьям, если кто-нибудь уже говорил тебе это, скажи мне, и я тут же найду другое слово, не желаю бренчать их словами.

В тот вечер я не мог отвести глаз от твоего лица. Каких-нибудь пять минут я видел тебя, но целых пять минут ты отпечатывалась во мне, и я помню тебя наизусть. А теперь, когда ты всё это услышала, тебе придётся решить, действительно ли твой «странный вздох» был вызван тем, что ты подумала, будто я спутал тебя с другой женщиной, или ты вздыхала из-за того, что это ты выпала на мою долю… Я не буду помогать тебе в твоих колебаниях, с тех пор прошло уже три недели, а мой взгляд, едва коснувшись любой вновь увиденной женщины, сразу обращается к портрету, запечатлённому в моём мозгу. Как взволновало меня твоё лицо! Меня, который всегда начинает с тела. Но и тело я не забыл, не подумай, мне кажется, что ты хотела затушевать его, когда писала «довольно высокая…», у меня уже сейчас рука вздрагивает при мысли, что скоро я опишу твоё тело и его щедрость, скрытую под одеждой. И пружинящую округлость плеч, (я не забыл её!), как будто кто-то спрятан в тебе, и ты его защищаешь.

И как ты склонила голову, и как содрогнулось твоё тело под платьем, и как медленно, как во сне, ты обняла своё тело руками, будто горюя о нём (это странно звучит, но так я почувствовал: горюя и жалея его). А я с одного взгляда узнал о тебе многое… я, наверное, опять тебя рассердил, самоуверенно дерзнув рассказать тебе о тебе, но поверь – твоё лицо было открытым и мирным в ту минуту, никогда не видел я взрослого человека, настолько лишённого защитного покрова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю