412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чимит Цыдендамбаев » Ливень в степи » Текст книги (страница 10)
Ливень в степи
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:11

Текст книги "Ливень в степи"


Автор книги: Чимит Цыдендамбаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Из общего гула и шума вырывались чьи-то слова:

– Я ничего не прошу… Только, уважаемые члены комиссии, верните мне хоть половину моих зимников… Я всю жизнь… Как это можно? Остальное пускай глотают, пускай давятся…

– Ничего! И проглотим, и не подавимся.

– Садись, комиссия знает, что делает. Не ты ее избирал, не тебе и учить.

Тут раздался новый голос:

– Спасибо вам… Спасибо, улусники, спасибо, комиссия… – это проговорил старый Дарижап, размазывая грязь и слезы по своему темному лицу, по седым усам.

– Не нас, Советскую власть благодарите, – отозвался председатель комиссии.

Поднялась и старая Борсой. Она ни у кого не попросила слова, смотрела куда-то мимо людей и заговорила так, словно была в чем-то виновата. Голос у нее дрожал и срывался, будто она никогда в жизни не говорила, а всегда только горько рыдала. Все ждали, что она скажет слова благодарности, никто не поверил тому, что услышал.

– Уважаемые наши нойоны, – с великим трудом выговорила старая Борсой. – Я всю жизнь прожила без чужого покоса, без чужого добра… Мне и жить-то осталось мало… Ради всех богов, не давайте мне чужого, не надо мне… Пожалейте меня, не давайте мне покоса Данзан-бабая… Зачем мне его земля? Она мне поперек горла встанет… Я за всю жизнь чужой иголки не тронула.

Ананда не помнил, как вскочил со своего места. Он не понимал, что происходит. «Что она говорит? Столько лет прожила, неужели ребенком осталась? Выталкивает языком кусок изо рта… Не знает, как мы спорили, старались для нее…»

Старая Борсой села на свое место. Все молчали. Ананда тоже не знал, что сказать. В нем, всегда тихом, спокойном, все кипело и клокотало.

– Что вы за женщина, Борсой-абагай! – выкрикнул он, наконец, почти не помня себя. – Знаете ли, что вы говорите? Или кулаки с подкулачниками вас подучили? Может, вас сам Данзан Ламажапов запугал?

Ананда замялся, заторопился и в растерянности сел. Люди шумели, председатель звонил в колокольчик. И тут поднялся Шагдыр Савбуев. Два друга словно бы обменялись характерами: Ананда стал невоздержанным, горячим, а Шагдыр выглядел степенным, заговорил уверенно и негромко.

– Товарищи! – начал он. – Ананда Ямпилов напрасно видит в нашей Борсой-абагай подкулачницу… Она у нас самая честная женщина. Честнейшая из всех честных… Такая была всю жизнь, такая и сейчас. Она правду говорит, что никогда чужой иголки не тронула.

Она-то чужого не тронула, а у нее злые люди все отобрали. Не только землю, но и волю у нее забрали, желание лучше жить, теплее одеваться, сытнее кушать. Вот как ее ограбили… Это не она виновата, что отказывается от земли, которой владел Данзан Ламажапов. Это говорит наше глухое прошлое… С рождения ей внушили, что она всегда должна быть бедная и голодная. Это, мол, ее участь, ее судьба. А все хорошее, счастливое – все чужое, не ее. Вот она и не поняла, что сейчас происходит, даже испугалась, когда ей отдали кусок земли, на котором раньше косили другие. Но ведь этот покос Ламажапову не с неба свалился…

Шагдыр еще что-то хотел сказать, но тут на середину вышел Данзан Ламажапов, сорвал с себя желтый кушак с золотыми драконами, бросил на землю, на него швырнул халат, синий, как летнее небо, и шапку с собольей оторочкой. Ананде сразу вспомнился сон: неужели Ламажапов выхватит из-за голенища нож и пырнет себя в живот? Но Данзан-бабай только показал пальцем на свою одежду и проговорил:

– Мой покос разделили, теперь это делите.

За столом поднялся председатель сомонного Совета, дальний родственник самого Данзана, и отрубил злым, звенящим голосом:

– Что делить, что не делить – Советская власть знает. Надо было поделить землю – поделили. А свое барахло сами донашивайте.

Ламажапов схватил в охапку свою одежду и вышел из круга. Хотел совсем уйти, но повернулся, спросил:

– А грамоте мне учить или больше не надо?

– Почему не учить? Учите… А не хотите, умолять не станем, без вас обойдемся.

– Землю отобрали, может, теперь сошлете как буржуя? Может, мне приготовиться, манатки собрать?

– Надо будет, так без вашей просьбы сошлют. Если вредить станете… А будете пользу людям приносить, никто не тронет.

Ламажапов постоял немного, потоптался на месте, потом присел с краю, положил себе на колени халат, шапку и кушак.

Собрание продолжалось долго. Никто не хотел уходить домой. Вечером, когда стало невыносимо от комаров, зажгли дымокур из сухого кизяка, потом разложили большой костер. Молодежь затеяла игры, песни.

Старики и старухи подвинулись ближе к огню, грели старые кости.

Летняя ночь коротка. На следующее утро выглянуло щедрое веселое солнце, озарило широкий, сияющий мир. В тот же день, на целую неделю раньше обычного, началась косьба.

В дни косьбы школа взрослых была закрыта. Когда же сено было убрано, хлеба сложены в скирды, в школу пришли уже не сорок два, а шестьдесят учеников. И, как всегда, в шляпе с обвисшими полями, в полинявшем халате, подпоясанном зеленым кушаком, явился учитель Данзан Ламажапов, роздал ученикам тетради и учебники и начал урок. Он был зол, конечно, но думал, что всех проведет, что он умнее и хитрее других.


ДОМ С БЕЛЫМИ СТАВНЯМИ

Каждый народ на земле создал и свято хранит в памяти множество мудрых пословиц и поговорок. Есть пословицы и поговорки, высмеивающие и осуждающие тех, кто сначала натворит что-нибудь, а потом раскаивается. Что посеешь, то и пожнешь, говорится в этом случае. Не бросай камень вверх, он упадет на твою же голову, предупреждает другая пословица. После драки кулаками не машут; не плюй в колодец, пригодится воды напиться; знал бы, где упасть, соломки постелил бы – и так без конца.

Да, если бы Журмэд и его жена Танхюун в молодые Тоды, когда были сильные и богатые, знали, что станет с их батраком Гамбалом, они вели бы себя иначе… Они ласково попросили бы батрака сбросить с себя рваный халат со множеством заплат, пришитых белыми нитками. Неумелые редкие стежки у заплат были как оскаленные волчьи зубы… Они сами сняли бы с него стоптанные овчинные унты и лохматую войлочную шапку с дыркой на макушке, похожую на старую юрту с дымоходом. Принесли бы ему новый халат из крепкой синей далембы, мягкие гутулы на толстой подошве, бархатную шапку с красной кисточкой. Они никогда не ругали бы его всякой поганой руганью, не называли бы грязной свиньей, вшивым чертом, ленивым обжорой. Они звали бы Гамбала родным сыном, сажали по правую сторону очага, поили густым горячим чаем, кипяченым молоком. Они давали бы ему самый румяный, поджаристый кусок испеченной в золе лепешки, а не самый горелый… Всегда ставили бы перед ним полную чашку душистого масла. Сами пили бы горький айрак, ели кислую арсу, а ему, своему батраку, каждое утро варили бы саламат из свежей сметаны и пшеничной муки.

В дни цагалгана – весеннего праздника, в дни дацанских молебствий – хуралов сами седлали бы для него лучшего своего скакуна. Они, Журмэд и Танхюун, сами таскали бы из хлева навоз, в жаркие дни косили сено, складывали его в бесчисленные копны и толстобокие стога. Весною с утра до ночи пахали бы землю, а осенью до изнеможения жали бы в поле хлеб, возили зерно на мельницу, таскали по шатким лестницам тяжелые кули, сами пилили и кололи бы сучковатые лиственничные дрова. Пасли бы скот, починяли хомуты и седла.

Да кто же знал, что не надо было ругать Гамбала ленивым? Будь он ленивым, разве делал бы один всю работу? Конечно, Журмэд и Танхюун были несправедливы… Даже били его, что было, то было – рубцы и шрамы носил на теле…

Гамбал всегда был тихий, безропотный. А потом вдруг переменился – то слово поперек скажет, то не послушается. Кое-когда не стал ночевать дома. Хозяева решили, что у него завелась босячка, такая же, как и он сам.

Гамбал прожил у них с двенадцати до двадцати лет. А когда исполнилось двадцать, заарканил в хозяйском табуне самого доброго коня, надел почти новый хозяйский халат и унты и бесследно исчез. Передал через кого-то хозяевам, что, мол, хватит, достаточно они из него крови выпили. Пускай, мол, не считают его вором, он взял заработанное, да и то не все – за ними еще осталось. А воры они сами, чужим трудом наживаются.

Так Гамбал и уехал.

Скоро Журмэд и Танхюун забыли о своем батраке. И соседи начали забывать. Изредка, может, и вспоминал кто-нибудь: «Где теперь, жив ли Гамбал? Бессердечные эти, Журмэд и Танхюун, за что над сиротой издевались? Ни людского пересуда, ни божьего гнева не боялись. Босиком по снегу ходил, бедняга…»

Вскоре началась беспокойная пора. Бедные восстали на западе против богачей и прогнали даже самого царя, Когда гремит такой гром, эхо докатывается до самого дальнего края… В наших местах все разом заговорили о новой власти, о том, что красные победили. Потом прошел слух, что белые побили красных. Опять началась кутерьма, люди спали с открытыми глазами… Кто в кого тогда стрелял, трудно было понять, говорили, что где-то около Байкала видели Гамбала, будто он в красном отряде помощником командира. Затем пришла печальная весть: Гамбала поймали и расстреляли, даже местность называли, где его убили. Через некоторое время стали говорить, что Гамбал сидит в читинской тюрьме – один раз убегал, но его изловили…

Когда Советская власть окончательно укрепилась, в улусе узнали, что Гамбал Доржиевич Дугаров стал видным человеком – ездил по аймакам, открывал школы для детей и для взрослых, больницы, в начале тридцатых годов работал на строительстве большого паровозного завода в Улан-Удэ.

О Гамбале пошла добрая слава. Он был народным депутатом, помогал людям, все дела решал быстро и справедливо.

А годы шли, Журмэд и его жена состарились. Журмэд отбыл ссылку за сокрытие хлебных излишков, за незаконный убой скота.

Как-то к ним зашел давний сосед Бабу-бабай и между двумя чашками чая напомнил:

– Гамбал у вас с десяти-двенадцати лет проживал. Хоть вы были с ним не особенно ласковы, мальчик вашу овчину носил, вашу арсу кушал. Может, вы были с ним очень строгие, но кто тогда с бездомными батраками нежничал? Он стал умным, оттого все поймет… Поймет, что жизнь такая была. Ну и все вам простит, он добрый. Вы как-нибудь доберитесь до Улан-Удэ. Говорят, он сейчас на даче, на городском летнике отдыхает. Он может вам крепко помочь – многим же пособил, даже в нашем улусе есть такие. Скажет в телефон десять слов кому надо или бумажку напишет маленькую, с мою ладонь – и все. Все будет готово… Вы же ему в детстве отца и мать заменяли…

При этих словах седая, с бесцветным лицом старуха Танхюун вздрогнула, на желтом костистом виске Журмэда вздулась узловатая синяя жила.

А сосед Бабу все говорил и говорил. Танхюун и Журмэд слушали его молча, не соглашались с ним, но и не возражали. Они сидели не шевелясь, их потухшие глаза ничего не выражали. Губы были плотно сжаты, будто старики боялись сказать запретное слово. Со стороны казалось, что они ни о чем не думают.

Нет, они думали… «Что ты болтаешь, выживший из ума старик? Видно, сейчас не только с молодыми, но и со старыми надо быть осторожными… Видно, ты хочешь, чтобы нас в городе в тюрьму посадили», – рассуждала про себя Танхюун. А старый Журмэд думал свою думу: «Может, он дело говорит? Может, Гамбал забыл все, что тогда было… Пусть не с радостью встретит, но не прогонит… Пусть не посадит на почетное место, мы бы и у порога… Скажет жене, чтобы чай сварила. Спросит: «Как живете? Устали за дорогу?» Потом спросит: «Ну, что вам нужно, старики?» Я не стану жаловаться, что мы с малых лет бедные, у меня один заслон – старость… А вдруг и правда помощь от него будет, а мы время напрасно теряем…»

С того дня старики часто стали шепотом говорить друг с другом о поездке в город. Надежды у них сменялись сомнениями. Чем чаще разговаривали об этом, тем увереннее думали, что Гамбал все худое забыл. Если не все, так половину… Если и помнит что-нибудь, то простит им, старым, слабым, беспомощным. Даже если не все простит, упрекнет за что-нибудь, все равно поможет, кое-что сделает. А может быть, Гамбалу досталась добрая, сердечная жена, она скажет мужу, чтобы не сердился за прошлое.

Через неделю Журмэд и Танхюун рано утром вышли из дому.

На них была жалкая истрепанная одежда. Журмэд нарядился в заплатанный, выцветший халат. Халат был когда-то синий, а теперь синяя полоса осталась только там, где его раньше перепоясывали широким шелковым кушаком.

Старик подпоясался тонким простым ремешком. На голову надел старую черную шапку, какую прежде носил их батрак. Только без дыры на макушке. На ногах у него были порыжевшие ичиги, покрытые серой дорожной пылью. В руках Журмэд держал кривую сучковатую палку, за спиной болтался кожаный мешочек, в нем гремели железный котелок и ложка…

Старуха оделась чуть получше, не захотела показываться бывшему батраку в очень худой одежде.

Унылые, плохо одетые, они поплелись по пыльной дороге.

– Снимите сумку, заверните ложку, – ворчливо проговорила Танхюун.

– Пусть бренчит, – попробовал пошутить Журмэд. – Это вроде бубенчиков на дуге.

Некоторое время они шли молча. Затем Журмэд не выдержал.

– Все из-за тебя, – сказал он без большой злобы, – Я глупый был, тебя слушался.

– Не сваливайте на меня, – возразила старуха. – Я иной раз даже жалела его. Собиралась новые унты ему сшить, да все руки не доходили.

– Отсохли бы у тебя руки вместе с языком, – плюнул старик.

– Сами вы хороши: куска мяса, ложки масла ему жалели…

– Ты мне все уши прожужжала, что Гамбал обжора, я тебе, дуре, верил…

Так они огрызались всю дорогу, сваливали друг на друга все плохое, что когда-то сделали своему батраку. Пройдут от одного лесочка до другого, отдохнут. Доплетутся до ручейка, соберут хворост, вытащат из мешка котелок, сварят чайку и снова идут дальше. Время теплое, торопиться незачем. Можно бы сесть на попутную машину – вон их сколько! Но они не хотят: старуха, всю жизнь жадная, не станет платить шоферу. А потом они ведь не к любимому сыну спешат. Семь дней, так семь, восемь, так восемь плестись, хоть все можно обдумать: что сказать при встрече, как оправдаться, если Гамбал станет упрекать…

Ночуя, где удастся, питаясь, как придется, старики на седьмой день добрались до города. Еще на окраине их оглушил непривычный шум машин, многоголосый говор, захватил людской поток.

Пыльные, уставшие, они останавливались у витрин магазинов, глазели на цветочные клумбы, на подстриженные деревья. «Видно, городские люди большие бездельники, – одинаково думали старики, – если вместо хлеба сеют цветы, вместо баранов стригут деревья».

Они многих прохожих спрашивали, где, на каких летниках отдыхают главные начальники, разузнали о Гамбале Доржиевиче Дугарове.

– Вы ему кем приходитесь? – спросила какая-то девушка.

– Дальние родственники, – неохотно ответил Журмэд.

Им помогли сесть на желто-красный автобус.

– Вон там, седьмой дом отсюда, – показал старикам молодой человек, когда они доехали до места. – Крыша зеленая, ставни белые. Вон туда двое детей побежали.

Старики остановились, не зная, как быть дальше…

– Я пойду один, ты посиди здесь в тени, – проговорил наконец Журмэд. Старуха обрадовалась, вздохнула с облегчением, точно сбросила со спины тяжелый груз.

Журмэд пошел. Чем ближе подходил к дому с белыми ставнями, тем больше слабели у него ноги. Оглянулся, но жены уже не было видно. Старику вдруг захотелось пить, во рту пересохло, показалось, что пройти оставшиеся двадцать саженей труднее, чем снова проделать весь путь от улуса до города. Он опустился на скамейку, прикрыл глаза, сразу же в ушах у него зашумело: какая-то баба злобно и грязно ругала Гамбала, проклинала самыми страшными проклятиями. Старик узнал визгливый голос своей жены. Он испугался, что и другие, наверно, слышат, как она кричит. Тогда мгновенно перед глазами появилось лицо Гамбала с красным рубцом на правой щеке. «Гамбал рассказал своим детям, что это хозяин избил его в молодости, – промелькнуло в голове Журмэда. – Зайду, а дети покажут на меня пальцем и спросят: этот?»

Дышать стало тяжело. Но нечего так сидеть, надо решиться. Будь что будет.

И он решился…

Танхюун сидела, сидела, ее стало клонить ко сну. «Как долго не приходит старик, – думала она, – наверно, там готовят для него угощение…»

Наконец Журмэд пришел.

– Ну, старуха, – сказал он. – Все хорошо, пойдем. Они пошли.

– Как приняли-то тебя? – спросила Танхюун.

– Сразу узнал, обрадовался. Про тебя спрашивал. Как, мол, здоровье Танхюун-абагай…

– Абагай назвал?

– Ну да. Сказал, что мы его на ноги подняли, отца и мать заменили… Я промолчал, что ты здесь: засуетились бы, забеспокоились, а ведь люди знатные.

– Он женатый?

– Жена добрая, чай наливала.

– Обрадовался, значит?

– Все свои дела бросил. Про улусников расспрашивал.

– А что-нибудь пообещал сделать для нас?

– Как же! Вам, сказал, по старости пенсия полагается. Мы, говорит, назначим. Тебе, старуха, будет триста, а мне четыреста. А обоим вместе семьсот рублей каждый месяц.

– Это за год сколько же выйдет?

– За год? Погоди, подсчитаю… Восемь тысяч четыреста рублей. Хватит же… Он хотел на своей машине отвезти меня до той конторы, где пенсию назначают… Бумажку нам туда написал.

– Ой! – обрадованно воскликнула Танхюун. – Где же бумажка?

Они шли по тенистой неширокой аллее. Журмэд засунул руку за пазуху, долго шарил там, что-то невнятно бормотал.

– Вы не потеряли? – забеспокоилась старуха.

– Вот, нашел, – ответил Журмэд, вытащил из-за пазухи и поднес к носу жены кукиш, крепко сложенный из тонких костлявых пальцев. – Пенсию захотела? – издевательским голосом проговорил он. – А за что тебе пенсию, глупая баба? Почему сама к нему не пошла? Он бы тебя матерью назвал, из своей зарплаты пенсию тебе установил бы.

Только теперь старуха поняла, что у мужа не нашлось смелости, не хватило сил переступить порог дома с белыми ставнями. Слишком высоким оказался для него этот порог… Она беззвучно заплакала: по пепельному лицу потекли редкие слезы – то ли от обиды, то ли от душившей ее злобы.

Журмэд повернулся к жене. Она подумала, что он тихо скажет: «Не плачь, глупая, люди же…» А старик принялся кричать:

– Плачешь? Реви громче, старая дура! Ори изо всех сил – в молодости посмеялась, теперь реви!

Не ожидая жену, он быстро пошел дальше. Танхюун из последних сил засеменила за ним. Она боялась отстать.


ВСТРЕЧА СТАРЫХ ЗНАКОМЫХ

Большая чугунная печка раскалилась докрасна. Тяга была хорошая, и печь гудела, как топка паровоза. Ее пышущие жаром бока отбрасывали вокруг красноватый отблеск.

В домишке стоял простой, кое-как сколоченный колченогий стол, покрытый старой газетой, на нем два закопченных котелка, глиняная и фарфоровая чашки. Вдоль стен были поставлены два топчана со свернутыми постелями. На каждом топчане возле постели стояло по крепкому сундучку, обитому железными обручами, с большими висячими замками, стало быть, жители этого домика не очень доверяли друг другу.

На полу в беспорядке были разбросаны дрова, в темном углу валялись пудовые колуны, ощерились зубастые пилы. Можно было заметить, что ни одна женщина не переступала порога этого дома, не наводила порядка и чистоты…

У открытой дверцы печки на толстом чурбаке сидел человек лет шестидесяти, с седоватой крупной головой и смуглым лицом. От него исходило здоровье и сила, видимо, он не изнурял себя с малых лет тяжелым трудом, суровые испытания жизни прошли мимо него… Он то и дело подбрасывал в печку дрова. В избе стояла такая жара, что куриное яйцо могло свариться само собой, но человек накинул на спину овчинную шубу, протянул к огню руки с костлявыми тонкими пальцами.

Этот человек – габжа Жалсан. Он, честно-то говоря, степени габжи не достиг, он только гэбчи, средний служитель буддийского монастыря-дацана. Но если бы до сих пор была старая власть, он не только до габжи, дослужился бы до сана доромбы или сарамбы.

С бывшим ламой живет и пилит в лесу дрова один колхозник, тоже в годах. Тот каждую субботу уходит домой – помыться в бане, отдохнуть, захватить продуктов на следующую неделю. Возвращается он в понедельник утром. Они живут так себе, оттого, что лама, хотя он теперь и не в почете, все же не забывает, что он слуга богов со священным саном и жил когда-то в дацане. Другой же всю жизнь трудился, отец семьи, уважаемый человек в колхозе, и тоже все время помнит об этом. Ни тот, ни другой не хотят служить друг другу – лишний раз пол подмести или еще что… «Не мне сор таскать, стены белить, – рассуждает про себя лама. – Если совсем совесть не потерял, он должен сделать…» А у колхозника своя философия: «Было время, когда для него все делали другие… Не буду на побегушках у этого ощипанного воробья. Если хочет жить в чистоте, пусть и он трудится. Ноги есть и руки есть, береженые всю жизнь. Если он подметет, я сор вынесу, он стены побелит, я полы вымою… Пусть не думает, что я у него послушником буду».

Иной раз колхознику становится жаль этого угрюмого, одинокого человека. Тогда он говорит ему в субботний день:

– Может, вы пойдете со мной в колхоз? В бане помоетесь, отдохнете у нас… А послезавтра придем.

– Нет уж… Нечего мне там делать, – отказывается габжа Жалсан.

«Не хочешь, и сиди тут, – думает про себя колхозник. – Я позвал, а умолять не стану». Он набивает трубку табаком и уходит домой, километров за восемь от этой лесистой местности.

Бывший лама ненавидит все на свете. Он ненавидит тех, кто честно трудится, кто много зарабатывает, у кого спокойная душа. Ненавидит тех, у кого полна изба детей и внуков, кого уважают в улусах. Ему хочется заткнуть уши, когда молодежь поет песни, когда радио говорит о каких-то радостях и успехах. Своего напарника он ненавидит еще пуще… Но все же, когда тот приходит в понедельник из дому, он делает вид, что обрадовался:

– А, вы уже пришли? Хорошо ли отдохнули?

Колхозник по своей простоте думает, что ламе здесь было очень одиноко и скучно, начинает рассказывать обо всем новом, что произошло за неделю в колхозе, в аймаке, во всей стране. Говорит о том, что пишут в газетах, что слышал дома по радио. А Жалсан-габжа сидит, уставившись взглядом в какую-нибудь точку, думает: «Ты же своими глазами всего этого не видел… Все это только на бумаге написано, вранье… Не могут в Москве построить такую большую школу, чтобы сразу училось столько тысяч людей… И поезда не могут бегать под землей… И вообще ничего такого не может быть…» Потом он начинал думать о своем напарнике: «Раньше у тебя во дворе не было даже коровьего хвоста, живой собаки своей не было. А сейчас все у тебя есть – и теплый дом, и корова, которая дает по ведру молока в день, и овцы, и куры. Твои четырнадцать кур дают каждый день четырнадцать яиц, это тоже целое состояние. Внуки бегут тебе навстречу, кричат: «Дед приехал!» Дочь у тебя агроном, сын каждый месяц присылает из города по триста рублей… Ты еще не так станешь хвалить Советскую власть… А ведь стареешь, лучше бы молитвы читал, о своей душе беспокоился…»

Когда Жалсан-габжа с такой злобой думает о своем напарнике, ему нет дела до завтрашнего дня: «Что будет, то и будет. Боги же все видят и понимают…»

Ко всему хорошему, что есть в нашей сегодняшней жизни, лама глух и слеп. Но зато, что было когда-то, что истерлось уже, как подошвы старых унтов, что давно погасло, как свечка, тлеет в его душе тепленьким угольком… Все, что было в старое время, при его дацанской жизни, все бережно сохранилось в его темной душе.

Жалсан сидит у печки. Большая голова с круглой лысиной у него неподвижна, да и сам он весь неподвижный. Если за спиной кто-нибудь выстрелит из ружья, он сразу не обернется: спокойно посидит минут двадцать и только потом поглядит, кто это в него стрелял… Правой рукой он иногда проводит по своей лысине, будто проверяет, много ли на ней накопилось пыли.

Он слышит, как по лесной дороге бегут автомашины. «У кого раньше не было копыта подохшей кобылы, теперь покупают велосипеды, мотоциклы, автомашины, – думает он с тоской. – Скоро и самолеты начнут покупать…» Потом приходит другая мысль: «Если бы в старое время у меня была легковая машина, я разрисовал бы ее страшными драконами и разъезжал бы по улусам. Говорили бы, что лама оседлал чудовище… Ниц падали бы… Вот был бы доход! Или купить патефон, тоже можно было бы разбогатеть, – мол, это голос небесный… Иные ловкачи с простым барометром большие деньги нажили: поглядят, когда он показывает на «дождь», и начинают молиться, жертвы богам приносят… Глядишь в самом деле дождь соберется. А ламе деньги сыплются за пазуху, и овец гонят ему на широкий двор…»

Жалсан вдруг отчетливо увидел свой дацанский дом. Он был недалеко от желтого храма Шойры… Лестница красивая, навес застекленный… Дом был совсем новенький… Жалсан со злобой прошептал: «Если кто-нибудь живет в моем доме, пусть никогда не увидит счастья. – Лама не боялся греха, которым когда-то пугал других… – Забор был – белка не перескочит, змея не подползет… В углу колодец был… Если кто-нибудь берет воду из моего колодца, пусть вниз головой туда свалится. А какая трава росла во дворе! Высокая, густая… Косил мне старик Бунай, для богатых гостей всегда сено у меня имелось. На стене висел большой ковер… Вся мебель была красная, с золотыми узорами…»

Жалсан сидит у печки, глаза полузакрыты. Он вспоминает…

«Сидишь, бывало, дома. Или, если тебе угодно, спишь. Если сидеть и спать надоело, можешь походить по комнатам, поглядеть в окно: у какого ламы запряженная лошадь стоит, от какого ламы молоденькая женщина выходит… Как только стенные часы пробьют двенадцать раз, дергай за медное колечко звонка, дернешь два раза – хуварак-послушник принесет горячую кровь с жиром в бараньем желудке и вареную баранью грудинку. Если три раза дернешь медное кольцо, послушник принесет позы, сваренные на пару, не меньше тридцати штук. Тут сразу посылай своего чумазого хуварака в китайскую лавку, он мигом принесет крепкий хааншон, выпьешь – внутри сразу огонь вспыхнет. Или из русской «монополки» принесет горькую хлебную водку… Пей сколько влезет, кушай сколько тебе надо… И вот ты уже сыт и пьян, сидишь, и одна у тебя работа – деревянной палочкой в зубах ковырять. Вдруг открывается дверь и к тебе входит…»

В это время действительно открылась скрипучая дверь и в избу кто-то вошел, тяжело вздыхая, кряхтя. «Святые боги… Не сижу ли я в самом деле в дацане?» – черная закопченная изба показалась Жалсану светлым храмом….. С потолка будто не паутина свисает, а длинные шелковые платки – хадаки…

Тот, кто зашел в избу, молча подошел ближе. Жалсан не поворачивается, не смотрит. И вдруг слышит за своей спиной:

– Привет, Медный Ковшик!

В самые первые дни, когда Жалсан поступил в дацан послушником, кто-то дал ему прозвище Медный Ковшик. Он носил его до тех пор, пока не стал ламой.

– Это ты, Шобхой? – спокойно спросил Жалсан.

– Я и есть… Сам Шобхой Бадмаев.

Низенький человек с широким мясистым лицом, с седыми висками, со скудными жиденькими усами, сел рядом с Жалсаном, но не выдержал жары, пышущей от печи, отодвинулся, сбросил свою ватную телогрейку.

– Ты, Шобхой, откуда вдруг появился?

– Мы едем за минеральными удобрениями, а у шофера неподалеку знакомые. Он к ним ночевать заехал. Я слышал, что ты где-то здесь находишься, и решил навестить.

– Верно, верно… Как же тебе не зайти ко мне?… Я обиделся бы, если узнал… – Жалсан оживился, встал, сбросил с себя шубу, налил в котелок воды, поставил на печку.

– Говоришь, за белым сором едешь?

– За удобрениями. Землю удобрять для урожая.

– В наше старое время землю навозом удобряли, а теперь все изменилось, стали белым сором удобрять…

– Люди умнее стали… Раз так делается, значит, надо… Жить стало легче. Раньше надо бы двое суток ехать, себя и коня мучить, а сейчас за три часа уже здесь. Вот что значит машина!

– Ты, Шобхой, где теперь обитаешь?

– В колхозе имени Ленина. А ты что здесь делаешь? Дрова пилишь?

– Да… Для больницы, для школы, для пекарни… В наше время ламы сидели в тепле, а черные люди работали, дрова пилили… А сейчас черные люди в тепле сидят, а ламы дрова пилят, мерзнут…

Котелок на печке вскипел. Жалсан заварил густой чай, нарезал сала, поставил на стол масло, топором наколол сахару. Целую гору хлеба нарезал…

Жалсан-габжа очень обрадовался старому знакомому, с которым можно отвести душу, вспомнить обо всем, что так дорого. Он сладко, точно слизывая мед с большой ложки, принялся говорить о том, что было когда-то. У него тогдашние помои превращались в масло, дрянная тряпка оборачивалась дорогим шелком… «Не было нигде жизни лучше, чем в дацане, – говорил Жалсан. – Не было людей праведнее, чем ламы…»

Шобхой молча слушает, что говорит его старый друг, ест мягкий хлеб с маслом и салом, пьет чай с сахаром. А Жалсан сидит рядом, причмокивает губами и говорит, говорит…

– Ой, как мы вольготно и спокойно жили… Помнишь, Шобхой, иногда целые дни проводили над шахматной доской?…

– Помню, помню… Только к чему говорить об этом? Мы в дацане всю свою жизнь потеряли. К чему вспоминать то, что теперь нужно, как собаке подкова, как свинье седло? К чему язык мозолить?

– Ах, Шобхой, как ты не стыдишься такие слова произносить на старости лет? Разве тебе не жаль то время, когда мы были божьими слугами? Разве ты не сожалеешь…

– Как не сожалеть, сожалею… Сожалею, что почти тридцать лет моей жизни попусту прошло в дацане. Разве легко мне было после этого вбивать кол на голом месте и сызнова устраиваться? Если бы не был ламой, у меня были бы взрослые дети, внуки… Но что сделаешь, я никого не виню, кроме себя.

Постепенно все же и Шобхой заразился воспоминаниями. Он то и дело спрашивал Жалсана: «Помнишь, что ты тогда-то натворил? Помнишь, что тогда-то сделал?»

Будто они не провели столько лет в одном дацане…

Жалсан был совершенно ошеломлен словами старого Друга, не находил, что возразить… Только все чаще и чаще подбрасывал дрова в печь, с удивлением и обидой думал: «Если бы знал, что ты такой стал, даже чаю не вскипятил бы. Мой хлеб с маслом и салом жрешь и такие бессовестные слова говоришь… Зачем ты меня разыскал? Какой дьявол тебя привел?»

А Шобхой пьет и пьет чай…

– Ты, Жалсан, провел в дацане тридцать два года. Верно? За все эти годы вспахал ли ты клочок земли хотя бы с овечью шкуру? Нет, не вспахал. Серпа ни разу в руки не брал, ни одного колоска не срезал. Даже у ручной мельницы жернова не крутил… А все эти годы ел хлеб, саламат, печенье – бообо… Лапшу из самой белой муки ел.

– Ты ведь тоже, Шобхой, так…

– Ия тоже… Ты, Жалсан, за тридцать два года ни разу в степь за скотом не вышел, ни одной сиротливой овечке сена не накосил… А кто больше ламы ел молока, мяса, сметаны? Но ведь хлеб с неба не падает, молочные реки не текут. Пока ты тридцать два года сидел в теплой избе, кто-то же ковырял землю тупой сохой? Ковырял! Зерно отнимал у своих голодных детей и в землю бросал? Бросал! До кровавых мозолей на руках жал то, что вырастало? Жал! Тяжелые жернова крутил? Крутил! Самую лучшую муку Жалсану в дацан привозил? Привозил!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю