355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дарья Наленч » Пилсудский
(Легенды и факты)
» Текст книги (страница 25)
Пилсудский (Легенды и факты)
  • Текст добавлен: 11 января 2018, 18:30

Текст книги "Пилсудский
(Легенды и факты)
"


Автор книги: Дарья Наленч


Соавторы: Томаш Наленч
сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

– Пан Маршал, будут ли какие-либо указания на завтра?

Маршал отрицательно кивнул головой.

– Нет, – ответил, – я уже начал праздновать, вместе с паннами.

И перестал обращать на меня внимание.

Великая суббота

Проснувшись, я сразу же побежал в Бельведер, чтобы узнать, как Маршал провел ночь, и справиться о его самочувствии.

В адъютантуре мне сказали, что Комендант находится в парке. Я пошел в Угловую комнату, откуда есть выход в парк. Двери в нее были широко распахнуты, а на крылечке, на солнце я увидел пана Маршала, сидящего в кресле, укрытого пледами и обложенного подушками. Около него находились дочери. Они нe пошли в школу, так как уже начались праздники. У крыльца, на аллее я увидел рассыпанную горсть гороха, а вокруг него несколько голубей. Маршал любил иногда бросить зернышек и с интересом присматривался, как живо клевали почтовые свой излюбленный корм.

Я поздоровался и стал рядом с Маршалом. Он посмотрел на меня и движением головы, а также глазами указал на стоящий перед ним столик. На нем я увидел блюдечко с клубникой. Знал, как всегда интересовали и радовали Маршала любые признаки приближающегося лета, и сразу догадался, что он хотел показать: вот, есть уже и свежие ягоды.

– Свежая клубника, – сказал я.

Маршал кивнул головой.

– Понюхайте.

Она действительно пахла великолепно.

Паненки говорили о школе, о чем-то спорили и поминутно обращались к папочке, словно к арбитру. Но Маршал вместо ответа лишь молча улыбался. Выглядел он очень плохо. Чрезвычайно высох, кожа была бледной, а на солнце напоминала цветом белую бумагу.

О чем думал Маршал? Мне показалось, что о ничтожности жизни. Спорадически усмехался, иногда беспомощно разводил руками либо пожимал плечами. Молчал.

В последние месяцы я всегда очень боялся тех мыслей Маршала. Знал, что позже он будет вспоминать о том, о чем уже дважды говорил мне, что это «естественное дело». Я всегда, когда у меня только хватало на это смелости, прерывал подобные рассуждения. Поступил так и сейчас.

– Пан Маршал, мы сейчас проводим в инспекторате генеральную уборку. Как бы Вы удивились, если бы увидели сейчас, свой кабинет.

Неожиданно Маршал отозвался своим прежним, густым голосом:

– Это вы делаете там ежегодно накануне Пасхи?

Признаюсь, я тогда чуть не потерял дар речи. Хотел ответить, что нет, что чаще, но неожиданно заметил в глазах Маршала прежние, милые огоньки веселой укоризны. Я сердечно рассмеялся.

К еде Маршал не притронулся. Он полулежал, молча и недвижимо. На его каменном, неподвижном лице не отражалось ни единой мысли. Он всегда был для меня большой загадкой. Пребывая в гуще пышущей жизнью весны, сейчас был закатом осени. Укрытый пледами, лежащий на веранде, он показался мне каким-то неестественно, а точнее, естественно большим. Неожиданно повернулся и что-то сказал, обращаясь к дочерям. Девочки забеспокоились, одна из них побежала в глубь Дворца. Я быстро возвратился на веранду и подал Маршалу кусок льда.

Спросил: «Вам плохо?»

Маршал бросил на меня взгляд, от которого замерло сердце.

– Мне уже не хочется жить, – сказал он.

Пасха

Для Маршала источником всех обычаев и традиций были воспоминания детских лет в Зулуве и Вильно. Когда обсуждался вопрос о том, как должна выглядеть елка на Рождество, какие в этих случаях поются колядки, а прежде всего, что нужно освятить на Пасху, Пилсудский вмешивался и всегда начинал со слов: «У нас, в Литве, в Зулуве это…» Самым высоким авторитетом в этих вопросах для него была мать, пани Мария. Те ее советы, которые запомнились, были для него святыми. А помнил он многое. Мальчику из Зулува Пасха, несомненно, казалась одним из важнейших событий года. Разнообразие и количество яств, обычно приготавливаемых к этому и другим праздникам, должны были возбуждать впечатлительность здорового, как молодой дубок, Зюка. Не удивительно, что Маршал отлично сохранил в памяти зулувские традиции, о чем много раз рассказывал.

Зулувский дом был полностью деревянный, но стоял на фундаменте. Большой, с многими просторными комнатами, он был свидетелем целого ряда торжеств и праздников. Традиции, старые обычаи срослись с ним и составляли его неразрывное целое. К ним относилась необходимость освящения.

– У нас в Литве, в Зулуве, – говорил как-то мне Маршал, – пасхальный обед должен был быть очень обильным. Необходимо было приготовить больше еды, чем могли съесть все домочадцы вместе с гостями. Вы не представляете себе, сколько там всего было. А прежде всего – целый поросенок, индейки, телятина, ветчина, колбасы. Отдельное место занимали бабки и мазурки. Бабки были, естественно, покрыты глазурью и разноцветным маком.

Рассказы о «зулувеких» временах всегда оживляли Маршала и побуждали его к дальнейшему разговору. Так случилось и сейчас, Маршал продолжал.

Скатерть должна быть украшена травой, называемой вилколаком, ветчина – гвоздиками, а фигурка агнца стоять вместе с флажком на тарелке с нежными побегами пророщенного овса или же сердечника. Яйца дворцовые девушки раскрашивали в самые разнообразные цвета, используя для этого какие-то чудодейственные способы.

Так как я знал привязанность Маршала к традициям, то тоже старался продолжать их везде, где Маршалу это могло броситься в глаза. Помнил прежде всего об инспекторате. Конечно, не надо было заставлять там стол запеченными поросятами или индейками, достаточным казалось оборудовать уголок с освященными искусственными фигурками из марципана. Праздники Маршал проводил, конечно, с семьей в Бельведере, но любил, чтобы традиция «заглядывала» также, как он говорил, и на место его работы, то есть в инспекторат. Говорил: «Пусть будет и здесь что-то псевдоосвященное». Аналогично высказывался он и перед Рождеством, когда речь шла о елочке: «Пусть будет!..» Следовательно, обычным явлением на рабочем месте были елка на Рождество и марципановые освященности – на Пасху.

Наблюдалась также за Маршалом привычка делиться пасхальным яйцом. Не знаю, как это происходило раньше, но он любил и соблюдал эту невинную традицию.

Последнюю Пасху Маршал провел, как и много предыдущих, в Бельведере. Он покинул инспекторат в Великую пятницу, в полдень. Дорогу провел в автомобиле, пока еще имел для этого силы…

Первый день праздника – настолько торжественный и слишком семейный, чтобы я осмелился своим присутствием его как-то нарушить. Поэтому я посетил Маршала только во второй день, ближе к полудню. Застал у него несколько членов его семьи.

Пани вручила мне пасхальное яйцо. Я пожелал всем благополучия какими-то дежурными словами, не формально, а от всего сердца сказав: «Наилучшие пожелания». В глазах каждого я мог прочитать, что под «наилучшими пожеланиями» понималось здоровье борющегося с болезнью Маршала. Настроение было печальным. Лишь супруга по-прежнему не теряла надежды на отступление болезни и выздоровление. Она говорила: «Сегодня Зюк съел два желтка с сахаром, блюдечко клуцек, пил молоко и вино. Присмотритесь к нему повнимательнее, он выглядит гораздо лучше».

Я с удивлением смотрел на пани. Какая же сила чувств и вера должны были умещаться в ее сердце, чтобы высказать эти слова! Ведь Маршал был уже почти тенью. Все чаще впадал в состояние, граничащее с потерей сознания. Не отвечал на вопросы, был равнодушен и апатичен. Исхудал так, что, когда однажды потерял равновесие и оперся на меня, я легко поднял его и посадил в кресло. Однако веру супруги в выздоровление Маршала нельзя было подорвать ничем. Я часто думал об этом и по служебной обязанности повторял: «Очень плохо, пани», зная в то же время, что ее вера сильнее сомнений. Пробуждала она во мне дремлющую где-то в глубине души надежду. А может… А вдруг железный организм Маршала выдержит? Но одновременно во мне появлялся страх перед тем, что и она надломится. Поэтому я поменял тему беседы.

– По возвращении из Египта пан Маршал, – сказал я, – болел очень тяжело и как-то…

Все жадно подхватили эти слова.

– Дядя наверняка скоро поправится, – говорила панна Мария Юхневнч с непоколебимой уверенностью в голосе.

Я заглянул в Угловую комнату. Маршал в полудреме сидел в кресле, ежеминутно открывая глаза. Перед ним сидела панна Ванда и читала книгу. Была также супруга. Сделалось шумно. Маршал улыбался, но на вопросы либо не отвечал, либо отвечал шепотом. Он был очень слаб, неохотно протягивал руку за папиросой и совершенно не раскладывал пасьянсов: они его слишком утомляли.

Я поздравил Маршала, так же как это сделал минуту назад, обращаясь к его семье. Сказал: «По случаю праздника желаю пану Маршалу и его паннам здоровья и успехов». А Маршал в ответ: «Вы льстите мне, упоминая о паннах. Какой хитрый».

Панна Ягода принесла откуда-то карты и сказала:

– Я разложу папочке «пирамидку».

Маршал в ответ: «Да, да, да», а дочь уселась вблизи него и со свойственными ей почтительностью и сочувствием разложила карты.

Чрезмерное сборище людей в комнате угнетающе действовало на Маршала. Все мы видели это, поэтому вышли из Угловой, оставив пани с дочерьми. Лишь только я переступил порог комнаты, как Маршал кивнул мне и сказал: «Слушайте».

Я подошел ближе.

– Все ли в порядке у вас в инспекторате? Тепло?

Я ответил утвердительно, сказал, что инспекторат подготовлен, что пан Маршал в любую минуту может туда приехать.

– В любую минуту мне не надо. Мне надо завтра.

Я добавил еще: «Очевидно, будет 17 градусов тепла»– и вышел.

Уже из соседней комнаты я заметил, что пан Маршал наклонился над пасьянсом, который раскладывала панна Ягода, и внимательно следил за движениями этих маленьких пальчиков, искусно перебиравших карты.

Возвращение в Генеральный инспекторат

Еще в первые дни апреля было принято решение, что к Маршалу необходимо пригласить одного из специалистов медицины с мировым именем в области внутренних болезней. Ни доктор Войчиньский, ни я не знали, кого именно, но оба мы отлично понимали, что Маршал будет решительно сопротивляться этому предложению. Доктор Войчиньский даже заявил: «Я не очень верю, что это удастся. Попробуйте Вы уговорить Коменданта». Итак, я начал предпринимать попытки. Пока же, однако, мои напоминания и даже наиболее прозрачные намеки оставались совершенно безответными. Однажды я поделился своими заботами с полковником Казимежем Глабишем. «Вы знаете, – сказал он тогда, – я вам скажу, кого надо пригласить» и назвал доктора Бергмана из Берлина.

– Отличный доктор, – говорил он о нем, – лечил английского короля, а из наших знакомых военного атташе при германском правительстве.

Вначале Маршал согласился на Бергмана, однако позже мы договорились о том, что должен будет приехать знаменитый австрийский врач, доктор Венкенбах. Супруга окончательно склонила Маршала дать согласие на приезд иноземного доктора.

Вместе с генералом Роуппертом мы пошли встретить доктора Венкенбаха на главный вокзал Варшавы. Это был достаточно худой, высокий пожилой господин, со свежим, серьезным, как бы несколько озабоченным лицом и сосредоточенным взглядом. Доктору Венкенбаху было около семидесяти лет, но он выглядел гораздо моложе. Поэтому неудивительно, что на вопрос пани о его возрасте я ответил: «По-видимому, немногим более пятидесяти».

С вокзала доктор поехал в отель «Европейский», а я направился в Бельведер, чтобы доложить о приезде «этой знаменитости», как высказывался о нем Маршал.

Первое посещение должно было состояться лишь около 6 часов вечера и носить характер знакомства. Собственно, обследование Маршал отложил до следующего дня, и оно в конце концов должно было состояться не в Бельведере, а в инспекторате.

В шесть часов мы, адъютанты, собрались в полном составе. Прибыл Венкенбах, но Маршал его не принял. Сказал, что сделает это на следующий день в восемь утра в инспекторате. Доктор поговорил с пани, после чего возвратился в отель. Уже перед этим его предупредили, что состояние здоровья и сам визит должны держаться в полном секрете. Он согласился на это и, кажется, сдержал слово.

Около семи часов я и капитан Пахольский двинулись в Угловую комнату. Маршал курил, а когда я снова предстал перед ним, сказал: «Не хочу впускать в Бельведер эту паршивую медицинскую атмосферу. Это мои панны придумывают бог знает что и сразу же хотят управлять мной. Лучше всего не впускать сюда эту атмосферу, провонявшую лекарствами и докторами. Противные эти доктора».

Маршал никогда не упускал случая сказать что-либо плохое о врачах. Всем сердцем ненавидел их.

Спустя несколько минут Пахольский доложил, что автомобиль подан. Тогда Маршал сказал: «Вы оба поможете мне сесть в него».

Маршал с трудом поднялся с кресла; для того чтобы он встал на ноги, я должен был крепко поддержать его. Не хотел застегиваться, приказал проводить его в таком виде, в каком сидел в комнате. Мы крепко взяли его под руки. Медленно передвигая ногами, почти не поднимая их, Маршал двигался через Угловую, через комнату княгини Лович и еще через две большие комнаты, отделявшие его кабинет от «домашнего» выхода.

Когда мы вышли на веранду у крыльца, мне бросилось в глаза испуганное лицо стоявшего в стороне жандарма. Слухи о болезни Маршала уже ходили по Бельведеру, но то состояние, в котором обнаружил его сейчас бедный солдат, должно было произвести на него угнетающее впечатление. Я помню все эти минуты последних месяцев жизни Великого Маршала, помню даже то, что тогда жандарм, бывший на службе, забыл отдать честь. Смотрел неподвижный и даже не верил глазам своим. Таковы уж были у нас приказы: то, что касалось личности Маршала, было абсолютно секретным. К этому относилось и требование держать в большой тайне состояние здоровья Маршала, чтобы не возбуждать и так кружащих сплетен о якобы его большой физической слабости. Поэтому не удивительно, что жандарм, несущий службу у ворот, ничего не знал о том, что делалось в закрытых комнатах Бельведера или же Генерального инспектората.

Тихо, с выключенным внутри лимузина светом, мы пересекли Аллеи Уяздовские и задержались у ныне закрытого наглухо входа самого маленького здания в комплексе застройки инспектората, служащего Маршалу рабочим кабинетом, а в последнее время и вторым домом.

Тогда, 22 апреля, около семи часов вечера Маршал Пилсудский последний раз пересекал его порог. Самостоятельно покинуть инспекторат Маршалу уже не было суждено…

По приезде из Бельведера Маршал лег в постель. Мы помогали ему снять серую, известную каждому поляку куртку без каких-либо знаков отличий, которую позднее он уже не надевал…

Доктор Ф. К. Венкенбах

С бьющимся сердцем я открывал дверь доктору Венкенбаху. Врачи начали советоваться, а я тем временем пошел к Маршалу.

В спальне был полумрак, так как часть окон была закрыта шторами. Маршал лежал в постели в свежем белье, как обычно – в двух рубашках. Курил. Спросил: «А что?» «Знаменитость пришла», – ответил я. Маршал нахмурился и начал бормотать что-то вроде «что за бессмыслица, глупость».

– Спросите его, – сказал, – на каком языке он предпочитает говорить: на немецком или французском? Скажите ему, что для меня это не имеет значения.

Оказалось, что доктор Венкенбах хорошо знал оба эти языка и выбор оставил за Маршалом.

Я знал, что Маршал неохотно соглашался на осмотр, и не удивлялся, что сейчас он тянул и некоторое время хотел даже отменить визит. «Этот ваш Венкенбах, – сказал он тогда, – наверное, такой же дурень, как и другие доктора. Мудрецы!» Если бы я тогда пикнул хотя бы одно слово в защиту врачей, то, убежден, доктор Венкенбах никогда бы не увидел Маршала. Но я предусмотрительно молчал. Наконец Маршал велел позвать врачей.

Я пошел к ним и официально заявил: «Пан Маршал просит».

Врачи вошли в спальню.

Доктор Венкенбах начал беседу на французском языке. Маршал ответил по-немецки: «Wie Sie wollen». Беседа пошла на французском.

Мне вспомнились столь недалекие времена, год 1931-й, когда, тяжело заболев гриппом во время пребывания в Румынии, Маршал подозвал меня к постели и сказал: «Дитя, возьмите браунинг и палите в лоб каждому доктору, который будет ко мне лезть». Тогда, несмотря на высокую температуру и слабость, Маршал абсолютно владел собой. Не так, как сейчас.

Консультация продолжалась, вероятно, около часа. Врачи вышли и закрылись в своей комнате. Совещались.

Я пошел в комнату, дал Маршалу лед и присел у кровати.

– Слава богу, – отозвался Маршал. – Наконец они ушли. Почему эти паскудники не оставят меня в покое?

Маршал был раздражен. Бросал все более острые эпитеты по адресу врачей. Пытаясь оторвать его от мыслей, связанных с консультацией, я сказал: «На улице пасмурно, по-видимому, будет дождь». Маршал велел поднять штору на окне напротив кровати и начал с интересом посматривать на небо. «Облачность, – изрек он языком, которым обычно передают метеорологические сообщения, – от двухсот до трехсот метров» и рассмеялся. После, как бы вспоминая что-то: «Спросите у этой… знаменитости, не повредит ли мне курение».

Услышав движение в своей комнате, я пошел узнать о результатах консилиума. Однако генералы скрыли от меня правду. Сегодня я знаю, что был неправ, обижаясь тогда на них, знаю, что это доктор дал категорическое распоряжение не информировать окружающих о безнадежном состоянии больного. Не хотел создавать вокруг него обстановку подавленности.

Мои размышления прервал зов:

– Адъютант?

Я побежал в спальню.

В этот день Маршал уже не поднялся. Не вставал и в последующие дни. На укол для исследования печени Маршал согласился с большой неохотой. Уже во время приготовления шептал: «Мерзавцы, лодыри!»

Он никогда не соглашался ни на какие уколы и уступить нелюбимым докторам считал для себя особо неприятным.

Укол оказался болезненным. Маршал ойкнул и повернулся к присутствующим спиной. Когда все вышли, он жалобно обратился ко мне: «Дитя мое, почему они меня так мучают? Скажите, почему? Я ведь иду на смерть совершенно спокойно». Что-то кольнуло во мне. В эту минуту в Юзефе Пилсудском я не видел Великого Маршала, творца независимости Родины, а видел бедного больного, которого я очень любил. С жалостью я смотрел на его исхудавшую фигуру – почти тень того, что было несколько месяцев назад.

Маршал лежал беспокойно, все время ворочался, в, поскольку был слаб, как дитя, голова его постоянно падала на подушки. Я еле мог сказать:

– Уколы помогут организму бороться. Такой укол для человеческого организма – все равно, что солидный резерв для первой линии.

Но эти мои слова разгневали Маршала:

– Еще чего не хватало, чтобы вы начали агитировать за докторов. Берегитесь, чтобы я не подвергнул вас шельмованию.

Супруга принесла для «Зюка» какие-то яства. Я пошел обедать. Службу принял капитан Миладовский. С этой службой все как-то запуталось. Мы перестали обращать внимание на часы, дни и ночи. Сидели круглосуточно, чаще всего оба, ночи проводили без сна, не раздевались. Для меня эта тяжкая служба была единственной радостью. Казалось, что, будучи не в состоянии помочь Маршалу восстановить здоровье, я хотя бы таким образом способствую облегчению его участи.

Последние дни в инспекторате

Дни с 24 апреля по 4 мая были последними днями Маршала, проведенными в Генеральном инспекторате. В течение этих десяти дней Маршал уже не вставал самостоятельно, не ходил, а в конце даже не мог без посторонней помощи перевернуться на другой бок. Однажды он сказал: «Есть такие коляски… для больных». Говоря это, Маршал смотрел не на меня, а куда-то в сторону. Я ответил: «Слушаюсь»– и заметил, что мои глаза тоже начали избегать его глаз.

Я направился куда-то на склад медицинского оборудования и выбрал самую хорошую коляску. Маршалу я сказал: «Естественно, лучше передвигаться в коляске, зачем тратить силы на ходьбу. Так пан Маршал быстрее восстановит здоровье».

Маршал махнул рукой: «Глупости говорите».

Итак, Маршал начал делить свое время на лежание в постели, сидение в кресле и переезды из комнаты в комнату в коляске. Велел подвозить его в различные уголки комнат, к картинам. В комнате доктора Войчиньского над канапе висела фотография Маршала от 1926 года. Это был известный портрет Маршала, пышущего физической силой и энергией. Он попросил подкатить коляску к этой фотографии и смотрел. Лица – с портрета и живого человека – были одни и те же и вместе с тем очень отличались. Не знаю, о чем тогда думал Маршал, знаю только, что он сказал. Эти слова больно поразили мой слух. Он сказал: «Был такой сильный, красивый Зюк, и… нет его».

Он говорил спокойно, почти что с улыбкой. Это спокойствие привело меня в ужас. Как же так? Маршал знал о своем тяжелом состоянии, знал, что оно ухудшается со дня на день, что силы как бы поспешно покидают его и в то же время ни разу не надломился, даже в бреду не попросил помощи, не показал ни тени беспокойства, слабости духа. Шел к своему предназначению, как и по всей жизни, с высоко поднятой головой, собранный и спокойный. То, что других наполнило бы тревогой и надломило, не изменило в нем ни малейшей черты характера. С необычной настойчивостью он оставался верен своим привязанностям и привычкам. Читал утром и вечером газеты, питался, а точнее, ничего не ел, в одно и то же время. Раскладывал или же наблюдал за раскладыванием пасьянса, хорошо – как и тогда, когда он еще пребывал во здравии – отзывался обо всем и обо всех. Болезнь ни в чем не изменила его отношения к делам и людям. Его не покидала трезвость мысли. Глубокое понимание ответственности за государственные дела иногда вызывало в нем беспокойство, и тогда он приглашал министра Юзефа Бека. А в политике в то время разыгрывались серьезные дела. Ведь это был период установления дружественных связей Франции с СССР – через несколько дней предстояла поездка министра Пьера Лаваля в Москву. Лаваль должен был также посетить Варшаву для того, чтобы встретиться с Маршалом. Визит к нам был намечен после посещения Москвы. Маршал сказал тогда кратко: «Если он, этот Лаваль, поедет вначале в Москву через Варшаву, а потом захочет встретиться здесь, то я его не приму. Пусть поступает, как хочет, но тогда пусть с ним разговаривают другие».

Ну и Лаваль согласился вначале провести беседы в Варшаве, а потом в Москве. К сожалению, встреча с Маршалом уже не могла состояться – не позволило его здоровье.

Министр иностранных дел Юзеф Бек, помимо Прыстора, был последним официальным лицом, с которым Маршал Пилсудский обсуждал государственные дела. 29 апреля Маршал пригласил его и беседовал с ним в течение сорока минут. Я не присутствовал на этой беседе, но о ее содержании мне рассказывал министр. Тогда он сказал: «Это удивительно, что, находясь в столь тяжелом физическом состоянии, Комендант сохраняет такую четкость мышления и память». Но одновременно он говорил, что его поразил внешний вид Маршала. Я знал о глубокой, сыновией любви Бека к Маршалу и понимал состояние его души. Так же, как и пани, он не мог и все еще не хотел верить в самое худшее. Однако его верное сердце уже пребывало в состоянии беспокойства и волнения.

Сегодня Маршал Пилсудский покинул инспекторат (4 мая 1935 г.)

Маршал уже самостоятельно не вставал с постели – совершенно утратил силы. С трудом даже удерживал в руках ложку. Сегодня, как ни закрываю глаза, вижу немой укор во взгляде Маршала, брошенный как-то мне в момент, когда из его дрожащей руки выпал стакан. Он сказал тогда: «Ну, видите сами… Нет Зюка», А я в ответ: «Такое с каждым может случиться, пан Маршал». Но думал иначе.

Думал я о том, святая Мария, что Маршал Пилсудский и на этот раз не ошибается, что уже слышны шаги приближающейся Перемены. Хорошо помню ту ночь. Сквозь окно в комнату несмело просочился свет пробуждающегося дня. Из соседней комнаты доходил приглушенный шепот. С санитаркой беседовал капитан Генрик Цянцяра, дежуривший в ту ночь вместе со мной. Я сидел у ночного столика у кровати Маршала и раскладывал пасьянс. Маршал уже даже не смотрел, но старая привычка делала для него этот факт приятным. Молчал и только временами ойкал. В какой-то момент поднял руку и показал на висящую над кроватью фотографию своей матери. «Панна Биллевич, – сказал он. Это была девичья фотография панн Марии Пилсудской. – Любимая мамочка, очевидно, уже ждет своего Зючка. И тетя Зуля ждет и Бронись ждет… И столько моих солдат готовится к параду…»

До сих пор я всегда старался плохие мысли Маршала перевести на шутку. То смеялся, то говорил что-то, из чего вытекало, что мне они казались совершенно вздорными. Но сейчас абсолютно не нашел нужных слов, а улыбнуться боялся, чтобы вместо улыбки не вылезла на моей физиономии какая-нибудь нелепая грнмаса. Просто сидел молча, только голову наклонил низко, чтобы не показать Маршалу своей бессильной боли.

В это время Маршал начал что-то бормотать и по привычке разводить руками. Это продолжалось долго. Наконец он повернул голову и сказал, обращаясь ко мне:

– Нужно переехать в Бельведер.

И больше – ничего. Обычные слова. Он говорил мне их много раз, но сегодня они для меня прозвучали, как погребальные колокола. Я сразу понял их смысл. Они означали: «Хочу умереть в Бельведере».

Ведь я досконально знал обычаи и привычки Маршала, знал, что всегда, когда он чувствовал себя нездоровым, он сразу же старался убежать из Бельведера, чтобы, как он сам говорил, не привлекать в свой дом атмосферу болезни. Желание возвратиться к порогу этого дома во время такой тяжелой болезни не могло быть не чем иным, как уверенностью, что последний час приближается… Для меня этот сигнал был так многозначителен, что я немедленно сообщил о нем генералу Смиглы и докторам. Надежда, которая жила во мне единственно благодаря пани Пилсудской, полной глубокой веры в выздоровление, тогда полностью надломилась.

Доктора решили, что сейчас переезжать в Бельведер очень опасно, нужно обождать хотя бы некоторого улучшения. В конце концов сам Маршал повторил свое пожелание еще несколько раз. Пани тоже считала, что в Бельведере будет лучше.

В этот день, вечером. Маршал должен был навсегда покинуть порог Генерального инспектората Вооруженных сил…

В вечерних сумерках к черному входу подъехала санитарная карета, управлял которой вместо шофера начальник автоколонны инспектората.

Я зашел к Маршалу и сообщил, что через минуту мы переезжаем в Бельведер. Маршал молча кивнул головой, но даже не поинтересовался, как это будет выглядеть. А я не в состоянии был сказать, что его повезут на носилках в санитарной карете… Боялся, что Маршал будет возражать, захочет одеться и поехать обычным автомобилем. Но он, казалось, совершенно не интересовался тем, что происходит. Неподвижно лежал в постели и блуждал взглядом по комнате, время от времени что-то нашептывая. Впрочем, мои опасения, как я узнал впоследствии, оказались напрасными. О способе переезда Маршала проинформировала его супруга.

Мы принесли носилки – обычные солдатские носилки. Я очень боялся смотреть на Маршала. Ведь носилки, это зримое свидетельство его физического истощения, должны были плохо подействовать на больного. Думал, что он, возможно, разгневается и выгонит нас всех вместе с этими носилками. Знал, что мы ушли бы без слов. Но Маршал не рассердился, не выгнал нас, а наоборот, повел бровями и улыбнулся. При этом указал движением головы на носилки:

– Хорошо, хорошо, только выкурю папиросу.

Я подал ему «Маршалковскую», которую готовили специально для него. Он курил спокойно, молча. Если бы не чрезвычайно исхудавшее лицо, бледность и потухший взгляд, я мог бы обольститься, что Маршал остается таким, как пару месяцев назад, – здоровым. Однако лишь один взгляд на носилки в спальне развеивал иллюзии и возвращал мысли к унылой действительности.

Мы, адъютанты и доктора, подняли с постели почти неподвижного Маршала и положили его на носилки. Старательно укрыли его меховым пледом. Маршал все время молчал и постоянно сохранял как бы удивленное выражение лица. Только один раз тихонько ойкнул, но и тогда не опустил поднятых ко лбу бровей.

Никто не видел этого трагического переселения, и только мы были его единственными свидетелями.

Каждый из нас все еще старался держать в тайне болезнь маршала Пилсудского, как об этом нам было приказано ранее, – раз и навсегда. Поэтому мы не останавливались перед фронтоном Дворца, где всегда вертелись слуги, жандармы и много гражданских лиц, а через боковые ворота, которыми ранее не пользовались, подъехали к тыльной стороне Дворца, со стороны парка, под самые двери Угловой комнаты. Туда мы внесли Маршала и положили его на кровать, предварительно подготовленную супругой. Как раз на ту, на которой несколько дней спустя он закончил свою жизнь.

«Я должен, должен…»

Дни болезни Маршала легли на мои плечи грузом многих лет. Сегодня мне кажется неправдоподобным, что от трагического переезда из инспектората в Бельведер до смерти прошло всего лишь восемь таких дней.

Состояние Маршала оставалось тяжелым, и лишь дважды наблюдалось некоторое улучшение. Однако это были только иллюзии. Большой боли Маршал не ощущал, и это было нашим единственным утешением в бездне грусти, подавленности и самых горьких предчувствий, которые превратились позже в неумолимую уверенность.

Когда в высших кругах убедились в том, что болезнь опасно прогрессирует, было решено опубликовать коммюнике, чтобы подготовить общественное мнение к удару, который вскорости должен был постичь польский народ. Коммюнике должно было появиться в понедельник, 13 мая, либо во вторник… Вместо него, к сожалению, появилось уже другое коммюнике…

И так бежали дни в Бельведере – в грусти и подавленности. Позднее я узнал, что один из докторов договорился с ксендзом Владиславом Корниловичем, чтобы тот все время не выходил из дому, дежурил у телефона, был готов к вызову в любую минуту.

Наступило 10 мая.

Маршал начал впадать в полуобморочное состояние, то кому-то грозил, то на кого-то кричал, гневался, то его снова охватывала жалость. «Бедный Зюк, Зючек…», – повторял он. Мы стояли бессильные и ненужные. Сестра утешала нас: «Такое состояние для больного самое хорошее, он не страдает». Но мы знали, что для него не смерть была страшной, а состояние бессилия. Но мы не говорили этого: пусть ей кажется так, как кажется.

Протекали часы, а из Угловой комнаты все еще доносился голос Маршала. Пани Александра почти не отходила от постели, все еще была преисполнена верой и лучшими надеждами. Я восхищался ее непоколебимой уверенностью в том, что «Зюк и не такое выдержит». Никто уже не отбирал у нее этой веры, этого чахлого ростка надежды.

Когда вечером я начал вслушиваться в уже бессвязную путаницу слов Маршала, я заметил, что в их хаосе все время выделялись слова: Лаваль, я должен, Россия.

– Я должен, должен… – повторял он с твердостью и раздражением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю