355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чеслав Милош » Придорожная собачонка » Текст книги (страница 9)
Придорожная собачонка
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 06:30

Текст книги "Придорожная собачонка"


Автор книги: Чеслав Милош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Рассказ о герое

Многие стали героями благодаря своей солидарности с товарищами. Минимум личного достоинства требовал не оставлять их в опасности. Впрочем, в людях, чувствующих и мыслящих одинаково, братская солидарность зарождалась сама собой. Совсем иначе обстояло дело с молодым человеком, которого мы назовем Гай, чтобы избежать домыслов. Глубоко уязвленный, страдающий, он избегал ровесников, виновных, по его мнению, в том, что они отворачивались от него из-за его происхождения. В школьные годы недоверчивость в его характере породила меланхолия одиночества. Он обладал честолюбием первого ученика, отлично учился, и это сколько-то защищало его от насмешек, хотя дистанция между ним и классом сохранялась. В сущности, его чувства по отношению к одноклассникам можно было бы определить как некую смесь насмешки и пренебрежения. Тем не менее, когда в войну настало время испытаний, он не колеблясь вступил вместе с ними в подпольную военную организацию, хотя ему трудно было думать о возможной смерти рядом с ними. Он невысоко оценивал шансы уцелеть – и свои, и других солдат-подпольщиков – и месяцами во всех подробностях обдумывал, что такое жертвенность. Чем более далекими казались ему порывы и мысли товарищей по оружию, тем большей представлялась неизбежная и продиктованная чувством долга жертва. После его гибели никто из его биографов не рискнул бы предположить, что в нем шла эта внутренняя борьба.

Из исследований о Н. Г.

Следуя традициям своей насыщенной сексуальностью эпохи, авторы книг о писателях и художниках усердно копались в подробностях их частной жизни, выискивая какие-нибудь пикантные отклонения. В жизни несчастного Н. Г. не оказалось ничего, что могло бы заинтересовать биографов, кроме отсутствия в ней женщин. Ни жены, ни любовницы. А поскольку сохранилась переписка Н. Г. с несколькими друзьями, появилось основание представить его скрытым гомосексуалистом.

Биографам как-то не приходило в голову, что существует довольно большая группа людей, мужчин и женщин, о которых можно просто сказать, что они не любят секса. Поскольку исследователи исходили из предпосылки, что секс должны любить все, в отсутствии интереса к нему или во врожденной холодности они видели только результат самых разных травм и комплексов.

Н. Г., судя по письмам, был натурой эмоциональной, жаждущей дружбы. Воспоминания о материнской нежности побуждали его искать общества женщин, те, однако, чего-то ждали от него, и, находясь рядом с ними, ему трудно было удержаться от желания вступить в любовную игру. Он бы охотно женился, если бы нашел настоящую подругу, и во имя родства душ был бы готов исполнять так называемые супружеские обязанности, но брак в те времена был тяжелым социальным бременем, и потому в его повестях и комедиях герой испытывает муки при мысли о приближающейся свадьбе, а в последнюю минуту впадает в панику и убегает. Вполне вероятно, что Н. Г., страдая какими-то расстройствами, воспринимал секс не как удовольствие, а как обязанность, и потому у него не ладилось с женщинами, а чем меньше ладилось, тем больше он мечтал о союзе, который бы его ни к чему не обязывал.

Дело осложнялось тем, что ему было трудно примириться с самим собой, более того, из-за особенностей своего таланта он был склонен считать себя чудовищем. Из-под его пера выходили только гримасничающие уроды, и он против воли писал сатиру на род человеческий, что напоминало месть горбуна. Его поддерживала только дружба с мужчинами, но здесь его биографы, скорее всего, ошибаются. Он не был равнодушен к красоте некоторых мужчин, и в его письмах можно обнаружить доказательства этому. Однако его притягивало к мужчинам именно то, что с ними он мог чувствовать себя в безопасности. Такого ощущения не давали ни кандидатки на роль супруги, ни женщины легкого поведения, а вот те несколько мужчин, которым нашлось место в его биографии, дарили ему уверенность: прикосновений не будет.

«Выпимпишепие»

Это слово существует, хотя мне не удалось найти его ни в одном словаре. Скорее всего, оно вошло в обиход в то время, когда польский язык многое заимствовал из французского. Французское прилагательное «pimpant» означает «нарядный», «изысканный», но вместе с тем – «свежий», «живой» и даже «резвый». С приставкой «вы» оно приобрело в польском негативный оттенок. О «выпимпишонной» даме можно сказать также: разряженная, разодетая, расфранченная, расфуфыренная, а зачастую еще и надушенная, напомаженная, накрашенная до такой степени, что разъяренным соперницам так и хочется бросить ей в лицо (как это, и вправду случилось на одном рынке): «Ну ты прям картина!»

Стоило бы ввести существительное «выпимпишение» как термин, который мог бы пригодиться в рассуждениях о польской литературе и искусстве. Увы, он применяется во многих сферах художественной деятельности, что, возможно, не бросается в глаза людям, к нему привыкшим, но коробит стороннего наблюдателя. Это как болезнь, настигающая прежде всего тех, кто жаждет показать свою утонченность. Когда циничные дельцы американской киноиндустрии делят фильмы на «хорошие» и «художественные», в этом что-то есть. «Выпимпишонная» дама, желая поправиться, выходит за рамки, определяемые ее так называемым типом красоты. Польский прозаик, поэт, режиссер очень часто силится поразить, удивить глубиной своих творений, ибо так принято, ибо мы должны притворяться перед Западом и делать вид, что у нас хватит сил и на ниспровержение авторитетов, и на безнадежность, и на абсурдизм, постмодернизм и так далее. «Выпимпишонного» художника узнаешь по отсутствию подлинности, простоты, то есть по заимствованным стилевым приемчикам.

Это серьезная проблема в обществе, которое когда-то было названо обществом «павлинов и попугаев». Подражание Западу в период с 1945 по 1989 год оказывалось эффективным противовесом принудительному импорту с Востока, и огульно порицаемые ныне литераторы ПНР могут гордиться своими переводами произведений западной литературы. Однако пришло время, когда остался один Запад, возвышенный и низменный, с повседневными коммерческими искушениями. Вот вам тема возможной магистерской или докторской диссертации: изучить произведения (литературы, изобразительного искусства, кино), созданные в угоду предполагаемым западным вкусам, и показать, как желание понравиться или продажность проступает отвратительным клеймом на результате работы. Разброс велик – от простых авантюр до полуосознанной мимикрии. Тем более следует ценить людей, равнодушных к тому, «что сейчас носят». Если бы мне надо было привести пример такого независимого разума, я назвал бы Богдана Коженевского, создавшего образец настоящей прозы в своем свидетельстве о годах войны под скромным названием «Книги и люди».

Конечно, нелегко удержаться от того, чтобы разглядывать себя в разных зеркалах. За последние двести лет, наверное, не было момента, когда так ощутима необходимость определить, что подлинное, а что поддельное.

На необитаемом острове

Как же трудно было бы написать заново «Робинзона Крузо»! Герой этого романа, оказавшись на необитаемом острове, ни минуты не сидит сложа руки, стремясь как можно лучше устроить свою жизнь. А новый Робинзон, вероятно, сидел бы и думал – с самыми печальными последствиями. Так, во всяком случае, можно предполагать, принимая во внимание склонность литературы к интроспекции и к повествованию от первого лица единственного числа.

Человек на необитаемом острове должен свыкнуться с простой вещью: отсутствием возможности общаться с другими живыми существами – попытки разговаривать с рыбами, крабами и птицами были бы напрасны. То есть он утрачивает то, что в высшей степени присуще человеку: речь. У прежнего Робинзона был по крайней мере попугай, которого он научил нескольким фразам, – какой-никакой, а разговор. Безнадежность ситуации потерпевшего кораблекрушение в том, что он вынужден осознать, насколько все в нем, в том числе его самоидентификация, зависело от людей – таких, какими он их воспринимал. Их исчезновение оставляет его безоружным перед ничем не заполненным, бесцельно уходящим временем. Он похож на узника в одиночке. В каком-то смысле ему, наверное, лучше – ведь он может бегать, плавать, греться на солнце. Но узник знает, что за стенами камеры находятся люди, виновники его несчастья, с которыми он мысленно ведет спор, в то время как на необитаемом острове человека окружает только небо и море. Он попадает во власть воспоминаний о прошлом, не контролируемом никаким «сейчас». Правда, монахи-отшельники добровольно отправлялись в пустыню да и в лесах обходились без людей, но они пребывали в молитве, то есть в беседе с Богом, – если эта вертикальная связь ослабевала, они оказывались жертвами acedii, или демона скуки и бессмыслицы.

Мог ли бы сегодняшний автор, понаторевший в изложении впечатлений и воспоминаний, писать об одиноком герое иначе, нежели исследуя его «психические состояния»? У Робинзона Крузо, по счастью, не было для себя времени, поскольку ему приходилось не только спасаться от голода, но и, следуя появлявшимся у него замыслам, безотлагательно приниматься за все новые работы. С семнадцатого века мы почти утратили представление об иерархии, в которой на первом месте – самое простое.

Мгновенье!

Остановись, мгновенье, и не потому, что ты прекрасно. Поле боя. Изрытая ямами бесплодная земля, культи деревьев. А до самого горизонта, ряд за рядом, не виноградные шпалеры, а могильные кресты. Миллион калек ковыляют, ползут, передвигаются в колясках. Но откуда в воздухе такая эйфория? Канотье набекрень, светлые фланелевые костюмы, осатанелые пляски. Знамение современности, дующие в саксофон негры, извивающаяся на эстраде чернокожая красотка. Кабаре Парижа и новых парижей Востока. Фигурка под юпитерами, которые вспыхивают и гаснут в лад с ее голосом и танцем:

 
Моя мама
Из Йокохамы,
А отцова родина – Париж.
Моей маме
Так к лицу в пижаме…
 

Что за тоска в кружении гёрлз-однодневок, вроде этой, на самом краю темноты:

 
Китаянка, но не из Китая,
Из Парижа прибыла я к вам.
В кабаре училась и росла я,
Честь я потеряла там.
 

Где-то растворились лица молодых мужчин, открытые рты, распевающие: «Война, война, ах, что за красота». А тут уже барышни, дамы, в шляпках, украшенных гроздьями вишен, высыпали на балкон галицийского городка с песней о распустившихся белых розах:

 
Там, над Стоходом, где парня убили,
Белая роза цветет на могиле.
 

Ивашкевич потом ностальгически напишет:

 
Ах, те танцы, те танцы военной поры,
Вешний луч и цветы на оружье.
 

Ты не прекрасно, мгновенье. Но ты было, и неизвестно, что с тобой теперь делать. А поделать нужно, как нужно совершать по кому-то из близких траурный обряд, при том что из нашей вечной, поколениями повторявшейся тоски о бренности всего земного ничто не рождается. Кроме одного: чувства связи с теми, кто до тебя задумывался об уходящем времени, пока уходящее время в положенный срок не унесло их самих. С теми, чьи губы повторяли ровно то же, что сейчас твои: «Все было и прошло, как это может быть?»

Красный зонтик

Глядя на пейзаж, можно подумать, что мы меняемся, а пейзаж остается неизменным. Но это вовсе не так: его хватает на одно поколение, от силы на два. У земного времени свои закономерности: деревья растут, и там, где раньше было солнце, сейчас тень; половодье оставило мочаги с совсем другой растительностью; буря повалила старые деревья-великаны, а на их месте вымахал молодняк, но уже не грабы, а сосны. Однако самые большие перемены вносит человеческое время. В памяти может сохраниться сосновый бор, а от него уже нет и следа, даже пни выкорчеваны. Взгляд ищет пятна густой зелени, яблоневые, грушевые и сливовые сады, сквозь которые просвечивают крыши домов, коровников и овинов. Но ничего не сохранилось, сады вырублены, дома сожжены, и до самого горизонта расстилаются поля, которые возделывают трактором.

Допустим, в этом краю прогуливается дух юной помещицы под красным зонтиком. На справедливое возражение, что духи не ходят с зонтами, можно ответить: но что-то же происходит со множеством предметов, вышедших из употребления, лишь некоторые из них попадают в антикварные лавки. Итак, идет под красным зонтиком Лиля, а может быть, Ися, которая когда-то хаживала по артистическим кабаре и читала Пшибышевского. Она чувствует: что-то здесь неладно – ведь в места своей юности возвращаешься с надеждой, что если они и изменились, то ненамного и их можно узнать. Она ищет парк, а попадает в заросли, в овраг, стоит на склоне, поросшем лопухами и осотом, и говорит себе, что где-то здесь должна быть беседка, в которой они с Витольдом целовались. Странно, думает она, все исчезло – и парк, и беседка, но, может быть, самое странное, что я никогда не встречаю Витольда у нас на том свете, и это, наверное, значит, что на самом деле я его не любила.

Музыка

Когда пишешь о музыке, стоит говорить не только о звуке, но также и о действиях музыкантов. Одно удовольствие наблюдать, как играет симфонический оркестр или квартет. Уже то, что вместе собрались музыканты из разных районов города, из разных квартир и домов, и у каждого своя семья и свой вид из окна, и, собравшись, вместе исполняют произведение, то есть дружно повинуются приказам записанных на бумаге звуков, – достойно удивления. Да и сами они разные – один лысый, другой бородатый, этот – тощий, а на той зеленое платье, особенно заметное на фоне фраков. Они играют, а значит, служат чему-то – чему-то с иной протяженностью во времени и иным способом существования. Чему-то, что жило до их рождения и проживет, неважно, как долго, но дольше, чем они. Мы, слушатели и зрители, присутствуем при вхождении теплокровных существ-однодневок в страну математических пропорций, кристаллов не подвластной ничему логики, чистых идей. На границе этой страны они проводят по струнам своими смычками, ударяют по клавишам рояля, дуют во флейту и охотничий рожок. И это наполняет нас радостью, заставляет думать о том, как прекрасен, богат и разнообразен человеческий мир.

Тайна кошек

Кошки прожили вместе с людьми тысячи лет, и на первый взгляд в этом нет никакой тайны. В свою защиту они могли бы сослаться на столетия верной службы. Ведь земледельческие цивилизации – это зерно, а где зерно, там и мыши. И так уж повелось, хотя обстоятельства изменились.

Но все же стоит задуматься над особым положением кошек. Разве вы не замечали лукавства и веселого любопытства, появляющихся на лицах наших ближних, как только начинается разговор о кошках? Нечто подобное можно наблюдать, когда речь заходит о сексе. Что же касается собак, то они не вызывают чувства как бы тайного, но знакомого всем сообщничества. Я настаиваю, что человек и кошка связаны на телесном уровне, и с кошкой каждый из нас ведет себя не как личность, а как одна из многих человеческих особей, ведомая соблазнами обоняния и осязания, которые притягивают нас к некоторым деревьям, цветам, птицам, зверькам, пейзажам или к некоторым формам и краскам. Кошка одним своим видом требует, чтобы ее гладили и ласкали, отсюда в языке любви эти бесчисленные ласковые словечки, эти «котик», «котенок», «киска». Больше того, наше чувство обоняния и осязания по отношению к кошкам одинаково вне зависимости от того, кто мы: ребенок, старик, мужчина, женщина. Любовь к кошкам, возня с кошками или жестокое обращение с ними, наверное, разные стороны общего для молодых и старых влечения.

Над этой общностью стоит задуматься. Независимо от своеобразия каждого из нас, мы – представители одного и того же вида, с типичными для него головой, ногами и руками, а анатомический атлас показывает, что у нас внутри. При этом мы устроены так, что подобно подсолнуху, поворачивающему головку к солнцу, тянемся к вещам, которые кажутся нам красивыми либо привлекательными. И вот, стоит уделить минуту внимания нашему эротическому (именно так!) пристрастию к кошке, как мы начинаем задавать себе вопросы, касающиеся, ни больше ни меньше, неизменных черт нашей природы.

Тем более что кошачья природа, несомненно, существует, и наша связь с кошкой – взаимодействие ее и нашей природы. Но сознание, но язык, история – перебьют меня, – куда уж тут бедному зверьку! Не будем, однако, зазнаваться и отделять высокую сферу духа от элементарных ощущений. Лучше воспользуемся присутствием домашнего любимца, который как раз потягивается на кресле, и постараемся забыть о выводах философов нашего столетия, уверяющих нас, что никакой человеческой природы не существует. Возможно, сложно отстаивать существование человеческой природы в беспощадном потоке перемен, но когда я с удовольствием смотрю на кошку, которая зевает, показывая розовый язычок, то, несомненно, ощущаю свою природу. И – подчеркнем это – совсем не все равно, существует человеческая природа или нет. Только если она есть, можно пытаться установить, что в наших законах и институтах ей благоприятствует, а что, противореча ей, вредит. Вот так, от кошек до важной философской проблемы. Хотя они не подозревают об этом, поставим это им в заслугу.

Отклеивается

То, что я скажу, поймет каждый, кто пережил подобный момент, например, в результате какого-нибудь исторического переворота, когда жизнь в человеческом социуме внезапно открывается с неожиданной стороны. Впрочем, если принять во внимание, что в этом столетии было множество исторических переворотов, у многих из нас есть такой опыт.

Это происходит так: мы ходим, смотрим, испытываем сочувствие или гнев и вдруг осознаем, что вся эта действительность вне слов. То есть о ней ничего нет в газетах, книгах, сообщениях, ничего нет в поэзии, прозе или на экране. От этой простой действительности, познаваемой обычнейшим образом, отклеилась другая, автономная, замкнутая в языке, не похожая на первую. В удивлении мы задаем себе вопрос: может, это сон? фата-моргана? Ткань языковых символов обвивает нас, как кокон, и оказывается достаточно прочной, чтобы мы начали сомневаться в адекватности наших ощущений.

Пережив такое, мы начинаем испытывать недоверие к литературе. И требовать от нее реализма, что приводит в конце концов к псевдореализму, и прямоты, которую нельзя вынести. В девятнадцатом веке о романе говорили, что он должен быть «зеркалом, в котором отражаются все закоулки», но «реалистические» романы врали напропалую, убирая из поля зрения нежелательные или запретные темы. В «Кукле» Пруса нет ничего похожего на тогдашнюю истинную Варшаву, хотя молодые поколения читателей об этом и не догадываются. Настоящий капиталистический Лондон девятнадцатого века в романах едва представлен – разве что на нескольких страницах у Диккенса, – а каким этот Вавилон блуда и нищеты показался чужестранцу, мы узнаем, заглянув в «Зимние заметки о летних впечатлениях» Достоевского.

Двадцатый век принес литературу, по воле политической власти уподобившуюся разрисованной «сценками из жизни» ширме, задача которой – скрыть, что за ней происходит. Это называлось социалистическим реализмом. Однако же запреты и требования государства – лишь одна из причин деления на то, что испытано, и то, что описано. Ткань языка имеет постоянную склонность отклеиваться от действительности, и наши усилия приклеить ее обратно по большей части безуспешны, хотя – мы ощущаем это – совершенно необходимы.

Табу

Табу, или «нельзя», было основой феодального строя на островах Полинезии и состояло в том, что некоторые люди (например, вожди и жрецы), а также некоторые места и предметы считались неприкосновенными. Из-за доктора Фрейда и его последователей мы научились связывать слово «табу» с сексом, но островитянам не приходило в голову, что какие-то телесные акты могут быть запретными. На Гавайях это стало камнем преткновения при знакомстве с цивилизацией белого человека. Молодой английский моряк, Томас Мэнби, попавший на Гавайи в 1791 году, описывает (облизываясь при этом) толпу девушек на палубе их корабля – они добрались туда на лодках или вплавь и остались на несколько дней. Когда в Гонолулу появились протестантские миссионеры, они особенно рьяно искореняли этот обычай, и доходило до скандалов, потому что капитаны требовали развлечений для своих матросов.

Когда за два-три десятилетия табу, нарушение которого каралось смертью, на Гавайях постепенно исчезло, это было равнозначно концу местной цивилизации, и миссионеры-протестанты (чудовища) застали общество в состоянии полного разложения, не знающим, как жить. Они ввели понятие греха, а оно включало в себя не только секс, но также танцы и игры, за которые грозили адские кары.

История нашей цивилизации – это история меняющихся табу. В нашем столетии утопии – такие, как советское государство, – пользовались принципом табу, чтобы сохранить себя, и постепенное ослабление запретов было знаком: впереди повторение того же, что случилось с гавайским феодализмом.

Преодоление любых барьеров в «обществе вседозволенности» происходит главным образом в области секса, не без комичных головоломных ухищрений: какую бы еще непристойность придумать и продать. Свобода кажется абсолютной, а в результате существование многочисленных табу в других областях не доходит до сознания.

Я горжусь тем, что осознаю, какие табу действуют в моем, предназначенном мне, месте и времен ни. Лучше, думается мне, осознавать, чем следовать обычаю неосознанно. Иногда меня тянет попробовать, что можно себе позволить, но такое желание я по разным причинам подавляю. О каких табу идет речь – умолчу, чтобы не слишком обнажаться. Их перечислением займутся другие в свое время, которое не будет временем моей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю