Текст книги "Ливень в степи"
Автор книги: Чимит Цыдендамбаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Жаргалма не перебивала соседку. «В самом деле, – соображала она. – Почему я ничего не сказала той женщине? Она помогла бы… Если и не помогла, потери не было бы. Неловко беспокоить было… Неловко… Так и домой приехала без мужа. Что же теперь делать?»
– Поезжай в сомонный Совет, – словно отвечая ей, проговорила Самба. – Ты не поедешь, я за тебя съезжу, все расскажу. Почему Ленину-багше письмо не напишешь? Сама не сможешь, других попроси. Все опиши, он живо сделает, как надо. Чего ждешь? О тебе дурные бабы всякие сплетни треплют. По всей степи болтовня катится, от одного улуса к другому… Почему терпишь, не понимаю.
– Съезжу в Совет… – проговорила наконец Жаргалма. – Завтра поеду.
– Вот и хорошо, – похвалила соседка.
На другой день Жаргалма собралась в сомонный Совет, но один улусник сказал, что будто новый зайсан Дугарцырен куда-то уехал на несколько дней.
Жаргалме надо бы огорчиться, а у нее почему-то вдруг стало легче на сердце.
Жаргалма и сама не смогла бы объяснить, почему у нее от сердца отлегло. Так бывает в степи, когда после пасмурных дождливых дней неожиданно выглянет солнце, разгонит темные тучи.
Ласковое солнце светит в душе Жаргалмы.
Как солнечные дни сменяются пасмурными, так меняется и настроение Жаргалмы. Снова у нее в груди стало мрачно и холодно. Никто в улусе вроде и не болтает о ней ничего плохого, а сердце словно мертвое. Прогорит в степи костер и угаснет, ветер разметет золу – и на многие годы на земле останется черная плешина, на которой не растут ни трава, ни цветы. Неужели глупые разговоры выжгли в душе Жаргалмы такую же черную плешину?
Жаргалма оседлала Саврасого и вместе с Очиром поехала пасти коров. Хорошо сидеть на лесной поляне возле приветливого костра! Они с Очиром погнали коров на свой покос, там стоит в копнах скошенное сено. Подъехали и увидели, что чьи-то коровы разрушили городьбу, топчут, растаскивают копны. Жаргалма и Очир принялись разгонять коров, бить чем попало. Одних выгонят, другие уже у копен. Свои коровы тоже кинулись топтать сено, еще назойливее оказались, чем чужие. Кое-как разогнали коров, принялись поднимать развороченную городьбу. Вокруг ходит чужая красная корова, тычет мордой в жерди. Она, наверно, и опрокинула городьбу, привела к сену все стадо…
Жаргалма и Очир подобрали сено, поправили разрушенные копны. Сено грубое, исцарапало руки, лицо… Жарко, захотелось пить, пересохло горло. Когда все было сделано, разложили костер, повесили на сучке старый котелок с водой из канавы. Вода закипает, суетится в посудине. Очир, который часто бегает по взрослым собраниям и сходкам, слушает там всякие речи и выступления, забрался на пень и важно заговорил, будто коровы понимают его:
– Что вы натворили, дурные коровы? Сожрали сено труженика Абиды Гармаева. Он руки мозолил, потел под солнцем. А вам и не стыдно. Сын Абиды, малолетний Очир, возил это сено, а вы втоптали в землю. Для чего мы запасали сено? Для того чтобы вы зимой не подохли с голода. А вы ходите по колено в густой ветоши и в сочных кустах и лезете со своими волосатыми мордами в городьбу, воруете сено. Позор вам, коровы!
Жаргалме очень забавно показалось, как Очир говорил, она расхохоталась. Очир еще больше разошелся.
– Насторожите свои глупые коровьи уши! – строго приказывает он коровам. – Скоро выпадет снег, скроет ветошь, скроет молодые кустарники. Будет холодно, задуют ледяные ветры. Бр-р-рр… Скользко станет. Как будете тогда жить? Станете тощие, понурые… Придете к нашей юрте, начнете жалобно мычать, просить еды. Я скажу тогда: «Прочь отсюда! Вы свое сено еще осенью сожрали. Нет для вас больше никакой еды!»
Очир соскочил с пенька, крикнул: «Хорошо я их?» – и с веселым смехом подбежал к сестре. Жаргалма утерла рукавом слезы, выступившие от смеха, и ответила:
– Хорошо. Только одно забыл… Коровы могли сказать тебе: «Не будешь кормить нас, не дадим молока. Хочешь есть лепешку с маслом, саламат на сметане, молочные сухари, сливки – корми досыта. Тогда молоко тебе будет и мясо».
Очир притих, задумался. Жаргалме почему-то вспомнилась старая Пеструха, которую Норбо решил продать в русскую деревню.
Жаргалма не помнит, когда последний раз смеялась до этого дня. Плакала много… «Нельзя всегда ходить без улыбки, – думает Жаргалма. – Хмурой тяжело быть. Я же молодая, должна петь, водить ёхор[9]9
9 Бурятский хоровод.
[Закрыть] с девушками, с парнями…» А из глаз падают слезы… Пришлось сказать брату, что дым костра едкий, от него и плачет…
Они выпили по чашке горячего чая, пахнущего дымом. В мешочке, который лежал на холодной земле, нашлась лепешка. Забавно грызть мерзлую лепешку, запивать горячим чаем.
Непостоянно осеннее небо. Вот вроде наступила зима. Выпал снег, замерзла в канавах вода. И вдруг – несколько дней подряд греет жаркое солнце, снова все растаяло. Потом опять холодно. Наступила пора, когда мясо уже не портится. Улусники все чаще режут коров, они жирные. Жаргалме почему-то вдруг захотелось бараньей почки. У них недавно забили яловую корову, почки и сейчас дома лежат, но ей надо бараньи. Она думает, что может много съесть, полную большую чашку. Даже разрезать не станет, будет сидеть и кусать от целой, рвать зубами. Никому не даст ни кусочка. Сколько будет почек – все съест и жирные пальцы оближет.
Вдруг Жаргалме стало страшно: бараньи почки маленькие, она может съесть хоть пятьдесят штук. Для этого придется зарезать двадцать пять овец. На чьи плечи ляжет тяжелый грех? На ее плечи, она захотела почек… Нет, она не станет думать о грехах.
Бараньи почки. Хоть бы штук десять. Нет, уж лучше двадцать. Три, пять дней, целую неделю есть почки. Раньше она и за мясо их не считала, глупая, наверно, была…
Она налила себе чаю, взяла лепешку. Фу, какая невкусная лепешка!
На другой день Жаргалма с утра стала думать о бараньих почках. Хотела сказать матери, да мать куда-то спешила. В полдень прибежал Очир, еще с порога крикнул:
– У Базаровых овцу режут!
Жаргалма к Базаровым заходила редко, делать у них нечего. А тут сразу засобиралась, будто ее звали туда. Живо переплела косы, повесила на грудь четки и украшения, боится, как бы не опоздать, как бы без нее не съели обе почки.
– Ты куда нарядилась? – спросила мать.
– Так… К бабушке Самбе, – схитрила Жергалма.
– Сходи, сходи… Она жаловалась, что редко навещаешь.
Она пошла, а самой тревожно: нехорошо приходить в то время, когда режут овцу. Подумают, что на угощение напрашивается… Она же к ним не чаще двух раз в год заходит. Сейчас не цагалган, когда все ходят друг к другу богу молиться… Хоть ведь и особенного ничего нет, в одном же улусе живут…
Жаргалма быстро прошла мимо юрты бабушки Самбы – к ней можно и завтра зайти, не убежит, а почки могут сварить и съесть.
У Базаровых был кое-кто из соседей. На очаге стоял чугун со свежим мясом, на столе лежал бараний желудок, наполненный кровью, его будут варить.
– Жаргалма пришла! – искренне обрадовалась жена Базара. – Вот хорошо. Ты почему у нас редко бываешь? Садись сюда. Видно, умывшая тебя мать дала тебе доброе благословение – к твоему приходу у нас угощение, все тебе рады.
Хозяйка говорит очень громко, Жаргалме неловко, ей кажется, что она нарочно кричит, чтобы все заметили ее приход. Она забыла, что у Базара глуховатая теща, все привыкли кричать ей, стали и с другими громко разговаривать. Жаргалме хотелось сказать: «Мне мяса не надо, сварите поскорее почки, я вам спасибо скажу. За это я вам в любой работе помогу…»
Соседи вели обычные разговоры о своих делах. Разве вокруг очага бывает тихо, если сидят несколько улусников? Жаргалма не слушает, о чем они говорят, не понимает слов, будто в летнике стоит сплошное пчелиное жужжание. «Скорее варили бы, – волнуется она. – Мне бы даже не всю, только кусочек…»
– Папа, мне печенку в пеленке, – громко и нудно тянет мальчишка, сын Базара. – Мне печенку в пеленке…
– Заткните ему рот, – сердито говорит глуховатая теща Базара. – Дайте ему печенку.
Базар что-то проворчал, сердито посмотрел на сына, подвинул к себе деревянное корытце с мясом, отрезал большой кусок печенки, железными щипцами приготовил в очаге постель из красных углей, положил на нее печенку. Она зашипела, будто задышала, замурлыкала песенку…
– Не сгорела бы… – с испугом проговорил сын Базара.
Отец вытащил печенку, отряхнул приставшие к ней красные угольки, положил на тарелку, разрезал на четыре продолговатые части. Внутри она еще сыроватая, темная… Базар отрезал кусок тонкого узорчатого жира, разделил на четыре части, завернул горячие кусочки печенки, будто запеленал четырех близнецов.
Огонь обрадовался, запрыгал, ему хочется сдернуть с вертела вкусные кусочки. Базар поднимает вертел повыше, отстраняется от жадного пламени, поворачивает одной сторонкой к огню, другой – чтобы расплавленный жир хорошо пропитал печенку. Вот уже куски на вертеле стали золотисто-красные, Базар снимает их на деревянную тарелку.
– Ой, быстрее! – нетерпеливо вскрикивает мальчишка. Он больше не может ждать…
Пошел такой вкусный дух, будто не один, а все очаги улуса целый день жарили пуды свежей, сочной бараньей печенки. Такой дразнящий запах, что и у сытого слюна побежит. Жаргалма тоже глотает слюну, хотя ей печенки совсем не хочется. «Какой вкус у жареных почек? – лезет ей в голову глупый вопрос. – Хороший, наверно… Но ведь их не жарят на углях, а отваривают».
Жаргалме показалось, что огонь потускнел, словно обиделся, что ему досталось лишь несколько капель жиру. Глухая старуха, видимо, тоже заметила это из своего угла, строго сказала:
– Огню сделайте приношение…
Базар отрезал маленький кусочек жира, бросил в очаг.
Нетерпеливый сын Базара ест печенку. Душистая, чуть не дожаренная – такое угощение любому хану, любому царю не стыдно поднести. Только Жаргалме не надо, она тревожится, что почки еще не сварились. Долго котел не кипит… Достанется ей хоть небольшой кусочек? А вдруг положат целую!
Большой котел кипит и кипит. Сын Базара наелся, остывший кусочек доедает отец. Возле сидит младший сын – грязный, неумытый. И рубашонка на нем грязная… Он без штанов, на ногах у него теплые носки, перевязанные красными тряпочками. Он не умеет ходить, елозит по вытертой шкуре жеребенка.
Наконец чугун сняли с огня. Хозяйка подвигает к чугуну деревянные маленькие корытца, выдолбленные из дерева чашки, глиняные тарелки, вытаскивает из котла толстый большой желудок, наполненный кровью, мелко накрошенным жиром, пахучим степным луком. Достает куски сердца, лопатки, залитые жиром ребра, лытки. И снова какие-то куски. Наконец вытащила почку, всю в жиру, за ней вторую – эта без жира, голенькая. О них Жаргалма мечтала со вчерашнего дня. От почек идет пар, можно обжечь руки. Надо чуть остудить и есть. Вкус приятный, чуть горьковатый, на свете нет ничего лучше вареных почек.
Мясо разрезают на равные куски, раскладывают по посудинам. У Жаргалмы все горит внутри: кому достанутся почки? Вдруг глуховатая старуха очень громко и как-то злорадно выкрикнула из своего угла:
– Почки маленькому сыну отдайте. Они мяконькие. Он управится, у него зубы есть.
Жена Базара срезала с одной почки жир, положила обе в чашку, подвинула к малышу.
Жаргалма чувствует, как к горлу подступают слезы. «Ну, что ж… Теперь можно и домой…»
Разговор в летнике поумолк: люди едят мясо. Человек многое может: и молитвы читать, и произносить добрые благословения, и песни петь, и напраслину на других молоть. Не может только сразу жевать мясо и бойко разговаривать. Проглотит кусок, скажет два-три слова и опять жует.
– Какое жирное мясо…
– Трава была добрая.
Сок у мяса острый, до самого сердца доходит.
– Хороший год…
– Бери, Дулма, ребрышко.
– Найдан вернул тебе прошлогодний долг?
– В будущем перерождении отдаст. Когда после своей смерти снова родится, станет богачом и принесет. Мне и тогда деньги будут нужны.
Жаргалма положила в рот кусок вареной бараньей крови, смотрит на мальчика, перед которым лежат почки. Он взял одну и бросил, видно, горячая. Вторая похолоднее, успела остыть, она ведь была без жира, голенькая… Мальчик попробовал ее зубами и положил обратно. Взял опять горячую и трясет, словно бубенец, даже поднес к уху, будто прислушивается. Шутником вырастет, наверно…
– Возьмите у него почки, не хочет он, – распорядилась старуха. Мать отобрала у сына чашку, сунула на полку, где стоит немытая посуда. Малыш заревел, тянет руки, точно у него отняли забавную игрушку. Жаргалме обидно и горько. «Что сделаешь, – успокаивает она себя. – Жена Базара добрая женщина, она просто не знает, чего мне хочется. Надо идти домой».
Немного посидев еще, Жаргалма вышла. Солнце не закатилось, а на небе уже была луна. «Точно большая почка в голубой чашке…»
Дома Жаргалма сказала матери, что ей до слез, до тошноты хочется бараньей почки.
– Я у Базаровых была, они овцу закололи… Они не догадались, зачем я пришла.
Мать зорко, с тревогой посмотрела на дочь, что-то решила про себя и сказала сыну:
– Сбегай к Булат-бабаю, скажи: мать просила побыстрее прийти, забить нам овцу.
В душе Жаргалмы словно два солнца взошли. Почему она сразу не сказала матери, ходила к Базаровым? Сами не нищие, свои овцы есть.
Потом, когда она съела обе почки только что забитой овцы, мать осторожно спросила:
– Дочь, у тебя рвота бывает?
Жаргалма с удивлением взглянула на мать:
– Ты откуда знаешь? Бывает иногда… Недавно совсем плохо было. Ничего, прошло… Тошнит часто.
– Давно?
– Как домой приехала.
– У тебя будет ребенок, – сказала мать без большой радости.
Жаргалме вдруг захотелось долго, неутешно плакать, чтобы все ее жалели. Но она не заплакала.
Отец вернулся поздно: целый день где-то играл в карты. Появилась у него эта плохая страсть… Увидел свежее мясо, неопаленную баранью голову, удивился:
– Зачем закололи барана? Что вам, коровьего мяса мало? На суп не хватило?
– Дочери бараньих почек захотелось. Ешь, в чугуне мясо холодное.
Отец ничего больше не сказал. Жаргалма ниже склонилась над шитьем.
– Темно, – сказала мать. – Перестань шить, глазам вредно. И вообще не тронь больше иглу и ножницы, в твоем положении нельзя брать острое. Грешно.
Отец молча жевал холодное мясо. «Хоть сказал бы что-нибудь…» – с тоской и болью подумала Жаргалма. Но отец молчал. Она обрезала ножницами нитку, сделанную из жилы, завязала на ней двойной узелок и отложила шитье – в самом деле было уже темно.
Вот, кажется, и наступила на широкой земле та самая зима, которую давно все ждали, все немного побаивались…
Жергалме труднее и труднее скрывать свое положение. Да и что скрывать, когда в улусе каждый знает, что ей скоро рожать. Мать припасла теплых чистых тряпок – завернуть ребенка, сделала одеяльце из самой лучшей, самой мягкой овчины.
Жаргалма напряжена до предела, иногда ей слышится какой-то утешающий голос. «Это мой ребенок успокаивает меня», – улыбается Жаргалма. Она прислушивается к каждому движению ребенка: он, видно, торопится к людям, хочет поскорее стать опорою матери. Раньше Жаргалма печалилась, не знала, что с нею, здорова она или больная, теперь печали нет. Только бы все хорошо кончилось… Она даже имя придумала: если родится сын, назовет его Эрдэмтэ – Ученый. Он же обязательно будет ходить в школу, будет ученым. Дочку хорошо бы назвать Жаргалмой. Это значит Счастливая. Но мать не может назвать ребенка своим именем…
В летнике есть уже место, где будет стоять колыбель, только самой колыбели пока нет – нельзя, даже в пословице сказано, что нерожденному ребенку железную люльку не ставят.
Что это будет за существо, собственный ее ребенок, никто не знает. Взглянуть бы на него… И вот ведь – чем больше думает Жаргалма о будущем младенце, тем чаще ей вспоминается Норбо – торчит в душе, как столб коновязи в осенней пустующей степи. Или вдруг станет как мрачное, пасмурное облако. Или неожиданно засияет над всем миром яркой звездой.
«Муж он мне или нет? – мучает себя Жаргалма. – Есть ли отец у моего ребенка?» Теперь это не только ее вопросы, не только ее горе. Их уже двое… «Ну, Норбо не приедет… Родится ребенок, спросит меня когда-нибудь: «Мама, где мой отец?» Что я отвечу? Сказать, что далеко уехал? Или умер? Кто меня научит, что сказать, как объяснить?…»
Отец Жаргалмы где-то мнет с приятелями свои затертые, слепые карты. Далась ему карточная игра… Обо всем забывает. Некормленый конь может целый день стоять на привязи, отец не вспомнит о нем. Отчего он стал такой? Хлеб и сено давно убраны, спешной работы у него нет… А может, просто не хочет сидеть дома, смотреть на неповоротливую, неловкую дочь? Мать ходит к соседке, помогает ей шить новый халат, она всем всегда помогает, никому не может отказать. Норбо не позволил бы своей матери делать чужую работу, сказал бы: «Нечего задаром стараться для других».
Отца и матери нет дома. Очир где-то играет. Жаргалма варит вечернюю еду в трех маленьких посудинах, ей ведь теперь не поднять большой, тяжелый чугун. В отдельном черепке варится еда для собаки.
Мать пришла поздно, отец явился ночью, бросил у дверей седло, наделал шума, всех разбудил. Видно, проигрался, злой вернулся.
– Погрейте себе еду, – сказала мать. – Остыло все.
– В животе согреется, – буркнул отец. Он сел возле тусклого светильника, принялся за еду. Ест так, будто целый день дело делал. Желтый, тонкий огонек светильника прыгает на одном месте, потом вдруг сникает, становится вялым. Смутно виднеется половина лица, огромная тень ложки, которой отец хлебает холодный суп. Большущая рука с ложкой черпает что-то, как на дне колодца, и поднимает вверх.
Утолив голод, Абида становится добрее, не так сильно мучается от проигрыша. Он доедает суп и спокойно говорит:
– В Ехэ Хутартуе скоро собрание будет. Там и тут все собрания, конца не видно. Как много мангира в суп наложили, в каждой ложке один мангир. Мясо бережете, одной травой кормите. О чем будут говорить на собрании, никто не знает. Черт, опять мангир попал… На все собрания большие начальники приезжают, мы их на своих конях должны возить. Хорошо Гымпыловым, Шойтоевым, Ангадаевым: у них по одному коню, в месяц один раз в Совете дежурят. А я опять шесть дней подряд дежурю. Фу, опять мангир.
– Теперь совсем мало мангира класть будем. О чем собрание будет?
– Не знаю. Если на кого налоги навалить надумали, так всех богатых еще раньше большими налогами обложили. Может, еще что важное… Не знаю…
Очир высунул из-под одеяла голову, бойко выкрикнул:
– Я тоже поеду на собрание!
И тут же снова нырнул под одеяло.
– Спи, бездельник. С таких пор начнешь бегать по собраниям, толку не будет. Еще в комсомол запишешься, волосы отрастишь… Кожаным кушаком начнешь подпоясываться…
«Хорошо, если бы Очир поехал на собрание, – думает Жаргалма. – Все мне рассказал бы, что там было».
На стене опять появилась большая тень ложки – отец последний раз зачерпнул суп. В доме глубокая, сонная тишина. Ночью совсем другая тишина, чем днем… Жаргалма думает о жизни соседей, о своей жизни. Дни текут, как река… Люди, все живое куда-то плывет и плывет по этой реке. А куда? Она думает о своем будущем ребенке и с этой мыслью незаметно засыпает.
Она проснулась рано, вышла посмотреть коров. Поскользнулась на крыльце, упала на спину и съехала так по всем ступенькам до самой земли. Пять крутых ступеней… Мать услышала, как она упала, выбежала во двор, помогла подняться, уложила в постель.
– Себя не можешь уберечь, – махнул рукой отец.
– Больно? – с тревогой спросила мать. – Сильно разбилась?
– Ничего, – стиснув зубы, ответила Жаргалма. – Не очень больно.
Все тело у нее так и ломит, так и рвет на части… Мать нагрела в мешочке песку, прикладывает ей к спине, мягкой рукой разглаживает живот, молит богов, чтобы отдали ей все страдания дочери… Жаргалме кажется, что к ней прикасается не ласковая рука, а грубое лошадиное копыто. Нестерпимая боль… Дышать нельзя. Даже отец понял, как ей тяжело, съездил в русскую деревню к бабке Алене, которая хорошо помогает роженицам, но не застал дома. Когда вернулся, отцовское сердце почуяло, что случилась беда. Жаргалма лежала лицом к стене, перед бурханами горели светильники… Под божницей лежало что-то завернутое в чистую тряпку.
В тот же день он поехал к бывшему ламе Самбу, который давно живет в соседнем улусе – бросил дацан, отказался от святого ламского звания, женился… О нем ходила по улусам забавная песня: «Как увидел Дулму Холхоеву, бросил прочь хонхо и дамари[10]10
10 Маленький барабанчик и колокольчик с ручкой – ламские принадлежности.
[Закрыть]». Жена у него умерла молодой, ламские красно-коричневые одежды давно истерлись, желтая шапка лежит в сундуке. Самбу даже не помнит, сколько лет назад ушел из дацана. Ничего толком не знает, все священные книги позабыл.
По привычке еще называют его ламой. Вот к нему и приехал Абида. Помолился для вида богам и сразу заговорил о деле, не теряя дорогого времени.
– У меня, как говорится, дочь ступку сдвинула…
Абида догадался по лицу ламы, что тот не понял этого народного выражения, забыл, наверное. Сердито объяснил:
– Ну, мертвого родила. Надо помолиться, я за вами приехал. Хоронить не будем, потеряем…[11]11
11 Старый буддийский обычай: мертворожденного не хоронили, а «теряли» в лесу, веря, что он вернется в улус и вторично родится у кого-нибудь из той же семьи.
[Закрыть]
Самбу даже ушам своим не поверил: за ним приехали на коне, как за настоящим ламой! Засуетился, бестолково забегал по юрте. Ему вспомнилась жизнь в монастыре… Боги, он поедет на добром коне, будет сидеть на почетных войлоках-олбоках с правой стороны очага, будет греметь хонхоем и дамари, брызгать святой водой – аршаном, горстями бросать зерно, разгоняя злых духов. Улусники будут сидеть перед ним, сложив руки. Он каждого легонько стукнет по голове святой книгой – благословит…
– Хоть я и старый лама, – с нескрываемой гордостью заговорил Самбу, – хоть у меня и преклонные года, вы явились за мной на телеге. Значит, я все еще святой лама…
– Чего разболтался? – грубо оборвал его Абида. – У меня дома мертвый ребенок лежит. Поедешь – поезжай, а нет так нет. Нечего языком трепать.
Бесцветный, какой-то линялый старичок Самбу сразу притих, горбясь, засунул в старую кожаную сумку древние, пыльные ламские принадлежности.
Пока Абида ездил за ламой, мать Жаргалмы взяла мертвого ребенка, огарком свечи сделала отметку на спинке, чтобы узнать его, если он второй раз у своих родится. Жаргалма слышала сквозь дремоту молитвы и бормотание матери, в голове у нее бродили какие-то смутные мысли: «Умер сынок… Мое дитя… Пусть он снова у кого-нибудь из наших родится… Черное пятнышко на спине пусть будет, только бы не на языке…»
Тут и отец приехал, привез ламу. Старый лама зажег в тусклой медной чашке курение. Повалил такой густой, такой едкий дым, точно он зажег не душистую траву, а кизячный дымокур. Лама торопливо схватил дряхлой рукой колокольчик, загремел барабанчиком, такой поднял шум, хоть затыкай уши.
Лама читал полузабытые, непонятные молитвы. Абида слушал, слушал, потом взял из-под божницы завернутый в тряпку комочек и вышел во двор. Жаргалма заметалась в постели, громко застонала. «Знал бы Норбо, что его ребенка уносят, чтобы потерять в лесу…» Из глаз у нее текут быстрые слезы, все тело болит, не пошевелить рукой. В летнике нестерпимо жарко: мать топит и топит, боится простудить больную. Звенит колокольчик, несносно трещит барабанчик ламы… Жаргалма знает, что отец во дворе привязывает сверток к седлу, делает вид, что собирается к кому-то в гости и везет с собой подарок. Вот он сел в седло, быстро поехал к лесу… Въедет в густые заросли, не оглядываясь назад, развяжет узелок на ремне, хлестнет коня… И все, можно возвращаться домой. Жаргалма точно видит все это своими глазами. «Ой, – стонет ее душа, обливается кровью. – Бедное, несчастное дитя. Упадет с седла, ударится о лесной пень или острый камень… Положить бы его в маленький гробик, застелить тепленьким. Но нельзя… Он тогда не родился бы снова. Жалко ребеночка. Не жил, ни разу не сказал «мама», даже не плакал. Божьего света не видел… Почему же в груди такая теснота, будто живого ребенка хоронят? Неужели всем бывает так жалко своих детей?» Давно уже не слышно звонкого стука копыт по мерзлой земле, а Жаргалма все мучает себя, все терзается: «Он может упасть на муравьиную кучу, весной его жадные муравьи облепят, волки могут найти… Почему не оставили его еще на один день в доме, пусть бы лежал под божницей. Неужели отец и мать не понимают, как мне тяжело?» Все тело у нее болит, вся душа терзается. Не выдержав, она вздрогнула. Все замерли от ее страшного вопля. Мать побледнела. Старый лама с испугу поперхнулся, на полуслове прервал молитву.
Прошло пять дней, а Жаргалма все лежала в постели – родители не разрешали вставать. Когда вернулась от мужа одна, отец и мать не очень обрадовались, а теперь совсем переменились.
– Однако надо другого ламу позвать, из дацана, – сказал он. – Самбу плохо лечит. Или русского доктора привезти из аймака?
Встать бы скорее на ноги… Жаргалме кажется, что она уже здорова… «Встану, поеду на то собрание, о котором отец говорил… Женщины и мужчины имеют одинаковые права… Это муж и жена имеют одинаковые права, брат и сестра… А отец и дочь? Нет, у них, наверно, разные права. О чем будут говорить на собрании? Бабушка Самба ругала меня, что никуда не хожу…»
Иногда Жаргалме кажется, что у нее есть живой сын, где-то растет. Ей представляются ребятишки, которых она видела в улусе. Вот маленький сын Базара. У него два зубика торчат, он сидит у чашки с бараньими почками… Ее сын тоже скоро смог бы взять ручонками вареную почку. Потом вспомнились ребятишки, которые заходили к ней и Норбо в улусе Шанаа. Глаза умные, недоверчивые, лукавые… Норбо сказал про часы, что в них сидят черти и грызут человечьи кости. Мальчуганы не поверили… А ее сын поверил бы или нет? Пришел на ум парнишка, который собирал с нею в степи кизяки, первый сказал про пестрый язык.
Думы одна за другой приходят в голову, не дают полежать спокойно. Когда занят спешной работой, можно отдохнуть от дум, а когда лежишь без дела, они так сами и лезут. Вот привиделась широкая, бескрайняя степь. Знойная, тяжелая… От саранчи треск в ушах. «Засуха, – думает Жаргалма. – Чем будем зимой кормить скот?» На Жаргалме будто порыжевшие от пыли, тяжелые ичиги. От раскаленной земли жарко ногам. Она идет по дороге, разделившей степь пополам. И вот натыкается на новую дугу. Посмотрела: «Да это же Норбо гнул!» – подняла, повесила на плечо, пошла дальше. Вот и вторая дуга… Она и эту взяла. Через несколько шагов – третья, а дальше несколько штук лежит рядом. Видно, Норбо недавно проезжал. Как не заметил, что столько потерял? Не догоню ли его, если побегу? И она побежала. Бежит, а степь все шире, дорога все длиннее… Жаргалма задыхается, падает. Сердце готово выскочить из груди, пот течет со лба… Вдруг знойная степь сменилась густым, тенистым туманом. Все вокруг в багряно-розовом цветущем багульнике, будто кто-то разжег на каждом шагу костры и не стал гасить. Ветер шевелит кусты, словно раскачивает яркое пламя. Жарко не от солнца, а от этих костров.
Жаргалма не спит. Она видит лес, цветущий багульник, идет среди деревьев. Вон лежит какой-то камень. Она подходит ближе и видит, что это не камень, а завернутый в тряпку ребенок.
Жаргалма открыла глаза, повернулась на другой бок, видения исчезли. Пришли думы и в средине всех дум – ее муж Норбо, ее неживой сын, который когда-нибудь снова родится на свет у нее или у ее родственников.
«По всем канавкам в голове текут думы, бегут мысли, их не остановишь, от них не избавишься», – без радости, без сожаления решает про себя Жаргалма.
Жаргалма устала от лежания в постели. От болезни, от тяжелых дум, от того, что не выходила на улицу, лицо у нее стало худое, желтое, глаза большие, задумчивые.
– Ей, однако, легче теперь, – сказал Абида жене и на другой день уехал: не мог больше усидеть дома, потянуло картежничать. Вечером вернулся с проигрышем, но не стал срывать зло на домашних. Поставил на стол маленький туесок с медом, бросил несколько вяленых рыбин.
– Жаргалме это, – сказал он. – Пускай поест. А то у нас все мясо и мясо, надоело ей. В лавках ни сахару, ни пряников, ничего нет. Даже твердых крупных орехов нету, которые раньше у купцов были.
Неуклюжая, неожиданная забота отца растрогала Жаргалму до слез, она отвернулась к стене и выплакалась потихоньку, чтобы никто не видел.
– Когда же она встанет? – вздохнула мать. – Скучно лежать…
– Пусть поскучает, не беда, – твердо ответил отец. – Нельзя рано вставать, вредно. Набегается еще, успеет.
Так же говорил отец, когда она была маленькой, болела, скучала о подружках. Давно ли это было? Словно ничего не изменилось с тех пор…
На другой день Жаргалма поднялась с постели, надела свой самый теплый, самый легкий халат. Он стал ей широк, пришлось перешить пуговицы. На ноги натянула унты, которые все время лежали под кроватью, собирали пыль. Своя одежда кажется словно чужая… Скорей бы взглянуть на синее небо, на золотое солнце, на сугробы в степи!
Вот, наконец, и чистый воздух. Жаргалма стояла на крыльце, не освоясь еще с этой радостной, праздничной встречей с сияющим, полным восторга миром. Она не очень доверяет своим ослабевшим ногам, боится крыльца, ступенек, с которых недавно упала, держится за дверную ручку. Потихоньку, сначала пробуя ногой каждую ступеньку, стала спускаться. Маленькая была, так же спускалась. У этого крыльца когда-то впервые в жизни измазала землею свои ноги. А потом сколько раз взбегала по этим ступенькам, вносила подойники молока, ступала в нарядных гутулах, шагала босиком! Даже темной ночью никогда не спотыкалась – девушкой на цыпочках возвращалась ночью с ёхора, чтобы не разбудить родителей, доски тогда не скрипели, точно были с нею в тайном сговоре… В улусе Шанаа, когда решила уехать домой, сколько раз благословляла мысленно это крыльцо родительского дома, сделанное из старых досок с сучками, похожими на большие медные монеты. «Здесь я тяжелый грех приняла, – печально подумала Жаргалма. – Упала и разлучила с жизнью старшего брата всех детей, которые у меня когда-нибудь будут. Почему так случилось? Не за камень запнулась, не с лошади на скаку свалилась, упала с крыльца родительского дома. И погубила своего ребенка… Может, и правда во мне скрыто несчастье для людей?»
Мать возилась с телятами, увидела Жаргалму, крикнула, чтобы шла домой. Жаргалма потихоньку пошла туда, где у них сложены дрова. На своем месте сидел Шойроб, царапал тупой пилой все ту же толстую чурку, которую пилил еще летом. С болью в голосе она сказала брату:
– Жалко смотреть на тебя… Тяжелая у нас с тобой жизнь, Шойроб. Лишь бы Очир был удачливый.
Заросший редкой длинной щетиной, Шойроб сделал на лице что-то вроде улыбки. Жаргалма взяла из поленницы несколько мелких полешек, понесла домой.
Дрова, которые впервые принесла после болезни, она положила в огонь, бросила в очаг крошки жира, зажгла перед божницей светильник, сложила перед собою ладони, произнесла с чувством:








