Текст книги "Будь мне ножом (ЛП)"
Автор книги: Давид Гроссман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Если бы мне пришлось выбирать что-то одно из всех твоих писем, я бы выбрал приписку внизу – маленький рисунок из слов – как мы прошли друг мимо друга по улице, как брат и сестра, в двух встречных вереницах пленных, и как ты издалека черпала во мне эту силу – силу страсти, чтобы запастись провизией в дальнюю дорогу, на всю оставшуюся жизнь, и, благодаря этой силе, я и стал для тебя «красивым мальчиком».
Яир
Пусть тебя не пугает это пятно (это неприятно, но иногда бывает, что счастье изливается в виде носового кровотечения.)
25 сентября
Мирьям, я видел сон…
Честное слово, не просто фрагмент или неуловимое видение – целый сон, с подробностями! Я уже много лет не помню снов…
Рассказать? У тебя нет выбора: ты рассказала мне не меньше четырёх снов во всех деталях. Ты писала, что для тебя лучший подарок самой себе – это интересный сон. И ещё – с появлением Йохая твои сны прекратились (а со мной – вернулись снова).
Так вот: я стою в чистом поле, со мной ещё трое – очень пожилые женщина и мужчина, ещё одна женщина помоложе. Возможно, это мои родители и сестра, но лиц я не вижу.
Вокруг есть ещё люди, мне незнакомые. Они одеты в простые крестьянские одежды. Они ведут нас четверых к чему-то, вроде бани или большого душа (сейчас, когда я пишу это, мне пришло в голову: не бойся, – это не сон о Холокосте. Я знаю, как ты к этому чувствительна).
«Душ» находится почему-то в открытом поле на маленьком зелёном пастбище. Чужаки включают воду, которая течёт из четырёх кранов, расположенных высоко над нашими головами. Она очень горячая, всё поле покрывается паром. Люди как-то странно нам кланяются и исчезают, оставляя нас одних.
Мы раздеваемся – в разных концах поля – спокойно и медленно, не стесняясь (и без желания подглядывать). Одежду мы складываем на деревянные стульчики, маленькие, как для первоклашек, потом идём к душу и встаём под краны.
Когда я с ужасом читаю, как нацисты раздевали вместе целые семьи, я думаю не об ужасной смерти, которая за этим последует, а о стыде и смущении людей, вынужденных вместе раздеваться, – чужих друг другу мужчин и женщин, родителей на глазах у своих детей, взрослых людей на глазах у своих родителей…(Помнишь, что ты писала о Кафке и Холокосте? Это, действительно, счастье. Представь себе такого человека там. Даже думать об этом невыносимо.)
Расскажу тебе, чем это закончилось: мы моемся спокойно, долго, с наслаждением, не спеша намыливаясь, абсолютно серьёзно, с каким-то почтением к этому ритуалу.
Вот и весь сон.
Сейчас, записав его, я слегка разочарован. Наверное, большую его часть я позабыл. Что общего между ним и твоими снами – бурными, красочными и сложными? Понимаешь, я чувствовал, что мылся там целую ночь, а сейчас я думаю – ну сколько времени может длиться такой сон?
И всё-таки, меня тянет в него вернуться. Во сне мы словно не были людьми, «людьми» в общепринятом смысле. Было в нас что-то возвышенное, мы были как четыре красивых коня, купающиеся в ручье. Каждый был занят только собственной чистотой.
Отправить? Не отправлять?
Я.
Хорошо, что я подождал, – урожай этой ночи кажется более весомым…
Мы с отцом в районе Мамила в Иерусалиме, идём по направлению к бетонной стене, которая была там до 1967 года. Во сне она всё еще стоит, но через неё, как видно, уже можно пройти в Старый город. Впрочем, я не об этом. Мы с отцом очень сложным, извилистым путём поднимаемся к итальянской больнице, и там он говорит, что нам пора прощаться. Это расставание кажется совершенно обыденным. То ли он болен и собирается зайти в больницу, то ли просто хочет идти дальше, – я не знаю, но нас обоих вдруг охватывает тяжёлое чувство. Отец уходит и вдруг, будто вспомнив что-то важное, возвращается, ещё издали протягивая мне руку жестом, полным любви и нежности.
Я спешу к нему, хватаю его за руку и хочу удержать его ещё минутку, но он выдёргивает руку и говорит извиняющимся тоном: «Посмотри, что наделала твоя авторучка», – и высасывает из пальца кровь. Я, раскаиваясь в том, что причинил ему боль, начинаю бормотать извинения, но он уже далеко…
Странно мне было (нет, «странно» – не то слово)…
Меня взволновала встреча с отцом во сне. Я очень давно его не видел. Его походка, лицо и то, как он стоял передо мной, выдавали смущение и растерянность…
27 сентября
ЗДРАВСТВУЙ, ДОРОГАЯ АННА!
Мы никогда не встречались, но я чувствую, что могу обратиться к тебе, как к старой знакомой.
Когда я начал переписываться с Мирьям, она спросила с улыбкой, докатились ли уже до меня «слухи о ней», и просила пообещать, что я буду слушать только то, что она сама о себе расскажет. Чтобы ничто между нами не превратилось в сплетню.
Она казалась мне тогда такой наивной и домашней (она такая, я знаю, – и такая тоже), что мысль о связанных с ней «слухах» позабавила меня.
Но сейчас кое-что произошло. Вчера после обеда, когда я опустил в школьный почтовый ящик очередное письмо, мне пришлось кого-то подвезти оттуда. «Пришлось», потому что я хотел побыть один после этого письма, но я не мог отказать: это была маленькая энергичная и очень решительная дамочка, которая работает в твоей школе, и с которой я немного знаком (наши дети ходят в один садик). Мы ехали, застревая, как обычно, в пробках, а ей, почему-то, очень хотелось поговорить. У меня возникло странное чувство, будто она нарочно направляет беседу в определённое русло, – я даже не понял, как это получилось, но она упомянула Мирьям и Амоса, и тут, разумеется, всплыло и твоё имя и вся эта история…
Если быть точным – мне стало известно, что «о вас говорил весь Иерусалим», и что «был большой скандал» (эти слова сопровождались многозначительными жестами и взглядами). Я также узнал, что некоторые родители и кое-кто из министерства образования требовали увольнения Мирьям из школы из-за этого «безобразия», и что, только благодаря гневному протесту учеников и других родителей, её оставили на работе.
Представь себе моё состояние. Я едва мог вести машину. Ведь я же ничего об этом не знал! За полгода переписки Мирьям ничего мне не рассказала. Может быть, она боялась, что я не пойму. Или, что я вдруг начну её бояться(?)
Дорогая Анна, когда я был маленьким, и мама или папа начинали «закипать», я поступал так: я замыкался внутри себя и рассказывал себе сказку. Всегда одну и ту же. О существе по имени Лучик, которого я (и только я!) умел создавать, поворачивая циферблат своих часиков к солнцу (или к другому источнику света). И он возникал в виде круглого пятнышка света, пляшущего на стене. Снаружи бушевала буря, а я тайно водил Лучика по стенам, гулял с ним поверх их искажённых лиц и даже по их телам и лбам, вкрапляя в них точки света. И всё это время я разговаривал с ним про себя красивыми, значительными словами, которые вызывали во мне душевный подъём, возвышая над их змеиными укусами.
Вчера он вернулся ко мне. В некий светлый миг он возник, чтобы меня спасти. Я скользил вместе с ним по потолку машины, по платью моей попутчицы, по её глупому лицу. Она говорила, а я, сконцентрировавшись усилием воли, рассказывал Лучику о тебе, Анна, – как ты жила с Амосом и любила его всем сердцем, и он тебя любил. «Как можно не любить Анну!» – не раз говорила Мирьям. Лучик вёл себя как Посланец света. Мы лет двадцать с ним не встречались, я успел много раз сменить часы, но он остался таким же, как был. Я рассказал ему, что в какую-то минуту (если можно измерять такое минутами!) случилось так, что твой Амос и твоя Мирьям полюбили друг друга.
Может быть, это случилось тогда, когда Мирьям поехала в Париж, чтобы спасти того Иегошуа, который был ей очень дорог. Ты знаешь, что она иногда любит чувствовать себя героиней-спасительницей, а там она обнаружила, что он вовсе не нуждается в спасении, что он пустился во все тяжкие… Наверное, это слегка выбило её из седла, и тогда Амос, по твоему велению, поехал, чтобы вернуть её домой.
А может, это случилось, когда ты встретила голландского офицера из войск ООН, который брал книги в библиотеке британского консульства, и полгода жила с ним в домике рядом с монастырём Кармезан (видишь – я в курсе!), а Амос оставался один в доме в Иерусалиме?
Но я предпочитаю думать, что это произошло в самую обыденную минуту – минуту «овощной лавки», – когда она была с вами в вашем доме, как всегда. Например, вы собираетесь ужинать. Ты готовишь клубнику в сметане, а они вместе режут салат, и Мирьям рассказывает, что произошло в её классе или восторженно говорит о том, как падает свет на листья тополя. …Или просто замерла на мгновение, погрузившись в себя. А Амос посмотрел на неё и почувствовал, как у него расширяется и тает сердце.
…Когда моя пассажирка вышла из машины, я был весь в поту. Так велико было усилие оставаться только с Лучиком.
«Треугольник – довольно устойчивая фигура, – сказала как-то Мирьям, – достаточная и даже обогащающая. При условии, что все его стороны знают, что они – стороны треугольника», – добавила она.
Анна, мне нужна твоя помощь. Я не представляю, как это было на самом деле. Вы жили вместе, втроём, или Амос жил попеременно то с ней, то с тобой? Что тебе известно, а что – нет? Когда тебе рассказали, и что ты при этом почувствовала? Испытывала ли ты хоть немного ревность к своей лучшей подруге?
Мирьям сказала, что, если я не буду верить в возможность существования такой «поэтической геометрии» (это название я тоже придумал), то никогда не почувствую всего того, что я способен чувствовать. Она не имела в виду что-то конкретное; её просто возмутило что-то, сказанное мной по поводу «нормальной закономерности» в отношениях между мужчинами и женщинами.
Теперь я вижу, как много я должен объяснять, растолковывать и переводить даже такому близкому человеку, как ты, чтобы ты правильно поняла то, о чём мы с Мирьям говорили.
Однажды она даже бросила мне в лицо – ты её знаешь, от неё иногда искры летят – что я смелый только на словах, а в жизни – трус. И что храбрость это – поступать по велению своей души.
А Амос – очень смелый человек, самый смелый и честный из всех, кого она знает.
Прошёл уже целый день и половина ночи с тех пор, как я всё узнал. Много кофе утекло с тех пор… И всё же, я должен знать – что ты чувствовала на самом деле? Ты же видела, как это зарождается у тебя на глазах в двух самых любимых тобой людях. Как быть с обидой? И как можно продолжать любить их обоих, не умирая сто раз на дню от боли и ревности? Я знаю, что ответила бы мне Мирьям, – что наоборот: при всей неизбежной боли ты полюбила их ещё сильнее.
Но возможно ли это?
Возможно! (Поверь, поверь, поверь!)
Не знаю, рассказывала ли она тебе, но у нас с ней заключён маленький, но непростой договор: за каждое слово, которому она меня научит, я должен отказаться от одного слова в моём языке. Понимаешь, она хочет рассказать мне историю, и эти слова – для неё. Она говорит, что мне необходимо услышать эту историю, историю полного проникновения в другого человека. Как ты думаешь, Анна, – это возможно? Я смогу?
1 октября
Вот. В эту минуту ты сидишь на своей веранде в тени бугенвиллеи. Перед тобой – Иерусалимский лес, позади – почти пустой дом. Ты сидишь лицом к этой красоте, смотришь на сумерки в этот твой любимый час – самый тяжёлый для тебя час, и всё же любимый. Вот-вот вернётся Йохай и ты будешь поглощена им до той самой минуты, когда он уснёт под действием лекарств. Иногда, когда я один укладываю Идо, я представляю, как мы с тобой вместе укладываем детей спать, спокойно, уютно и привычно.
Я много думаю о тебе и Амосе. О том, что вам приходится выносить изо дня в день, и о вашей глубокой дружбе. О месте, принадлежащем только вам, где говорят на языке, понятном только вам двоим. Я чувствую себя чужим и немного ребёнком рядом с вашей близостью. Между вашей и нашей с Майей близостью очень мало общего. Мне кажется, что между нами больше жизни и страсти, но кто знает? Может быть, у вас есть что-то, о чём я даже не догадываюсь.
Сегодня я почти ежечасно смотрел на свет сквозь синий камень, присланный тобой. Он действительно волшебный. Например, сейчас, в сумерках, в нём можно увидеть двух девушек, играющих на рояле в четыре руки. Раскрытые ноты… Ваши руки порхают… Вы полны жизни в этом синем камне.
В последние недели я взял себе привычку всё прекращать в этот час, вот как сейчас, чтобы побыть с тобой несколько минут в полной тишине (я давно заметил, что как только я остаюсь один, ты сразу же возникаешь передо мной). Примерно после третьего моего письма ты спросила, как вообще нам удастся когда-нибудь встретиться – не в одном месте, а в одном времени – ибо я слишком подвижен и нетерпелив (и ужасно тороплив, – добавила ты); ты поинтересовалась, способен ли я по-настоящему задержаться хотя бы на минуту во времени другого человека. Не испытываю ли я клаустрофобию в чужом времени?
Видишь – я тренируюсь!
Я, например, обнаружил, что в этот час одновременно проявляются все дневные запахи. Как будто в остальные часы им приходилось прятаться, договариваться между собой, уступать друг другу, или же всегда побеждал какой-то один запах. А сейчас – трава и земля, асфальт и запах сохнущего белья. Я научился различать запахи жасмина и медовых сот – все вместе и каждый в отдельности. Но только в этот час.
И каждый лист отбрасывает как минимум две тени…
Я уже начал писать, как ты…
Ты сказала, что везде, где я «решаю» или «знаю», ты ощущаешь, как за меня говорит чужое, твёрдое знание, насильно впечатанное в меня. И что мой ум проявляется, главным образом, в том, чего я не знаю.
Ну вот, теперь я уж совсем «не знаю», какое наслаждение таится в сумерках, когда они окутывают нас с тобой…
Ау, Мирьям!..
Я
2 октября
А вот и последняя новость…
Я ушёл из дому.
Не волнуйся – всего на неделю и очень неожиданно. Я только хотел сообщить о временной перемене адреса и возможных нарушениях в переписке. Это несколько запутанное дело, которое было бы довольно грустным, если бы не было смешным (и наоборот). Речь, в двух словах, идёт о спасении жизни. А в трёх: об обычном спасении жизни. У тебя есть для меня свободная минутка?
Сказать по правде, я немного нервничаю из-за этого. «Это» началось сегодня утром, часов в десять. На работе – самая запарка, полно народу, телефоны звонят, постоянно кто-нибудь подходит что-то спросить, посоветоваться, отчитаться или рассказать что-то свое, чуть ли не давясь слезами, – и среди всей этой суматохи вдруг звонит воспитательница садика и просит, чтобы я немедленно пришёл за Идо. У него высокая температура и припухлость за ухом. Круговорот вокруг меня незаметно исчезает, я сажусь, обхватив руками голову, ибо случилось то, чего я больше всего боялся. Я не знаю, что мне делать, – Майя уехала в Цфат, сегодня – её дежурство в лаборатории. У меня моментально возникает взвешенное решение: я сбегу, я не пойду его забирать, – пусть остаётся в саду, пока не вырастет, или пока не приедет Майя. У неё это уже было, и потом – для женщин это не так опасно. Я с тоской вспомнил о флакончике вакцины, который я купил во время одной из эпидемий пару лет назад. Я обещал Майе пойти с ним к медсестре, чтобы мне сделали прививку, но флакончик так и остался в холодильнике, постепенно задвигаемый назад в малоизученную область горчицы…
Итак, я в спешке выкрикиваю последние распоряжения трудовому коллективу, с ужасом думая об оставляемом «наследстве», мне надо бежать, – там ребёнок горит, в моём малыше плодятся микробы и, может быть, они уже кишат и во мне… Мне вдруг начинает казаться, что со вчерашнего вечера он нарочно лип ко мне – поцеловал утром перед входом в садик, обнял меня во время вечернего укладывания в постель. Кто знает, не движет ли им коварный инстинкт, пытаясь таким образом устранить с пути возможных претендентов на наследство. К счастью, один ребёнок у нас уже есть, – так что генетический долг скорбящему человечеству я вернул, но что будет с остальными моими маленькими радостями?
Так начался день, и кто знает, что он породит (но он-то, хотя бы, породит!). Майя молча выслушала по телефону мои вопли, и сразу же стала приводить меня в чувство: велела отвести Идо к врачу. Сказала, что отменит всё, что запланировала на сегодня, и вернётся с первым же автобусом, а до тех пор я добрых три часа буду с этим маленьким «отравителем колодцев», – ты понимаешь всю тяжесть моего положения?
Я плюхаюсь на стул и весь съёживаюсь, как бы пытаясь защитить «место предполагаемой трагедии». Ами Ш., который у меня работает, желая подбодрить, говорит, что, если я заразился, это будет самым действенным способом предохранения. Чтоб он подавился, этот Ами Ш., чтоб его кастрировали! У него четверо детей, мальчики и девочки, и свинкой он переболел в трёхлетнем возрасте, как любой нормальный ребёнок, но не я же!. Я всю жизнь со страхом ожидаю этого сообщения, и, каюсь в горькой правде (хоть ты и настаиваешь, что не всякая правда – горькая), эту болезнь я самолично выбрал ещё в три года, когда я – единственный из всех детей в садике – сумел убедить микробы изменить своей природе, и вызвать у меня всего лишь скарлатину. С тех пор – бесконечное ожидание ножа, опускающегося на источник моего счастья: я не пропустил ни одной медицинской статьи на эту тему, к каждому детскому врачу я пристаю с допросом об опасностях, подстерегающих того, кто не переболел этим вовремя, в детстве, и вынуждаю признать, что все его коллеги лгали мне, и что доля взрослых, заразившихся и утративших способность не только к деторождению, но и к ОСД (обычной-сексуальной-деятельности) вообще, гораздо выше, чем пишут эти шарлатаны в «New England Journal of Medicine».
Ты думаешь, я смеюсь? Это похоже на улыбку? Это – застывшая гримаса ужаса! У меня нутро переворачивается, когда я думаю: «А что, если?..»
Когда ты это прочтёшь, я уже буду в Тель-Авиве (я только заскочил на работу, чтобы затянуть несколько последних винтов и написать тебе, – и тут же исчезаю из этого заражённого города). Меня ожидает неплохая комната в семейной гостиничке на берегу моря – я приезжаю раз в год на неделю, и ко мне там уже привыкли. Есть несколько приятных сторон в моём тщательно отрепетированном ужасе перед свинкой, и, как видишь, я умело ими пользуюсь. Короче, всё вышеизложенное нужно было для того, чтобы сказать, что, даже если ты будешь писать, на этой неделе я ничего не получу – придётся дожидаться возвращения и кусать локти от любопытства: о чём ты не смогла рассказать в последнем письме? (Я понял, что это как-то связано с Йохаем, но как? Что произошло? И почему ты вдруг так запуталась и расстроилась? Расскажи мне, наконец!) А я обещаю, что, как только будет у меня свободная минутка, постараюсь нацарапать какой-нибудь горячий привет из Города Греха!
Я уже собираюсь уходить. Первый раз за день мне удалось присесть, и нет сил встать. Я с наслаждением пишу тебе, посмеиваясь над собой и над этим сумасшедшим днём (есть что-то ещё, какое-то неясное новое чувство – свобода быть самим собой, что-то новое вокруг меня).
Майя приехала в два часа. Нашла его, кричащего от боли, и меня, дышащего сквозь вату, пропитанную лосьоном после бритья для дезинфекции. Уверен, что она подумала о флакончике вакцины, тихонько плесневеющем в холодильнике. Первая мантра семейной жизни («Я тебе говорила!») уже мерцала в её глазах, но я ведь ей объяснил когда-то, что иногда – хоть и крайне редко, но эта «редкость» мне как раз присуща – сама прививка может привести к заражению, и ни один здравомыслящий человек не пойдёт к врачу, чтобы тот впрыснул ему микробы импотенции, хоть и ослабленные, но как знать – по кому они определяли норму.
Майя не улыбнулась. Майя уже не улыбается моим шуткам (ты сейчас тоже вряд ли корчишься от хохота. Почему женщины мрачнеют, когда мне весело?), в соревнованиях по перетягиванию уголков Майиного рта я давно проиграл силе земного притяжения. Куда подевалась моя весёлая хохотушка?
Куда подевались мы?..
Я пишу и думаю – если бы я мог отправить ей это письмо …
Сидя в кухне с Идо на коленях, она спросила, куда я собрался. Я ответил, что, как обычно, в свою гостиницу в Тель-Авиве – я не останусь в Иерусалиме, пока он не перестанет распространять заразу. Она тяжело вздохнула и спросила, когда я собираюсь вернуться домой, и я сказал, что, как всегда, – пусть хотя бы опухоль за ухом спадёт, то есть через четыре-пять дней, неделю – как обычно.
Мой ежегодный «отпуск» уже как-то узаконился между нами. Мне не задают лишних вопросов. Только взгляд её слегка померк…
Так или иначе, она помогла мне сложить вещи, напомнила, что нужно взять, и у двери мы уже были нежными и размягчёнными. Лаская меня, она спросила, не будет ли мне трудно одному, и действительно ли мне нужно убегать так далеко. Ведь, если я не заразился за все эти годы то, может быть, обладаю естественным иммунитетом (что вполне возможно), а я сказал, что мне будет очень трудно одному, вложив много чувства в это «очень», я сказал его от всей души, – вот такое я дерьмо – и мы опять обнялись, почувствовав, наконец, настоящую горечь и даже немного страха: а вдруг – осложнения? Я всю жизнь так боюсь этих осложнений, что сумел заразить своим страхом и Майю, при всём её иммунологическом образовании и при том, что она знает, что осложнения главным образом – у меня в голове, но с другой стороны, в этом году Идо впервые заболел этим по-настоящему – так не говорит ли это о чём-то?
Я сказал, ну, не переживай ты так, я же не навсегда уезжаю (каждое наше расставание, даже самое повседневное, кажется нам окончательным) и напомнил, что через несколько дней вернусь (и в каждой нашей встрече присутствует смущение первого свидания). В какой-то момент я чуть не остался, но нет, ушёл, решительно ушёл, чувствуя в душе, что вернусь не таким, как был, что что-то должно произойти, и Майя тоже это почувствовала. Майя сразу чувствует, когда во мне раздувается этот «мужской парус» (если бы она хоть раз сказала, что она меня знает, что не нужно даже говорить об этом, только, давай, начнём всё сначала, с чистого листа, и дадим наконец друг другу всё то, что мы можем дать теперь, когда мы выросли)…
Я вижу, что мог бы так писать и писать всю неделю. А что, неплохая идея…
За минуту до отъезда: я распорядился, и мне все-таки будут пересылать письма из почтового ящика в гостиницу моего изгнания (только не пиши на конверте своё имя), та что, будь добра, не забывай изгнанника!
(Четыре часа дня. Уже на набережной!)
И всё же…
Даже не заходя в гостиницу, я спустился к набережной, плюхнулся на белый стул, зажмурился от солнца и стал размышлять, чем может заняться человек в моём положении в такую вот «последнюю неделю»? С кем он простится с тяжёлым вздохом утраты, а кого встретит хриплым рёвом возбуждения? Не вскочить ли ему в самолёт и не полететь ли во Франкфурт, да, в этот мерзкий Франкфурт, назло всем! Кто узнает, что он пропал? Волшебная неделя, тайная ниша во времени. Там в аэропорту есть огромная гостиница для пассажиров, которые хотят отдохнуть одну ночь во время длинных перелётов. Там человек в моём положении может прожить целую неделю инкогнито в качестве сексуального изгнанника: каждый вечер спускаться в шумный бар и развлекать одну из пассажирок по заранее установленному плану: в первый день – даму, которая назавтра должна улететь в Америку. Во второй – допустим, стройную лекторшу Мельбурнского университета. Третий день он отпразднует с израильтянкой, которая завтра вернётся на родину. Потом – с точёной негритянкой из Берега Слоновой Кости. И так вечер за вечером, а если можно – то и по утрам. Нельзя же пренебречь, например, Индийским полуостровом, Латинской Америкой (и Атлантидой) – твой слуга будет бродить по округлостям мягкого глобуса, пока не распространит своё семя по всем континентам и расам и сможет упокоиться с миром.
Я погружён в раздумья, а из волн уже поднимается толпа бесстыдниц и стучится в мои сомкнутые веки: открой нам, открой! А я смеюсь: ну что за спешка? Я только что приехал! Сегодня раздача Яира ещё не началась…
Послушай, мне трудно усидеть на месте даже четверть часа. Это будет нелёгкая неделя! Что скажешь? Может быть, вместо того, чтобы идти наконец в гостиницу – мне совсем не хочется быть запертым в четырёх стенах – опущу-ка я этого малыша в почтовый ящик, на котором кто-то крупно намалевал: «Сиван, напиши мне!» – и если ты пообещаешь присоединиться ко мне, но не мешать, я рвану отсюда прямо в сторону…
18:30
…Дизенгофа! (А куда ещё может пойти иерусалимский турист вроде меня?) Улица Дизенгофа принимала меня у себя в течение часа, полная очарования, и была необычайно радушна в мягком предвечернем свете. И вот что странно, Мирьям: там совсем не было мужчин, только я и тысяча женщин. Я шёл, опьянев, каждую минуту окунаясь в облако духов другой прохожей… Есть духи, от которых я сразу же схожу с ума, перед моим взором проносятся целые сексуальные истории, и я уверен, что каждая из этих женщин тоже слышит, как стучит барабан в чреслах моего сердца в ту долю секунды, которая, как ты знаешь, проходит между тем моментом, когда ты видишь женщину, и когда до тебя долетает её запах, между молнией и громом. Ты бы видела, как я сновал между ними этаким «передвижным банком спермы»! Надеюсь, ты не сердишься на меня за это маленькое воодушевление, – в этом нет ничего против тебя или как-то связанного с тобой. Просто – отпуск от самого себя, возможно, даже от нас обоих, от ужасной тяжести, накопившейся между нами за эти месяцы. Только не сердись (и не вздумай вернуть мне это письмо нераспечатанным!). Поддержи меня в эту неделю, ты ведь тоже уезжала в Галилею на недельку, как мне помнится.
Ну вот, начинается! Опять эти споры, от которых, я надеялся, мы уже избавились. Мне было так хорошо (до этой самой минуты)… Я возвращаюсь на набережную подзарядиться от предзакатного света и запаха моря и сверкающих тел. Захочешь – приезжай.
3 октября
Здравствуй, Мирьям!
Не знаю, получила ли ты уже то, что я отсюда отправил. Сказать по правде (горькой), я даже надеюсь, что не получила, и что вчерашняя «троица» испарилась где-нибудь по пути из Тель-Авива в Иерусалим.
Так или иначе, вчера всё казалось более радостным. Дело в том, что раз в году, когда у Идо возникают подозрительные симптомы, я убегаю в одну и ту же гостиницу у моря – я тебе рассказывал. Это – маленькая гостиница, принадлежащая пожилой паре уроженцев Вены, которые содержат её в чистоте и порядке, и всё там – как в старые добрые времена его величества короля Франца Иосифа…
Но расскажу по порядку. Когда я вчера вечером вошёл сюда, то сразу увидел – что-то изменилось. Вместо госпожи Майер за стойкой стоял худой мускулистый тип с глазами вора и маслянистыми волосами, зачёсанными назад. Едва взглянув на него, я понял, что мой маленький морской оазис поменял хозяев и, очевидно, назначение (извини, что воспользовался этим словом в такой связке).
Я уже собирался повернуться и уйти, но вдруг услышал самого себя: «Окей, я заказываю номер на неделю». Тип с глазами вора засмеялся и сказал: «На неделю? И чем же Вы тут собираетесь заниматься целую неделю?» А я обиделся, надулся, как идиот, и сказал: «А что, тут только на часы сдают?» Он медленно кивнул и смерил меня взглядом, будто из нас двоих именно я – сомнительный тип, или не достиг положенного возраста, или ещё что, и сказал: «Так мы хотим почасовую оплату, доктор?» Я уже понял, что впутываюсь, и, пытаясь спасти своё достоинство, стал торговаться, мол, я готов платить только за использованные дни, – чтобы он хотя бы понял, что я не лох. Он сказал: «Оп-па! Ис-поль-зо-ван-ные дни?» – тут же вынул калькулятор, подсчитал, округлив в сторону увеличения, и пожелал получить всю сумму вперёд. Я спросил: «В чём дело? Вы боитесь, что я сбегу посреди срока?» А он улыбнулся и ответил: «Всякая рыба водится в море», – и я назло ему, из-за этой мерзкой улыбочки, вынул бумажник и вложил в его руку минимальную месячную зарплату да ещё и пояснил, как бы убеждая самого себя: «Что ж мне – идти сейчас искать другую комнату?» Он усмехнулся, и (как всегда, когда я вижу, что кто-то меня обманывает, я всё больше поддаюсь), я будто нарочно позволил себя обдурить, получая от этого какое-то смешное наслаждение. Тебе не знакомо это удовольствие? (Но людям же нравится, когда появляется клоун, над которым можно посмеяться, не так ли?)
Ладно, «снявши голову…», и т. д. Я поднялся в номер, который оказался маленьким и душным. За окном вместо вида на море я обнаружил задворки бильярдной, а в номере – маленький шкаф, огромную кровать, заполняющую собой почти всю комнату, практически не запирающуюся дверь, так что в щель виден коридор. Похоже, я очень устал, потому что проспал, свернувшись калачиком, три часа подряд. Так бывало в армии – когда меня отправляли на какую-нибудь отдалённую базу, я первым делом находил свободную кровать, сворачивался на ней и засыпал. Вспоминаю, что Идо выглядел точно так же, когда мы привезли его из родильного дома, – маленький клубочек, упрямо спящий в чужом месте от отчаяния и одиночества…
Здесь душно и очень слабое освещение. Пойду подышу воздухом…
Я сегодня ходил десять часов подряд. А может, и больше. С полшестого утра. Только, чтобы не возвращаться туда. Со времени курса молодого бойца я столько не ходил. По улицам у моря, по берегу, по волнорезу… Шёл медленно, без определённой цели, спускался к морю, поднимался, испарялся… Заходил в кафе или пиццерию подзарядиться искусственным холодом, возвращался…
Ужасная жара – это последние осенние хамсины. Солнце фокусируется на мне, как сквозь увеличительное стекло. Непрекращающийся ветер. Люди идут, наклонившись вперёд против ветра. Трудно глотать, трудно дышать, першит в горле. Песок летит в лицо, как стеклянная крошка.
Особо рассказывать мне не о чём. Просто увидел почтовый ящик и подумал – почему бы и нет.
Ночь была ужасна. Я думал, что я сильнее. Не знаю, выдержу ли я ещё одну такую ночь. Главным образом из-за голосов вокруг (всякий раз, как я засыпал, меня будил крик. Будто нарочно ждали, пока я засну, чтобы закричать.) Странно, что в таком месте чаще слышен крик боли, чем крик наслаждения.
Что ещё? Как у тебя? Уже было заседание в горотделе образования? Смогла ли ты возражать директрисе без дрожи в голосе?
Я действительно не знаю, есть ли смысл отправлять тебе эту бумажку. Просто для поддержания связи. Может, завтра напишу ещё. Береги себя.
Захватывающих новостей нет. За последние два часа здесь ничего не изменилось кроме того, что, когда я заскочил в гостиницу взять солнечные очки, хозяин выскочил из-за двери и преградил мне путь под предлогом, что «там сейчас убирают». До меня вдруг дошло, что, пользуясь моим отсутствием, он извлекает побочные доходы! Я хотел закричать, но промолчал. Не стал спорить. Просто почувствовал, что от подобной мерзости я становлюсь бессильным, слабым, как ребёнок. Ни слова не сказав, я повернулся и вышел обратно на улицу. Мне, наверно, следует поискать другую гостиницу (но денег он мне не вернёт). Хотя мне и недолго осталось здесь быть. Я решил отнестись к этому, как к приключению. По крайней мере, будет о чём рассказывать детям (если у меня будут ещё дети…).