412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чимит Цыдендамбаев » Ливень в степи » Текст книги (страница 2)
Ливень в степи
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:11

Текст книги "Ливень в степи"


Автор книги: Чимит Цыдендамбаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Росла в лесу гибкая молодая береза и вот стала дугою. Человек обтешет ее, остругает и, чтобы она совсем потеряла свою красоту, раскрасит разными красками. Со временем дуга привыкнет к своей новой судьбе, стерпится с запахами конского пота и навоза, будет помогать лошади тащить тяжелый воз.

Жаргалма понимала, что согнутая береза пока еще не сдалась. В ней страшная сила: если вдруг распрямится, человек не успеет помолиться богам, как она убьет его наповал.

Но человек умен и хитер. Согнув березу, он связал ей ноги крепким ремнем, стреножил, как дикого скакуна.

Норбо и Жаргалма долго не уходили домой. Она думала о своем муже, о родной матери, которая тоскует о ней дома. Вспомнила бабушку, которая вечно крутит свой молитвенный барабан хурдэ: в нем спрятаны самые лучшие, самые святые молитвы. Повернешь барабан – и молитвы вознесутся к богу… Жаргалма думает о своих подружках Чимитме и Димитме, беспечных хохотуньях. У Норбо есть собака Янгар, у Жаргалмы дома тоже был свой Янгар, не такой толстый и не такой блошливый…

Потом ей пришла мысль о Хулгане-абгай, которая убила птенцов ласточек. Почему она прошлый раз ушла так неожиданно? На что могла обидеться? Надо будет навестить ее.

Мысли Жаргалмы спутал голос свекрови – она звала обедать. Они так быстро уселись за еду, точно котел с супом сам поспешил им навстречу… Жаргалме показалось, что жирный наваристый суп припахивает приятным березовым дымом.

Норбо съел суп, придвинул к себе чашку горячего чая с золотистой пенкой жирного молока и сказал:

– Вон в том черном тулуне[6]6
  6 Мешок из целой шкуры теленка.


[Закрыть]
примороженная ярица. Надо смолоть, Янгара будем кормить. Не дело арсу заправлять пшеничной мукой. И так от жира дышать не может, ночью дрыхнет, голоса не подаст, обленился.

– Верно, – подхватила Жаргалма. – Я перемелю у соседей на жерновах. Пусть Янгар ест… – Она помолчала. – У него блох много, остричь бы его догола…

– Кто же стрижет собак? – сердито спросил Норбо. – Собака не овца. Выдумала, дура.

Норбо первый раз за девяносто дней назвал жену дурой. Жаргалме почудилось, что он прокричал это слово во весь голос. Она сжалась.

– Чего ругаешься? – вступилась за невестку свекровь. – Зачем жену дурой обозвал?

Грубое слово сына ранило душу матери. Это было заметно даже по ее голосу: словно звонкая стеклянная посуда дала трещину…

После обеда Норбо прилег и сразу же захрапел. Легла и Ханда: после сытной еды в жаркий день приятно вздремнуть в прохладной юрте. Дремоте словно помогает убаюкивающая степная песня – жужжание стрекоз, неумолчный однотонный гул сотен тысяч мух, кузнечиков, пчел…

Жаргалму тоже клонило в сон, но молодой, здоровой женщине стыдно спать среди бела дня, да еще в чужом улусе. Считается, что молодым женам должно хватать для отдыха коротких летних ночей.

Жаргалма взяла улахан – большой выдолбленный внутри нарост, срубленный в лесу с сосны. Зачерпнула им из тулуна зерна. Зерно было плохое – тощее, словно бескровное, болезненного зеленоватого цвета.

Возле юрты Жаргалму ожидала собака – дугой выгнула черную спину, замахала тяжелым хвостом, лениво побежала следом.

Жаргалма пошла молоть муку к доброй соседке, которая живет чуть подальше Хулганы-абгай. Соседка как-то сказала, чтобы Жаргалма всегда приходила, когда надо молоть зерно.

Подойдя к сараю, Жаргалма услышала, что кто-то уже крутит жернова, мелет зерно. Жернова погромыхивали глухо, будто где-то перекатывался гром. Слышался даже шум сильного ливня…

Жаргалма вошла в сарай. Спиной к ней стоял мужчина и крутил жернов. Он не слышал ни скрипа дверей, ни шагов, повернулся лишь, когда она подошла совсем близко. Он был весь в муке – лицо, усы, плечи… Жаргалма взглянула на него и вскрикнула: это был тот старик с обвисшими усами, который схватил ее в юрте за руку, говорил глупые слова, противно хихикал.

В этот раз старик смотрел на нее не бесстыдными, а какими-то бегающими, трусливыми глазами. Жаргалма заметила, что водкой от него не пахло. Старик заговорил тихим, ласковым голосом:

– Вы молодая жена Норбо… – Он сказал ей «вы»! Старик назвал молодую женщину на «вы»! Такого не было в бурятских улусах с тех пор, как светит солнце. – Не бойтесь меня… Я тогда пошутил, взял вас за руку. У меня всегда такие шутки. У меня дочери такие взрослые, как вы… Не сердитесь… – И он начал торопливо собирать в мешок свою муку, заметая ее заячьей лапкой. Он очень спешил, но перед уходом все же сказал Жаргалме: – Вы держите ручку жернова вот так, у самого низа. Иначе она выскакивает из гнезда.

Он ушел, а Жаргалма все не могла прийти в себя, не верила, что этот старик вдруг мог стать таким хорошим. Если в отаре побывал волк, овцы потом долго не верят тишине… Подошла к двери, заглянула в щель: долговязый старик быстро уходил по дороге, даже не оглядывался. Совсем ушел. Может, он не такой уж худой человек, может, тогда не он, араки[7]7
  7 Молочная водка.


[Закрыть]
была виновата?

Жаргалма принялась за работу и скоро забыла про того человека. Она с увлечением крутила жернова.

Зерна остается совсем мало, несколько горстей. Вокруг жерновов – высокие теплые горки муки. От работы руки, спина Жаргалмы приятно онемели, душа сладко замирает. Так у нее всегда бывает, когда она заканчивает работу, которую делала с увлечением. На душе стало празднично – там немая благодарность к тому, кто посеял и вырастил это зерно, к тому, кто из мертвых, тяжелых камней сделал эту живую мельницу… Радостное, приятное чувство, какая-то нежность ко всем на свете, даже к собаке Янгару, которую она будет кормить едой из этой муки…

Жаргалма сварила арсу для Янгара, накормила его. В юрту зашла толстая старуха Ехэ-абгай. Шеи у нее нет. Тремя толстыми грядами падают на грудь тяжелые жирные подбородки. Она сложила толстые ладони, подошла к божнице, прислонилась к ней лбом. Затем грузно села у очага.

– Ох… – произнесла она, с трудом переводя дух. – Тяжело.

Жаргалма подала ей чашку чая. Толстуха выпила, попросила еще. Дышит она тяжело, со свистом и хрипом, как мех, которым чеканщики раздувают угли.

– На дворе у вас собака корыто вылизывает, не забыли ли накормить? – проговорила, наконец, Ехэ-абгай. Она хотела, чтобы Жаргалма вышла к собаке: при молодой не могла сказать, зачем пришла.

– Я только что накормила собаку. Видно, доедает, – ответила Жаргалма.

Конечно, не будь у этой Жаргалмы пестрого языка, старуха просто сказала бы: «У меня есть дело к твоей матери. Иди-ка, молодуха, посмотри, на месте ли стоит коновязь». А разве можно сказать так бабе с пестрым языком? Упасите от такой напасти, святые боги. Она ведь может пожелать, чтобы Ехэ-абгай стала еще толще… И старуха, которая никогда ничего не боялась, кроме грома и смерти, прикусила язык от страха перед этой молодой женщиной.

Жаргалма в это время ставила заплаты на рукавицы мужа. Она догадалась, что старуха хочет остаться наедине со свекровью.

– Хотела кизяка пособирать и забыла. Пойду. – Поднялась Жаргалма.

– Посиди, – остановила ее Ханда. – У нас же много кизяка!

– Пусть идет, – грубо проговорила старуха. – Мы дома всегда помногу запасаем.

Ехэ-абгай обтерла лицо подолом своего просаленного халата. А лицо все пылало… Она осторожно глянула на дверь, в которую вышла Жаргалма, и поманила к себе пальцем Ханду.

– Пойди поближе, Ханда. Слушай меня в оба уха. – И она тихо заговорила: – О том, что услышишь, все говорят, у кого есть рот… Я, как узнала, струхнула. Страшно, конечно, но ты особенно не пугайся. Как и сказать, не знаю. Ну, ладно… В общем, у твоей невестки пестрый язык. Да. Поняла? Это не к добру. Говорят, злой дух один раз в сто лет так метит какую-нибудь бабу. Черную печать на язык кладет. Чертова избранница. Вот и твоя невестка такая, она любому навредить может, если захочет. Молния не успеет блеснуть, как навредит…

– Ехэ-абгай… – Ханда почувствовала, как у нее перехватило дыхание, похолодели руки. – Кто, какой глупый бездельник оговорил мою невестку? Я бы своими руками вырвала его поганый язык.

Ханду душили гнев, страх, боль, ее начала бить дрожь… Кто посмел так обидеть Жаргалму?

– Ханда, ты на много лет моложе меня, слушай и не возражай, – сурово продолжала Ехэ-абгай. – Ты видишь, я в такую жару тащила к тебе эту копну своего мяса и жира… Если бы это были только сплетни, не пошла бы. Но ведь все говорят, каждая собака лает про твою невестку… Все в улусе, как молитву, твердят. У всех языки не вырвешь. Лучше вырви пестрый язык у невестки. С потрохами вытащи. И прогони домой, пока она дитя не родила, если родит, выгнать труднее будет. А сейчас что… Отправь домой будто погостить, и все. Улусники не желают, чтобы она у нас осталась. Сын другую жену приведет, за него любая пойдет. Шапкой махнет – десять невест прибегут с десяти разных сторон. Если хуже этой будет – не горюй. Пусть больше съест, дольше поспит, пусть хуже сошьет, не так вкусно сварит. Не беда, потом научится делать как надо, хорошей бабой станет. Только бы язык у нее был, как у всех людей, не пестрый. Поняла ты или не поняла?

Ханда долго молчала, потом снова принялась защищать свою невестку, но уже не так уверенно, без прежнего жара.

– Мне другой невестки не надо. Второй такой хорошей не найти. Ну, отправим ее домой, а потом что?…

– А что в твоей Жаргалме особенного? Ничего нет, – решительно возражала старуха. – Привыкла ты к ней, и все. Слушай, что говорит народ. Худая молва… Она разнеслась на четыре божьи стороны про пестрый язык… Теперь не остановишь, как пожар весною в степи, когда ветошь горит. Кто погасит, если черный ветер подхватил и понес огонь?

Теперь Ханду сковывала уже не боль, не внезапность страшного известия, а бессилие. И какой-то неприятный тлеющий в груди уголек сомнения… Неужели Норбо досталась такая грешная жена, отмеченная шолмосом – дьяволом?

– Ехэ-абгай, вы Жаргалме не говорите, – растерянно попросила Ханда. – Убьете ее, если скажете. Ой, жалко мне ее… Хорошая невестка, лучше, чем у других… – Ханда не смогла сдержать рыданий.

– Не реви, – строго сказала Ехэ-абгай. – Слезами не поможешь. Бабы всегда плачут, а толку нет. Не скажу я ей ничего. Я и видеть ее не хочу… Я с нею у одного очага руки греть не стану. Ее все вокруг боятся, ну и я тоже побаиваюсь.

Охая и ахая, упираясь руками в пол, старуха поднялась на свои толстые ноги. Ехей-абгай не сомневалась, что Хайда и Норбо подумают над ее словами.

Пока шел этот разговор, Жаргалма па голом лобастом бугре собирала кизяки. Она уходила все дальше и дальше, поблизости все было собрано, каждому нужны кизяки на дымокуры, отгонять гнус от коров. Некоторые кизяки еще не высохли, не затвердели, над ними гудели жирные зеленые мухи. Жаргалма перешла на другой бугор – Хара Добо. Неподалеку от нее собирал кизяки лохматый босой мальчуган. Он притворялся, что не замечает Жаргалмы, а сам следил за нею глазами. Жаргалма видела это, и ей было смешно.

– Мальчик, как тебя зовут? – дружелюбно спросила она.

– Меня? Бадмой, – охотно ответил мальчуган. – Вот хороший кизяк, сухой, как трут. Берите.

– Ты себе собирай, зачем мне даешь! – рассмеялась Жаргалма.

– Я вас боюсь. Вы не сердитесь на меня, ладно? Я вперед вас не забегаю. Кизяки не перехватываю…

– Боишься меня? – удивилась Жаргалма. – Почему? Разве я страшная, злая? Кого я обидела?

– Нет, нет… Вы не страшная, вы добрая. Люди зря говорят…

– Люди говорят? Обо мне? Что же они говорят?

– Ну, так… Боятся, чтобы вы их не изругали. Если кого изругаете, он заболеет. Захотите, чтобы я ослеп, я слепой стану… Как тогда домой дорогу найду, как с ребятами играть буду? Или скажете, чтобы ноги у меня отсохли… Ой, тетя Жаргалма, не надо! Не говорите так, у вас ведь пестрый язык, все сбудется, что захотите… – В голосе мальчика были слезы и страх.

Жаргалма вдруг перестала понимать, явь это или жуткий сон. Между солнцем и землею поплыли, помчались лохматые черные тучи. Кизяк в руке стал тяжелым, точно каменная глыба. Мешок выпал из рук на землю, Жаргалма без сил опустилась возле него. У нее в голове все спуталось, смешалось… Она сорвала сухую травинку, обрезала ею пальцы, но не почувствовала боли. Взяла в губы горький-прегорький лист, но не ощутила горечи. Голова стала пустая, точно гнездо, из которого вылетели все птицы – веселая, шумная стая… И сразу наступила тишина. Нет, что-то назойливо стучит в висках, вот стремительно закружились тяжелые, скрипучие жернова. Ой, как кружатся… Голова не выдержит, развалится. Кто-то рядом надсадно кричит: «Тебя все боятся, тебя все боятся!» Жаргалме вспомнился костлявый, вислоусый старик в сарае, его трусливые глаза. «Он тоже испугался меня, моего пестрого языка. Боится, как бы я не сделала зла».

Жаргалма сначала не плакала, слез у нее не было. Глаза сухие, в горле все словно перегорело. Кажется, и кровь из жил испарилась. Но вдруг Жаргалма судорожно, громко разрыдалась. От обиды, от незаслуженного оскорбления, от бессилия… Зачем она родилась на свет слабой женщиной? Ведь некому даже утешить ее… Никто не захочет разделить с нею горе…

Бывает, что на стене юрты укреплен найденный где-нибудь осколок зеркала. Хозяева всегда знают, в какой час дня на него через дымоход попадут солнечные лучи. От зеркала они падают на пол, дрожат, переливаются, как расплавленное серебро. А то покажется, что кто-то зачерпнул ковшом золота и расплескал возле очага… Вот малыш увидел солнечных веселых зайчиков и уже шлепает ручонкой по переливчатой золотой лужице. Но вот досада: нет золотистых брызг, не слышно звонких озорных всплесков. Нет и настоящего удовольствия малышу. Он хочет поймать сверкающего зайчика, зажимает горсть и тянет ее ко рту. Но в руке ничего нет, пусто…

Все доброе, хорошее, что Жаргалма увидела за три месяца в юрте мужа, кажется ей теперь таким же отраженным солнечным светом. Одна видимость, на деле ничего нет, пустота. Она плачет еще громче, отчаяннее.

Мальчик, который сказал ей про пестрый язык, не ушел, все стоит и смотрит на нее. Он не знает, как ему быть, что делать. Не подходя ближе, он, наконец, проговорил:

– Чего ревете? Я же не трогал ваши кизяки… Хотите – вам насобираю?

– Иди домой! – прикрикнула на него Жаргалма. – Мать ждет.

Мальчуган будто этого только и ждал: сорвался, как застоявшийся жеребенок с коновязи. Побежал без оглядки, даже кизяки свои растерял. Не до кизяков ему, когда сзади, наверное, гонится та молодая, красивая тетя со своим страшным языком.

Жаргалма долго сидела, не двигаясь, одна с печальными мыслями. Издали можно было подумать, что это не человек сидит, а у покинутой, забытой дороги торчит большой одинокий камень.

В тот же день, вечером, Хулгана-абгай забрела к одним из соседей. Там вокруг очага сидело четверо женщин, лениво потрескивал огонь – дрова в очаге были сырые… Едкий дым разъедал глаза. Женщины говорили между собой о том, что стало в улусе самой большой новостью – о красивой и злой жене плотника Норбо. Старая Хулгана заметила, что разговор о Жаргалме шел без недавнего жадного любопытства, без большого осуждения, без жалости и даже без прежнего страха. Так лениво бабы толкуют обычно о том, что у коров уменьшился удой молока, что надо бы принести на вершине горы жертву богам, попросить дождя, а то травы совсем пожухли. Или осуждают за шалости соседских детишек… Хулгана-абгай поняла, что о пестром языке Жаргалмы бабы толкуют от скуки. В первые же дни темный слух о Жаргалме живо бегал во все стороны, от одной юрты к другой.

Старая Хулгана села поодаль, молча слушала, о чем без интереса и волнения разговаривают женщины. А в душе у нее шевелилась непонятная, непрошеная тревога, вспыхивала, как одинокая сиротливая звезда – то появится, то исчезнет… А может, это и не звезда вовсе, может, это у Хулганы-абгай медленно просыпалось то, что все люди называют совестью? Что, если впервые за шестьдесят два года, которые Хулгана прожила на свете, доброе чувство поднимает свою голову в ее темной душе? Старуха сама не понимает, что с ней творится. Первый раз в жизни ей пришла в голову неясная, смутная мысль о том, что на свете есть добро и есть зло, впервые со страхом подумала она о жестоком пламени ада… «Боги милостивые, Жаргалма ни в чем не виновата… Страдает из-за моей злобной глупости. Зачем я волочу еще по божьему свету свои старые ноги?… Пустила по улусу темную, злую брехню. За что оговорила молодую женщину? Только за то, что она подала мне чашку чая не первой. Она же всем из одного чайника налила. Она меня за свою считает, потому и налила последней… Я даже сама могла себе налить, если хотела…»

Хулгана-абгай, сидевшая в темном углу, вдруг неожиданно для всех забилась в слезах, бормоча что-то непонятное. Женщины вскочили, встревожились. Принесли чай, простоквашу, молоко.

– Хулгана-абгай, что с вами? Заболели?

– Болею… Все болит. Здесь болит, здесь, здесь, – она показала на грудь, голову, ноги.

Непонятная, странная старуха Хулгана-абгай… Женщины не могут понять, отчего она разревелась. Все знают, что она не добрая, ни своих, ни чужих никогда не жалела. Когда родители умерли, слезинки не проронила. Упала с крыши, сломала два ребра, не заплакала. Костоправ удивился, что не стонала. С юных, зеленых лет такая…

Старуха утерла подолом глаза, встала и, больше никому не сказав ни одного слова, вышла из юрты. Дома подоила свою тощую козу и первый раз не пнула ее ногой, а проговорила с непривычной ласкою в голосе:

– Коза моя, ты даешь мне теплое, жирное молоко. А я, дурная старуха, мучаю тебя. Чтоб руки мои за это отсохли. Ткнула бы меня рогами в глаза, чтобы я света больше не видела.

Подоив козу, Хулгана разожгла в юрте очаг, поставила на него молоко, села к огню, зашептала заклинание:

– Огонь святой, которому я поклоняюсь, почему не уберег меня от тяжелого греха? Почему не запалил меня, как живую свечу перед богом? Почему не сжег дотла мои кости вместе с грехами?

Козье молоко вскипело, но пить его старуха не стала: видно, сыта слезами и горем Жаргалмы. Она легла на свою неуютную, жесткую постель, но до утра не сомкнула глаз. Может, думала о чем-то, а может, просто что-нибудь мерещилось, мешало спать. Утром голова была тяжелая, казалось, что в уши вдеты серьги, каждая с амбарный замок. Она даже не подоила козу. И умыться забыла, и не поела в то утро. Сразу пошла, по соседям и в каждой юрте неумело и неловко хвалила Жаргалму, жену Норбо: «Она все умеет делать, толковая, умная баба. Добрая она… Я напрасно ее оговорила… Выдумала я, что у нее язык пестрый… Она никому ничего худого не сделала. Все это моя пустая болтовня».

Старуха говорила о Жаргалме хорошее, а все вокруг будто оглохли на оба уха. Никто не обращал внимания на ее слова…

Да и мог ли кто ей поверить? Представьте, что случилось затмение солнца, вдруг среди дня на небе появились яркие звезды. Когда же все кончилось, когда испуганная скотина перестала орать и метаться, пришла старуха Хулгана и вдруг сказала:

– Никакого затмения не было. Это я пошутила над вами, завернула солнце в мокрый войлок.

Кто стал бы ее слушать? Так же отнеслись и к ее словам о том, что Жаргалма добрая и хорошая.

Никто не знал, как худо было Хулгане. Натворила неладное, принесла жестокие страдания невинному человеку. Ей было душно и тесно от тревоги, не сиделось на месте. Что она могла сделать, как отвести от Жаргалмы людской страх, тяжелые подозрения? «Отсеките мне руку, – думала Хулгана, – только научите, как спасти Жаргалму от беды… Любой грех приму, даже кости родителей прокляну, только бы спасти Жаргалму…»

Можно заарканить дикого, необъезженного скакуна – хулэга, но кто может изловить и вернуть глупые слова, сорвавшиеся с языка дурной старухи?

И раньше люди видели в дни хуралов[8]8
  8 Молебствие.


[Закрыть]
и цагалгана, как Хулгана-абгай сидела среди других женщин, перебирала пальцами большие деревянные шарики своих четок; Но умные небесные боги, да и самые глупые из людей знали, что Хулгана бормочет не чистую святую молитву, а клянет кого-то злобным свистящим шепотом. Как же понимать, что теперь Хулгана возносила богам горячие молитвы о спасении Жаргалмы?… Молитвы… Она их знает куда меньше, чем грязной ругани.

Старая Хулгана почернела еще больше, не ела, не спала и не чувствовала ни голода, ни усталости. Сидела у потухшего очага и бубнила одну и ту же молитву таким же грязным, чернолицым, как она сама, глиняным богам в закопченной божнице.

Жаргалма долго сидела возле собранного ею кизяка. Слезы текли по ее лицу. Но теперь это были не слезы растерянности и испуга, удивления и обиды. Жаргалма поняла, что ее оговорили по злобе, незаслуженно. «Это могла сделать от ревности, с отчаяния женщина, которая собиралась замуж за моего Норбо», – решила Жаргалма. Вот она и плакала… «Я не навязывалась Норбо. За нас сваты решили с родителями… Та девушка приехала бы ко мне, сказала, что любит Норбо, я не пошла бы за него замуж». Так рассуждала Жаргалма, сидя в степи, возле мешка кизяка. Потом ее пронзила мысль: «А вдруг правда, что у меня пестрый язык и я приношу людям несчастье?… Нет, это брехня, я ничего не сделала людям плохого!»

Недавно Жаргалма разожгла в своей юрте очаг, положила в огонь березовые поленья и стала смотреть, как дым окутывает дрова. Было похоже, будто в огне кто-то живой пеленает своего березового сына мягким голубовато-желтым шелком. Вот что может почудиться, если долго сидишь, уставившись в огонь… Вдруг она увидела, что из„ щели в полене вылез большеголовый муравей, черный, словно вылепленный из дегтя. Ему было нестерпимо жарко, он метался, не знал, где спастись. Жаргалма поймала его, выбросила во двор – пусть гуляет…

Ей всех бывает жалко. Заболеет теленок или ягненок-жалко. Кормит его, ласкает, радуется, когда поправится. Она никого никогда не ругала, даже худых, бранных слов не много знает…

Жаргалма припоминает, что в последнее время улусники как-то странно вели себя с ней. Старались меньше разговаривать, быстрее уходили прочь… Только Норбо и Ханда-мать не переменились. Не поверили злому слуху, наверно…

Она встала и медленно пошла к дому. Идет, смотрит себе под ноги, будто потеряла какую-то маленькую дорогую вещицу и не может найти… Раньше всегда спешила домой – чем ближе юрта, тем торопливее шла. А теперь тихо, неохотно идет. У изгороди высыпала кизяки, присела на корточки, принялась складывать один на один. Вверху сделала крышицу, чтобы дождь не размочил.

«Ханде-матери говорить не буду, – решила Жаргалма. – Не надо тревожить ее спокойную душу».

Свекровь после ухода толстой Ехэ-абгай тоже решила ни о чем не говорить невестке. Но обе они не сумели скрыть своего смятения, взглянули друг на друга, заплакали, обнялись, уселись на старой, облысевшей шкуре жеребенка.

– Не плачь, Жаргалма… – успокаивает невестку Ханда. – Возьми себя в руки… Все забудется, не плачь. – Она не только невестку этим утешала, но и себя…

Жаргалма слушала добрые слова свекрови, видела ее слезы, чувствовала ее сострадание и понимала, что больше эта милая, хорошая женщина ничего не может сделать для нее. Она не мужчина. Защитить может лишь муж. А у женщин только слова.

Ханда-мать ласково успокаивает невестку. Старшая всегда должна утешать младшую… А что же делает в это время Норбо, опора и надежда двух женщин, единственный в семье человек с кушаком поверх дыгыла, единственный в юрте мужчина?

Норбо сидит в своем сарае, острым железом скоблит сухие, звонкие дуги. Вон как выгнуты!… Теперь они никогда уже не станут прямыми: начнешь выпрямлять– сломаются. Скоро Норбо нагрузит целый воз новых дуг и повезет по ближним и дальним улусам, по русским деревням, будет продавать, менять на зерно, на муку, на сухари, на деготь… Подъезжая к незнакомому двору, Норбо сразу определяет: купят здесь дугу или нет, простую купят или красивую. Беднякам дорогие красивые дуги не нужны, им подавай простые, крепкие, подешевле. У Норбо всегда есть такие дуги, он знает, что улусникам нужно. Но ведь есть и богатые люди, для них надо товар покрасивее. Простую дугу они и на дороге не подберут, пускай, мол, валяется… Коня не остановят, мимо проедут. Для них, для богатых, Норбо возит особые дуги. И сейчас есть штук тридцать таких – вырезные, узорчатые, тонкие. Отберет из общей кучи самые высокие, узкие, гладкие и начнет обтачивать, лощить, вырезать. Когтистыми железками всякие узоры выцарапает, потом начнет раскрашивать яркими красками. Не дуга получается, а игрушка, маленькая радуга. Когда в степи сверкает солнце, шумит ливень, такие радуги бывают… Норбо знает, что нужно богачам. Бедные тоже любят красивое, но им не на что купить, а богатые даже не торгуются, дают сколько спросишь. Большие, твердые налоги платят, а денег у них все равно много. Нанзад Наймашиев сильно просил сделать три красивые дуги. Сказал, что скупиться не станет. Норбо пообещал: «Так сделаю, хоть в божницу ставь, – а про себя подумал: – Столько денег сдеру, не намочи с перепугу в свои шелковые портки».

Эти три дуги заняли несколько длинных летних дней. Шершавым напильником, похожим на широкий коровий язык, Норбо так долго вылизывал последнюю дугу, что шея онемела. Он поднял голову, покрутил шеей и вдруг заметил беспорядок: соседские коровы топчут его зеленку.

Неподалеку от своего летника Норбо когда-то огородил небольшой участок земли, засеял зеленкой. Каждый год такая зеленка вырастала – не только коровы, но и прохожие люди слюну глотали: ровная, сочная, яркая… Посмотришь, кругом лежит выгоревшая, желтая степь, а тут вон какая благодать! Норбо построил вокруг изгородь, по ней видно, что хозяин он не ленивый: крепкая, топором не разрубишь. Но ведь в каждом улусе есть такие бойкие скотины, которых никакой забор не удержит…

По соседству с Норбо живет пожилой улусник Шагдыр. Большим умом не отличается, но человек честный, уважительный. Есть у Шагдыра известная на весь улус красная корова, из-за которой всегда много шума и разговоров, ссор и неприятностей. То хлеб у кого-потравит, то вытопчет траву. Будто нарочно. Беда, а не корова. Норбо сразу понял: Краснуха свалила изгородь и привела на шелковую, молодую зеленку еще и других коров. Идет впереди, вырывает целые охапки зеленки, качает головой – отрясает землю с корней, воровато поглядывает по сторонам, боится, чтобы не попало.

Норбо отбросил дугу, взял топор и пошел выгнать коров, наладить изгородь. Шагдыр тоже заметил, что натворила Краснуха, направился туда же. Оба злые, мужики взялись за дело. Норбо понятно, почему сердитый. А Шагдыр злится, что этот его сосед всюду сеет то зеленку, то ярицу, злится на свою корову, которая решила, видимо, поссорить его со всем улусом.

– От этой коровы и железной городьбой не спасешься. Сверху птицей перелетит, снизу змеей подползет, – ворчит про себя Норбо.

– Можешь и серебряную городьбу поставить, – сердито огрызается Шагдыр. – Побогаче меня живешь.

А меня эта корова совсем разорит. – Он помолчал. – Не старыми, а советскими деньгами заплачу, только бабе своей не жалуйся, а то она со своим пестрым языком всю мою семью погубит.

– Ты, сосед, рехнулся? – оторопело спросил Норбо, услышав про свою Жаргалму. – Не шути так…

– Чего шутить, – проворчал в ответ Шагдыр. – Все говорят об этом. Все здешние комары пищат. Брехня или правда, не знаю. – Увидев бледное лицо соседа, Шагдыр немного смягчился: – Может, и брехня, бабья выдумка.

Если железо раскалить на огне, оно становится сначала красным, потом белеет. Вытащи из огня – потемнеет. Так и лицо Норбо: залилось краской, потом побледнело и вдруг стало темным, как земля. Он не стал больше налаживать городьбу, быстро пошел к дому – так торопливо, будто его подгоняли, даже задыхался. А с половины дороги пошел медленнее, шаги становились все короче и короче: он не знал, что ему сделать, что сказать дома.

По тому, как Норбо вошел в юрту, как бросил возле двери топор, жена и мать поняли, что он все уже знает. Норбо не взглянул ни на мать, ни на жену. Раньше всегда складывал рукавицы ладошка к ладошке возле нового, нарядного седла, а тут бросил как попало.

Жаргалма тихой тенью подошла к очагу, неслышно налила из чугуна поварешкой чай, поставила на столик масло, лепешки. Раньше Норбо всегда снимал рубаху, умывался на дворе по пояс, шутил: «Издали чуял, какой вкусный суп вы сварили. Запах в воздухе стоит» или еще на улице скажет: «Как такой жирный саламат есть буду, не знаю». А тут и умываться не стал, ни слова не говорит, даже на чай не смотрит, взял старый рубанок, выбил из него плоскую железину, стал точить на бруске. Жаргалма поняла: это он чтобы чем-нибудь заняться, этим рубанком он никогда не строгает…

В тягостной тишине подкрался вечер. Ханда с невесткой вышли к коровам. Обе стали доить – без всякой охоты, без внимания, так же равнодушно, как Норбо точил свою железку. Женщинам было все равно, что они принесут домой – белое молоко или теплую воду. Даже дымокур забыли разжечь, мошка одолевала коров…

Когда женщины пришли домой, Норбо лежал в постели. Чай и лепешки были не тронуты. Ханда и Жаргалма не стали разжигать очаг, попили холодного чаю.

Ханда скоро легла спать. Жаргалма замерла в густой, ночной темноте, не зная, что делать. Хоть бы Норбо грубо прикрикнул: «Чего сидишь? Раздевайся и ложись!» Это было бы ей дороже подарка. Но Норбо лежал молча, повернувшись к стене. Жаргалма могла бы сидеть до утра, он ее не приласкает и не поругает. Она разделась и тихонько прилегла рядом. Раньше Норбо сразу повернулся бы к ней, притянул к своей широкой груди, обнял. А теперь почему все так переменилось? Может, Норбо очень устал и крепко уснул? Жаргалма прислушалась: нет, он и храпит не так, как всегда. Не спит, притворяется. Отвернулся от жены и костлявым телом, и упрямой своей душой. Жаргалма тяжело вздохнула. Она так надеялась на мужа, на его защиту. Добрая Ханда-мать может только утешать да плакать. А Норбо мужчина. Пусть приказал бы злым, болтливым бабам: «Не смейте брехать про мою жену! Не дам ее в обиду!» Сразу поджали бы хвосты, все сплетни позабыли бы. А Норбо так не сделал.

Жаргалма беззвучно плачет, украдкой вытирает слезы. Муж слышит, но не поворачивается к ней…

Ночью Жаргалма не сомкнула глаз, думала. Она все же верит в своего Норбо, он утром сделает все, как надо, поступит, как мужчина. «Скорее бы наступило утро, – думает Жаргалма. – Норбо умный и сильный, он мой муж. На то и муж, чтобы защищать свою жену. Как крикнет: «Кто делает моей жене худо, выходите!» Все увидят, как Норбо любит меня, что готов за меня в красный огонь, в черную воду. Забудут, как брехать обидные небылицы».

В беде каждый ведет себя по-своему. Иной хилый, болезненный, когда дело идет о чести братьев, сестер, матери или жены, показывает вдруг большую гордость, силу, ум. А здоровый, сильный мужчина, бывает, робеет. Так случилось и с Норбо: слова соседа Шагдыра оплели его, как ременные путы. Когда он увидел в юрте подавленных горем женщин, совсем струсил, растерялся, не знал, что делать: реветь в голос вместе с бабами или изломать, искрошить все, что было в юрте, и уйти куда глаза глядят. Злиться на женщин или жалеть их? «А что, если жена и вправду имеет проклятую силу? Может, не зря говорят… Есть же у нее на языке что-то темное. А может, все это брехня, бабьи сплетни? Что делать, кого слушать?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю