Текст книги "Дело"
Автор книги: Чарльз Перси Сноу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Брауну было шестьдесят три года, он был упитанный, с квадратным подбородком, румяный. Остатки волос белели только над ушами. Он казался добряком, человеком, которому доставляет удовольствие видеть других счастливыми. Так оно на самом деле и было. Тем, кто не замечал острого, пытливого взгляда, прячущегося за очками, или гордой осанки, при всей его толщине, он, пожалуй, мог показаться болтливым старичком. Между тем, еще когда мы с ним вместе работали в этом самом колледже, я считал, что никто из моих знакомых не умеет так ловко и умно управлять людьми, как он. С тех пор мне пришлось повидать много людей подобного склада, однако мнения своего я не изменил. Он умудрился сочетать в своем характере честность, упрямство и незаурядную изворотливость.
Комната была уютнее и куда теплее большинства колледжских помещений. На стенах висели английские акварели, которые коллекционировал Браун. В комнате было столько народу, что в конце концов там образовалось несколько отдельных групп: этого не могло быть в прежние годы, когда мы собирались здесь компанией после банкета. Теперь колледж разросся, средний возраст членов совета понизился, атмосфера стала чуть менее официальной. Фрэнсис Гетлиф с рюмкой в руке разговаривал с тремя молодыми учеными; Мартин и один очень красивый человек, оказавшийся при ближайшем рассмотрении Скэффингтоном, объединились в углу с двумя филологами – Кларком и Лестером Инсом, – эти оба были избраны в члены совета уже без меня.
Мы с Брауном потягивали у камина коньяк, когда Том Орбэлл вошел в комнату и подсел к нам.
Лицо у него было красное, разгоряченное, веселое, но в присутствии Брауна он держался вполне благопристойно, умело сочетая в разговоре экспансивность с осторожностью. Как же быть с капелланом? – спрашивал он. По всей видимости, существовала угроза, что его могут переманить. Он ведь умница, говорил Том, а в наши дни не так-то просто найти умного человека в сутане.
– Конечно, – он повернулся ко мне, и в голосе его зазвучал вдруг вызов, – вас, Люис, это совершенно не трогает. Вас вряд ли огорчило бы, если бы все до одного священники в Англии были слабоумны. Может, вы даже считаете, что это было бы только к лучшему? Но мы с Артуром на эти дела смотрим иначе.
– На мой взгляд, это было бы уж слишком, – сказал Браун.
Но не в его намерениях было позволять Тому щеголять благочестием за мой счет. Браун был «столпом общества», консерватором и верным сыном англиканской церкви, но церковь он посещал больше для видимости, чем из религиозных побуждений, и ему всегда становилось несколько не по себе, когда молодые люди, вроде Тома Орбэлла, начинали похваляться своей набожностью. Поэтому он рассказал в мою защиту историю, из которой должно было явствовать, как уважаю я сам чужие религиозные убеждения.
– Простите, Люис, – шутливо сказал Том, само раскаяние: настроение людей, вроде Брауна, он умел схватить на лету. – С моей стороны было совершенно неуместно выдвигать против вас подобные обвинения. Я же знаю, что вы – воплощенная добродетель! Ну конечно же! И, кстати, с моей стороны было так же неуместно навязать вам тот вечер с Лаурой Говард.
– Что такое? – спросил Браун, и его глаза стали настороженными и внимательными. – Каким образом вы познакомились с миссис Говард, Люис?
– Боюсь, что навязал ему это знакомство я, – ответил Том. – Видите ли, ей очень хотелось, чтобы я поднял шум в колледже из-за истории с ее мужем, а так как, по-моему, все эти ее протесты чистейшая ерунда, то я, конечно, делать этого не собирался. Сами посудите! Чистейшая ерунда, и вбила она ее себе в голову, оттого что влюблена в него, одному богу известно почему. Вот я и не хотел создавать удобные условия, чтобы она могла обрабатывать меня. Не хотел, понимаете! Имейте в виду, Артур, – продолжал он, – если бы я считал, что в ее словах есть хотя бы доля здравого смысла или хотя бы намек на то, что в них может оказаться доля здравого смысла, я бы пришел и сказал вам совершенно прямо, что собираюсь поднять этот вопрос. Серьезно. По-моему, очень важно, чтобы люди моего возраста были готовы использовать, если нужно, свое положение. Я уверен, что вы со мной согласны, Артур? Правда?
Вскоре после этого Том отошел и присоединился к группе Мартина. Я невольно подумал, что, оправдываясь перед Брауном, он так искусно сочетал в своей речи почтительность и мужественную откровенность, что, право, его можно было заслушаться. В своем кругу, за спиной у начальства, редко кто умел так красноречиво протестовать, как Том Орбэлл. Вблизи же начальства протест улетучивался и оставалось одно лишь красноречие. В присутствии Артура Брауна Том, казалось, больше всего на свете желал стать со временем точной копией Артура Брауна, человеком руководящим, солидным, с положением – человеком, который далеко пошел.
– Итак, наш юный друг пытался замешать и вас в историю с Говардами? – спросил Артур Браун.
– Похоже на то, что у вас из-за этой истории было больше неприятностей, чем я предполагал? – спросил я.
– Вряд ли мне нужно предупреждать вас, – ответил Браун, – что за стенами колледжа об этом деле распространяться не следует. Говорить вам об этом нечего, я знаю. Я хотел сказать другое: мне кажется, было бы правильнее, если бы даже здесь вы разговаривали на эту тему только с Мартином или с людьми, которых вы хорошо знаете.
– А что представляет из себя этот Говард, Артур? – спросил я.
Лицо Брауна покрылось темным румянцем. Он нахмурился, словно мой вопрос рассердил его.
– Это – самая настоящая сволочь, – ответил он.
От изумления и растерянности я не сразу пришел в себя. Мне редко приходилось встречать людей более терпимых, чем Браун. Кроме того, многолетняя привычка взвешивать каждое слово сделала свое дело, – казалось, он просто не может допустить в своей речи никаких вольностей.
Даже сам Браун, видимо, был поражен своей вспышкой. Снова овладев собой, он продолжал спокойным, размеренным тоном:
– Нет, пожалуй, мне не хочется взять назад свои слова. При всем желании я не могу найти ничего, что говорило бы в его пользу. Он комбинатор, но существует множество комбинаторов, у которых есть хоть какие-то искупающие качества, в этом же молодчике ни разу ни одного такого качества не обнаружилось. Он груб, со всеми он сумел перессориться, и я не удивляюсь, что именно поэтому он и хочет развалить мир ко всем чертям. Но даже это я мог бы ему простить, если бы он не повел себя так подло по отношению к людям, которым был обязан всем. Когда же я увидел его черную неблагодарность, то решил, что хватит искать ему оправдания или слушать, как другие пытаются оправдать его. Он дрянь, Люис! Скажу вам откровенно, что в свое время я очень подумывал – да и теперь подумываю, – что нам следовало не останавливаться на полумерах и вообще вычеркнуть его имя из списков колледжа.
Браун говорил рассудительно и сдержанно, но в то же время твердо, словно хотел убедить в этом других старейшин колледжа. Он добавил:
– Во всей этой гнусной истории есть только одна хорошая сторона. Колледж продемонстрировал полнейшую солидарность. Вы сами понимаете, что в этом случае пришлось несколько отступить от правил. И, если бы вдруг колледж не проявил полной солидарности, положение создалось бы затруднительное. Со спокойной жизнью здесь пришлось бы распрощаться. Не хочу преувеличивать, но мы могли бы нарваться на неприятность и вне колледжа. Из-за такой истории как раз и можно попасть в газеты, и даже подумать страшно, как это могло бы нам напортить.
Фрэнсис Гетлиф уже ушел; начинали расходиться и остальные. Мартин только что попрощался с Брауном и стоял в ожидании, чтобы проводить меня в свои комнаты, я же как раз говорил в эту минуту о новом портрете ректора в обеденном зале.
– У вас остается место как раз еще для одного портрета, – сказал я, вставая, – а затем придется снова что-то придумывать.
Я заметил, что Браун бросил на меня быстрый взгляд. Не вставая с кресла, он потянул меня за рукав.
– Посидите еще немного, – сказал он. Потом улыбнулся Мартину. – Не заблудится же он. Путь этот он проделывал не раз; пожалуй, чаще, чем вы. А мне сейчас не так уж часто удается поболтать с ним.
Мартин заявил, что ему пора домой к жене. Так же как у меня, у него зародилось подозрение, что Артур Браун задерживает меня не ради приятной компании. Когда мы остались вдвоем, Браун усадил меня в кресло. Он стал еще гостеприимнее, еще внимательнее.
– Рюмку коньяку?
– Нет, на сегодня хватит.
– Если бы вы знали, голубчик, как мне приятно снова видеть вас у себя.
Он всегда был расположен ко мне. Было время, когда он брал меня под свою защиту и всячески оберегал меня. Сейчас у него сохранилась ко мне горячая, обостренная привязанность, которую испытывают к оправдавшему надежды протеже. Все ли у меня хорошо? Как жена? Сын?
– Итак, значит, в настоящий момент все обстоит более или менее благополучно? Ну и хорошо! Знаете, Люис, одно время я побаивался, что дела могут принять неважный для вас оборот.
Он улыбнулся мне ласковой, довольной улыбкой. Затем небрежно сказал:
– Да, между прочим, когда вы говорили о портрете ректора, мне вдруг пришло в голову, не дошли ли до вас кое-какие слухи? Вы, случайно, ничего не слышали?
– Нет, – ответил я с удивлением.
– Ну, конечно! – сказал Браун. – Я так и думал, что нет.
Лицо его было спокойно и непроницаемо.
На минуту – хотя, поразмыслив, я тут же решил, что это невозможно, – я вообразил было, что это пробный шар.
Я покачал головой, хотя, кажется, уже понял, куда он клонит.
– В чем дело? – спросил я.
– Беда в том, – сказал Браун с известной торжественностью, – что я не совсем уверен, имею ли я право все открыть вам. Все это дело находится пока что в такой стадии, когда никто не хочет открывать свои карты. По-моему, чем дольше они будут с этим тянуть, тем более у нас будет шансов избежать разногласий и прийти к правильному решению.
– Но о чем идет речь? – снова спросил я.
Браун поджал губы.
– Так вот, строго между нами, думаю, что я не нарушу никаких обязательств, если расскажу вам… Дело в том, что несколько членов совета обратились ко мне с вопросом, как я отнесусь к тому, чтобы выдвинуть свою кандидатуру, когда в конце следующего года – не академического, а календарного – нынешний ректор выйдет в отставку?
Да, все это я сообразил уже минут пять назад. Но до начала нашего разговора такая мысль не приходила мне в голову. Я считал само собой разумеющимся, что Фрэнсис Гетлиф может с уверенностью считать себя следующим ректором. Последние два года мне неоднократно приходилось слышать разговоры о предстоящих выборах. Единственное имя, серьезно упоминавшееся при этом, было имя Фрэнсиса.
– Кто поддерживает вашу кандидатуру, Артур? – спросил я.
– Нет, – сказал он, – боюсь, что в данный момент назвать их без разрешения я не могу. Но считаю себя вправе сказать, что их не так мало, так что предложение это выглядит вполне солидно. Могу также открыть вам, что кое-кто из них находился недавно в этой комнате.
Он мягко улыбался. Ни озабочен, ни подавлен, ни взволнован он не был.
– Что бы вы мне сказали, Люис, если бы я спросил вашего совета, – соглашаться мне выставлять свою кандидатуру или нет?
Я замялся. Оба они были моими друзьями, и я был рад, что мне не придется принимать чью-то сторону. Но замялся я по иной причине. Несмотря на все, что Браун только что сказал мне, меня беспокоило, что он получит слишком мало голосов, – может быть, даже оскорбительно мало. Мысль эта была мне неприятна. Но я просто не мог представить себе, чтобы какой-нибудь колледж, когда дело дойдет до выборов, мог предпочесть кого-то Фрэнсису Гетлифу.
– Мне кажется, я читаю ваши мысли, – продолжал Браун. – Вы думаете, что наш друг Фрэнсис – человек несравненно более выдающийся, чем я. В этом вы безусловно правы. Я никогда не скрывал, что меня вполне удовлетворило бы, если бы главой колледжа стал он. Между нами говоря, у нас в колледже есть только трое действительно выдающихся ученых, и один из них, без сомнения, Фрэнсис, два же других – это нынешний ректор и – никуда не денешься! – старый Гэй. Никаких заблуждений относительно себя самого у меня никогда не было. Надеюсь, что в этом, голубчик, вы отдадите мне должное. Я никогда и ни в чем первым не был. В молодости это несколько угнетало меня.
Я знал, что он не рисовался, говоря так. Он был действительно скромен: никаких талантов себе не приписывал.
– Я думал совсем о другом, – сказал я.
– Нет, – продолжал Браун, – это только правильно, чтобы члены колледжа как следует взвесили, согласятся ли они на личность, ничем не выдающуюся, вроде меня, когда ей противопоставляется личность весьма выдающаяся, – вроде Фрэнсиса. Но несколько членов совета высказали интересную точку зрения, и это заставляет меня хорошенько подумать, прежде чем наотрез отказаться. Они утверждают, что после ректора, слава которого распространялась широко за пределами колледжа – шире даже, чем слава Фрэнсиса – колледж может позволить себе роскошь избрать ректором человека не столь хорошо известного во внешнем мире, который, однако, сумеет поддерживать порядок внутри. Те же люди высказали лестную для меня мысль, что в этом отношении некоторые положительные стороны у меня имеются.
– И они абсолютно правы! – сказал я.
– Нет, – возразил он, – вы всегда немного меня переоценивали. Но, как бы то ни было, в течение следующего года я должен буду решить – дам ли я разрешение назвать свое имя. Правда и то, что мне шестьдесят три года и это мой последний шанс, чего не скажешь про Фрэнсиса. Может быть, это в какой-то степени оправдывает меня. Во всяком случае, впереди у меня много времени, чтобы окончательно решить. Не знаю еще, на чем я остановлюсь.
Несомненно, он уже «остановился». Он, конечно, уже подумывал (несмотря на отсутствие тщеславия, он был тонким политиком) о том, как надлежит вести кампанию его сторонникам, и о том, насколько более искусно провел бы ее на их месте он сам. Думал он также, как мне показалось, и о том, что беседа со мной, помимо того, что всколыхнула у нас теплые дружеские чувства друг к другу, могла принести еще и пользу. По-моему, он рассчитывал, что я передам этот разговор Мартину.
Глава III. Приложение печатиНа следующее утро, около половины первого – это было воскресенье, – мы с Мартином сидели в оконной нише у него в кабинете и смотрели во двор. Плющ, заплетавший противоположную стену, уже почти весь оголился, но несколько листьев, не огненных, а скорее багряных, еще теплились в беловатой солнечной мгле. Мартин спросил, не замечаю ли я некоторых изменений против довоенного времени. Помощники повара больше не носили по дорожкам подносы, накрытые зелеными суконными колпаками. Мартин как раз говорил, что первым его впечатлением от колледжа было зеленое сукно, когда зазвонил телефон.
Я слышал, как, взяв трубку, он сказал: «Да, я могу прийти. С удовольствием». Последовал еще один вопрос, на который он ответил: «У меня сейчас мой брат Люис – может, возьмем его?» Затем Мартин положил трубку и сказал: «Казначей заканчивает составление каких-то актов о передаче имущества и просит нас прийти и расписаться».
– Он работает в воскресенье?
– Для него это лучшее удовольствие, – ответил Мартин с насмешливой, но дружелюбной улыбкой.
Не успели мы ступить на лестницу канцелярии, находившейся в том же дворе, как дверь распахнулась, и на пороге появился ожидавший нас Найтингэйл.
– Очень рад, что вы согласились прийти! – Он пожал мне руку. Поздоровался он со мной с подчеркнутой официальной вежливостью, словно боялся показаться недостаточно любезным. Теперь это у него получается гораздо лучше, чем прежде, подумал я. Мы никогда не ладили, пока оба жили здесь в колледже. Если у меня был когда-нибудь враг, то это был он. Теперь же он пожимал мне руку с таким видом, точно мы были если не друзьями, то уж, во всяком случае, добрыми знакомыми.
Ему было под шестьдесят, но светлые волнистые волосы его оставались по-прежнему густыми, и вообще он сохранился прекрасно. В нем не осталось и следа прежней натянутости. Я не раз слышал от Мартина и от других, что жизнь этому человеку спасла война. Когда я впервые познакомился с ним, это был неудавшийся ученый и озлобленный холостяк. Но он относился, по-видимому, к категории людей, для которых война оказалась родной стихией. Всю войну он провоевал в очень тяжелых – невообразимо тяжелых для человека его возраста – условиях; был награжден – так же как и в 1917 году – орденом и к моменту окончания войны получил первый генеральский чин. Мало того, попав в госпиталь, он умудрился жениться на медицинской сестре. Когда он вернулся, все в колледже решили, что с ним произошло чудесное превращение. Это так поразило членов совета, что они захотели обязательно что-нибудь для него сделать. Как раз в это время скоропостижно умер казначей колледжа, и почти единодушно – во всяком случае, так я понял – было решено назначить на освободившееся место Найтингэйла. Все уверяли, что он беззаветно любит свою работу. Ни один хранитель казны колледжа не проводил никогда в канцелярии столько времени. Он провел нас к себе с деловитым и гордым видом.
– Простите, Мартин, – сказал он, – что мне пришлось затащить вас сюда, но мешкать с такими вещами не следует.
– Ну еще бы, трудно представить себе, чем это могло бы кончиться, – поддразнил его Мартин. Меня несколько удивило, что они в таких тесных дружеских отношениях. С другой стороны, пора мне было знать, что, когда два человека не переносят друг друга, как мы с Найтингэйлом, безо всякой на то причины или если существующие причины недостаточны, чтобы оправдать столь сильную неприязнь, один из них нередко старается как-то загладить это приятельскими отношениями с человеком, близким его недругу.
Канцелярия казначея была похожа на адвокатскую контору. Вдоль стен стояли нагроможденные один на другой металлические, выкрашенные в черный цвет ящики, на которых резко выступали ярко-белые надписи. Из окна были видны главное здание колледжа и резиденция ректора – свежеокрашенные и золотившиеся в лучах осеннего солнца. В комнате сильно пахло расплавленным сургучом.
– Не знаю, Мартин, случалось ли вам присутствовать при приложении печати, – назойливо продолжал Найтингэйл. – Боюсь, Эллиот, что тут нам придется обойтись без вас, – он повернулся ко мне. Он наслаждался и всей этой церемонией, и точным соблюдением ритуала. – Только действительные члены совета имеют право ставить свою подпись под печатью колледжа. Боюсь, что, когда я прикладываю печать, бывшие члены для нас просто не существуют. – Он торжествующе усмехнулся.
Сургуч в форме отсвечивал темно-красным; он попробовал его кончиком пальца. Уверенно, с присущей ученым точностью движений он наложил сверху покрытую облаткой печать, закрыл форму и понес ее к старинным чугунным тискам. Повернув дважды рукоятку тисков, он сдавил форму, затем вынул ее, снова положил на стол и открыл.
– Если оттиск не удался, мне, конечно, придется проделать все это еще раз.
Он придирчиво рассматривал сургуч.
– Нет, все в порядке, – воскликнул наконец он.
По правде говоря, назвать полученный результат замечательным было трудно, так как с обеих сторон оттиска пристала бумажная облатка; какие-то вдавленные линии – что-то вроде слабо намечающегося рисунка, притиранием скопированного с медной пластинки, – вот и все, что можно было разглядеть.
– А теперь, Мартин, – сказал Найтингэйл, – будьте добры, подпишитесь вот на этой строчке. Мне, конечно, нужна подпись еще одного члена. Я просил прийти Скэффингтона. Если уж делать все строго по правилам, он тоже должен был бы присутствовать при приложении печати, но думаю, что в этом случае я могу позволить себе некоторую вольность.
Через несколько минут в кабинет вошел Скэффингтон.
Пока Скэффингтон расписывался на строчку ниже Мартина, Найтингэйл чистил большую печать, терпеливо извлекая из нее тонкими пальцами крошки сургуча. Затем с благоговением положил печать на стол перед нами.
– Все-таки до чего красивая вещь, – сказал он.
Собственно говоря, ничего особенно красивого в ней не было. Это была серебряная печать, вычеканенная еще в пятнадцатом веке, тяжелая и слишком замысловатая. Найтингэйл же смотрел на нее с таким видом, словно ничего лучшего представить себе не мог. Ему она казалась прекрасной. Он смотрел на нее чуть ли не с благоговением – так много олицетворяла она для него. Он стольких недолюбливал и стольким завидовал, он никому никогда не доверял, он страстно желал пользоваться в колледже доверием, не надеясь, что желание его может сбыться. И вот теперь он был казначеем. То, что для большинства давно перешло бы в привычку, продолжало вызывать у него восхищение, давало уверенность в будущем, доставляло радость.
– Так! – сказал он. – Сейчас найдется дело и для Эллиота. Если вы ничего не имеете против, нужно будет записать ваш настоящий адрес и род занятий. Боюсь, что написать просто: «В прошлом член совета колледжа», – нельзя.
В голосе его звучало ликование. Он с удовольствием напоминал себе, что другие – в частности, в это утро я – находились по ту сторону волшебного круга, что на них не распространялась мана[1]1
Мана – слово, употребляемое в Меланезии и Полинезии для обозначения сверхъестественной, «необычной» силы, «мощи», носителями которой могут быть отдельные люди, животные, различные предметы, а также «духи». В некоторых религиях эту силу рассматривают как «дар богов». (Прим. перев.).
[Закрыть] колледжа, – мана, которой сам он владел и которой поклонялся.
Когда мы все расписались, Найтингэйл достал бутылку хереса и три рюмки. Это явилось для меня неожиданностью, – так как он всегда был трезвенником – в мое время единственным на весь колледж. Трезвенником, по-видимому, и остался, но – как он пояснил нам – ему хотелось, чтобы хоть другие отпраздновали приложение печати.
Мы выпили херес и уже собирались уходить, когда Мартин указал мне на один из черных ящиков, на котором белой краской было выведено: «Профессор Ч. Дж. Б. Пелэрет, член Королевского общества».
– Профессор Говарда, – заметил он.
– Кто? – переспросил я.
– Старый ученый, с которым работал Говард. Ну, помнишь, Фрэнсис Гетлиф рассказывал тебе о нем вчера вечером.
Даже тут я не сразу сообразил, в чем дело. Случай с Говардом был мне глубоко безразличен; он пока что не имел для меня никакого значения. В то же время в их сознание эта история вошла прочно. Они скрывали ее от посторонних, потому-то все трое присутствующих, так же как и Браун, Гетлиф, Орбэлл и все остальные, думали о ней гораздо больше, чем можно было бы ожидать даже от людей, живущих в таком замкнутом кругу. Они следили за каждым шагом в ее развитии.
– Рад сообщить вам, что старик оставил колледжу неплохое наследство, – заметил Найтингэйл, – но это, конечно, только ухудшает дело.
– Видит бог, дело и без того достаточно погано, – сказал Скэффингтон, – но я с вами вполне согласен: последний его выпад – это уж слишком.
Какую-то секунду оба они не могли скрыть своего возмущения. Затем Найтингэйл спохватился.
– Одну минутку! Мне кажется, что в присутствии Эллиота обсуждать этот вопрос мы не имеем права. Так или нет?
Меня это разозлило, и я сказал:
– Я ведь, как вам известно, не совсем здесь чужой.
– Виноват, – возразил Найтингэйл, – но, по моему мнению, ни одна душа за стенами колледжа не должна была ни слова слышать об этом.
– Артур Браун и Гетлиф придерживаются другого мнения. Оба они разговаривали со мной на эту тему вчера вечером.
– Виноват, – повторил Найтингэйл, – но я считаю, что они были не правы.
– Кроме того, кое-что я слышал и от жены Говарда, – сказал я, – и, хоть убейте, не вижу, каким это образом вы собираетесь заставить ее держать дело в секрете.
– Мы найдем способ обойтись без огласки, раз нам это нужно, – ответил Найтингэйл.
Когда, распрощавшись с Найтингэйлом, мы шли втроем через двор, Скэффингтон заметил:
– Плохая отметка по поведению от казначея – был излишне болтлив!
Скэффингтон был очень большого роста и высоко носил голову. Раздражен он был не менее моего. Человек состоятельный, бывший кадровый морской офицер, он вовсе не желал выслушивать, по его выражению, «отповеди». Он производил впечатление человека высокомерного и к тому же тщеславного, гордившегося, как мне казалось, помимо всего прочего, своей исключительной внешностью. У него было волевое лицо, тяжелый подбородок и красивые глаза – внешность, идеально гармонирующая с богатством, влиятельной родней, легкой жизнью. Однако избрал он для себя не такую легкую жизнь, как мог бы. Он был приблизительно ровесником Мартина, то есть ему было под сорок; успешно делая во флоте заранее намеченную карьеру, он вдруг решил, что хочет стать ученым. Это произошло сразу же после войны, и тридцати двух лет от роду он поступил в университет, защитил диплом и занялся научно-исследовательской работой. В члены-сотрудники колледжа его избрали всего лишь два года тому назад. По академической лестнице он стоял ниже не только Мартина и других своих сверстников, но и кое-кого из молодежи, вроде Тома Орбэлла. Звание члена совета колледжа было пока что присвоено ему условно, и в самом колледже он был на испытании.
– Будь это кто угодно, но не ты, казначей был бы прав. Как ты считаешь? – сказал мне Мартин. Сам он до этого не проронил ни слова, точно воды в рот набрал.
– Вся беда в том, – сказал я, – что, замалчивая вот так эту историю, вы готовите себе еще худшие неприятности, если она все-таки вдруг всплывет наружу.
– Не лишено здравого смысла, – сказал Скэффингтон.
– Здравого-то смысла, конечно, не лишено. Но ведь ты же не знаешь всего, – сказал Мартин. Мы как раз подошли к лестнице, ведущей в его рабочий кабинет, и остановились. – Эта возможность учтена. Или ты думаешь, что мы совсем уж беспечны?
– На вашем месте, – ответил я, – я, безусловно, настаивал бы, чтобы дело было предано гласности, как только вы пришли к определенному решению.
– А я почти уверен, что ты был бы не прав. Дело в том, – продолжал Мартин, – что у нас хватает данных против этого человека, и, я думаю, мы можем свободно рассчитывать на то, что он и впредь будет молчать. Ну, а если молчать он не будет, тогда нам придется придать дело гласности и объяснить совершенно откровенно, почему мы сохраняли его до поры до времени в секрете.
– Тише едешь, дальше будешь… – сказал Скэффингтон.
Проницательно посматривая на меня, Мартин спокойно рассказал, что ими было сделано. Мои собственные критические замечания начали казаться мне очень легковесными и пустыми. Чем больше узнавал я о происшедшем, тем сильнее склонялся к мысли, что они подошли к делу тактично, осторожно и трезво. Когда двое ученых, которым было поручено разобраться в работе Говарда, – эти двое были Найтингэйл и сам Скэффингтон – доложили ректору и старейшинам, что, во всяком случае, одну из фотографий, представленных Говардом, нельзя истолковать иначе как подлог, его спросили, что он может сказать в свое оправдание. Суд старейшин дважды вызывал его и разговаривал с ним, и оба раза он ничего не сказал им по существу. И ректор и Браун послали ему официальные письма с просьбой изложить дело в письменной форме. По-прежнему никаких доводов в свою защиту привести он не мог. И вдруг ни с того ни с сего он попросил разрешения еще раз явиться перед судом и объявил, что пришел к заключению, что подлог действительно имел место, но только подлог этот был сделан не им, а старым Пелэретом.
– Такого, конечно, сразу не состряпаешь, – заметил Скэффингтон.
Теперь только мне стало понятно, почему упоминание об этой истории вызывает столько раздражения. Пелэрет только что умер; с времен незапамятных он был красой и гордостью колледжа. Нельзя сказать, чтобы он часто посещал Кембридж даже в более молодые годы. Я припомнил, что встречался с ним раз-другой на банкетах лет двадцать тому назад, в то время ему, вероятно, шел уже шестой десяток. Еще молодым человеком он стал профессором одного из шотландских университетов и продолжал жить там до конца своих дней. За плечами у него была многолетняя успешная карьера, может быть, не столь блистательная, как у ректора, но уж, во всяком случае, не менее выдающаяся, чем у Фрэнсиса Гетлифа.
В эту минуту по дорожке мимо нас прошли два студента, и Скэффингтону пришлось замолчать. Он покраснел и насупился; когда он снова заговорил, ярость его не улеглась, а, казалось, наоборот – взыграла с новой силой.
– Гнусная история! – сказал он. – Даже из красных не каждый пошел бы на такую штуку.
– А при чем, собственно, тут красные? – спросил я. Но мое хладнокровие, обычно благотворно действовавшее на Скэффингтона, на этот раз возымело отрицательное действие.
– Если бы у этого человека были какие-то моральные устои, – резко заговорил он, – если бы у него была вера или хоть какие-нибудь принципы, как у вас с Мартином, он мог бы пойти на многое, но не на это.
Я заметил, что младшее поколение колледжских ученых с такой скоростью движется вправо, что пережитки, вроде меня, окажутся здесь скоро совсем не у места. Скэффингтон выслушал это без улыбки. Он был ревностным католиком, по-моему, еще более набожным, чем Том Орбэлл, с той лишь разницей, что он не имел привычки выставлять напоказ свою религиозность. Кроме того, он был тори, так же как и Том Орбэлл. Надо сказать, что моя шпилька попала почти в самую точку. Большинство молодых членов – во всяком случае, те из них, которые вообще задумывались над вопросами политики, – были консерваторами. За обедом разговор часто вертелся вокруг воскрешенных Томом и его приятелями апологетов реакции, вроде де Мэстра и Бональда. Все это мало задевало меня, но меня задел тон, каким Скэффингтон отозвался о политических взглядах Говарда.
И все же, слушая дальнейшее пояснение Мартина, я не мог не подумать, что, пожалуй, трудно было бы проявить большую тщательность при разборе этого подлога. Когда Говард сделал свое обвинительно-оправдательное заявление, старейшины, несмотря на то что трудно было представить себе более нелепое измышление, настояли на дальнейшем разборе дела, как будто возможность подлога со стороны Пелэрета была допустима. Душеприказчиков старика попросили передать в колледж его черновики – просьба совершенно законная, поскольку все свое имущество он завещал колледжу. Он, между прочим, оставил тридцать пять тысяч фунтов, и Найтингэйл хотел вложить эти деньги в строительный фонд, назвав его именем Пелэрета.
– Для семьи это было настоящей оплеухой, – сказал Скэффингтон. Тут обнаружился неизвестный мне прежде факт – его жена оказалась племянницей Пелэрета.
Тетради, научные труды, разрозненные записи результатов произведенных опытов поступали в канцелярию колледжа пачками и, после того как Найтингэйл и Скэффингтон внимательно просматривал их, складывались в архив. Если бы утверждение Говарда имело под собой хоть какую-то почву, признаки сфабрикованных данных обязательно проскользнули бы в какой-нибудь из последних тетрадей – в этом не сомневался никто из ученых. Признаков таких обнаружено не было. Не только Скэффингтон и Найтингэйл, но и Фрэнсис Гетлиф с Мартином и другие ученые, работавшие над аналогичными проблемами, просматривали эти тетради. Все дифракционные фотографии старика, сделанные им самим или его ближайшими сотрудниками, изучались миллиметр за миллиметром.








