355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Перси Сноу » Дело » Текст книги (страница 19)
Дело
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:37

Текст книги "Дело"


Автор книги: Чарльз Перси Сноу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

То немногое, что я успел узнать о характере Пелэрета, не противоречит, как мне кажется, такой возможности. Понимаю, сказал я, обращаясь к Уинслоу, что он производил впечатление человека скромного. Я вполне готов поверить, что таковым он и был. Но есть особого рода скромность и особого рода тщеславие, провести грань между которыми бывает очень трудно. А не может ли быть и так, что эти два качества в конце концов одно и то же? Разве уже одни заголовки в его рабочих тетрадях не наводят на мысль, что как раз эта черточка и могла крыться в его характере? Разве трудно представить себе, что, по мере того как он старился, он делался нетерпелив от сознания, что у него остается все меньше и меньше времени для работы над своей последней проблемой – пусть даже не очень важной, но для которой (он в этом не сомневался) он нашел правильное решение. Может, он был убежден, что все это вполне закономерно? Почти так же закономерно, как если бы он сам создал эти законы. И возможно, что к этим мыслям примешивался дух озорства, который иногда встречается в людях тщеславно-скромных: «А ведь мне это сойдет с рук!»

Встретившись взглядом с Брауном, я понял, что сделал ошибку. Он не только был настроен против Говарда. С неприязнью и недоверием он слушал также все то, что говорил я. Он, один из всего суда, был одарен настоящей проницательностью. Он понимал людей, окружавших его, он относился к ним с сочувствием, реалистически. Но, несмотря на всю свою проницательность, он не доверял психологическим домыслам. Как правило, даже если мы с ним оказывались в противных лагерях, он всегда отдавал должное моему умению верно судить о людях. На этот раз он отвернулся от меня, решив, что я забрался в дебри.

Это было щекотливое положение, и я не сумел справиться с ним. Теснимый Кроуфордом и Найтингэйлом, я вынужден был пойти на риск, но я ошибся в расчете. Обведя взглядом судей, я должен был признать, что принес больше вреда, чем пользы.

Глава XXVIII. Фальшивая нотка

Когда мы покончили с Пелэретом, Кроуфорд нажал кнопку звонка, и дворецкий внес поднос, на котором стояли искрившиеся на солнце кофейник с кувшинчиком. За дворецким следовал еще один слуга, несший второй массивный колледжский поднос с чашками. Суд расположился пить кофе. Доуссон-Хилл заинтересовался серебром. Какого оно века? – спрашивал он, и Браун с таким видом, будто мы собрались здесь уютно посидеть после обеда, обстоятельно объяснял ему. Доуссон-Хилл стал расспрашивать про серебряных дел мастеров восемнадцатого века. Оба они, по-видимому, находили такого рода разговор вполне уместным.

Именно с этим хладнокровным нежеланием считаться со временем мне приходилось постоянно сталкиваться на работе, именно это меня всегда раздражало; я завидовал этому искусству в других и пытался ему научиться, так никогда и не овладев им по-настоящему. Крупные деятели – не спринтеры, они не связаны временем; если вы начинаете торопить их, когда они не расположены торопиться, это означает, что вы среди них чужой.

Колледжские часы успели пробить четверть двенадцатого, когда наконец подносы были убраны. Кроуфорд уселся поудобнее в кресле и обратился ко мне:

– Ну что ж, Эллиот, я думаю, теперь вы хотели бы пригласить сюда Говарда?

Я ответил утвердительно. Кроуфорд позвонил. Не прошло и нескольких минут, как дверь отворилась. Первым вошел дворецкий, за ним Говард. Как только он появился в темном конце комнаты, я сразу заметил, что он бледен, мрачен, весь кипит от злости. Одной рукой он придерживал на груди мантию.

– Доброе утро, – сказал Кроуфорд. – Садитесь, пожалуйста.

Говард продолжал стоять в нерешительности, хотя перед ним как раз стоял единственный свободный стул.

– Вы не сядете? – сказал Кроуфорд таким тоном, как будто Говард мог непонятно почему предпочесть стоять.

Вежливый, подвижной Доуссон-Хилл соскочил с места и указал Говарду на его стул. Кроуфорд, казалось, решил оставаться в роли стороннего наблюдателя. Он только спросил Говарда, не будет ли тот любезен ответить на несколько вопросов, которые ему зададут «наши коллеги», и затем попросил меня начинать.

Говард сидел в одном ряду со мной на расстоянии приблизительно одного ярда, и, в надежде заставить его смотреть на меня, я повернулся влево и сел вполоборота, однако встретиться с ним взглядом так и не мог. Он сидел, уставившись в пространство, и, когда я заговорил с ним, так и продолжал смотреть мимо Брауна в угол комнаты, где в косых столбах солнечного света клубились пылинки. Он упорно, с сосредоточенным видом продолжал смотреть в одну точку, словно следил, не отрываясь за пауком, ткавшим паутину.

Уже несколько недель тому назад, хладнокровно взвесив все, я решил, что единственный способ чего-то от него добиться – это заставить его отвечать прямо по существу. Поэтому я начал с его карьеры: он приехал в Кембридж впервые в 1939 году – не так ли? И затем в 1941 году вступил в армию? Ведь он мог оставаться здесь и продолжать свои занятия физикой – каким образом ему удалось добиться, чтобы его не задержали в тылу как ученого?

Он ответил медленно, так же как и на первый вопрос:

– Один мой знакомый помог мне записаться в свой полк.

– Кто это был?

– Собственно говоря, это был один из моих родственников.

– И он легко добился этого?

– Ну, я думаю, он знал, к кому обратиться.

Даже тут он находил возможным насмехаться над своими влиятельными родственниками, которые в любой момент были готовы прийти ему на помощь. Я поспешил переменить тему. Он вернулся в колледж в 1945 году и в 1946 держал вторую часть кандидатского экзамена? А затем он уехал в Шотландию и занялся исследовательской работой под руководством Пелэрета? Почему?

– Меня интересовал этот предмет.

– Вы были прежде знакомы с Пелэретом?

– Нет.

– Но вы знали его имя и репутацию?

– Ну конечно, знал.

Не будет ли справедливым признать, что репутация Пелэрета и его труды произвели на него большое впечатление, настаивал я. Ну, как это обычно бывает с молодыми людьми, когда они ищут, под чьим руководством вести исследовательскую работу? Не справедливо ли будет признать это? Мне не сразу удалось вытянуть из него ответ. Нехотя, мрачно он сказал «да».

– Когда вы пришли к нему в лабораторию, по чьей инициативе вы избрали себе определенную область исследований?

– Не помню.

– Неужели вы не можете вспомнить?

Я чувствовал, что пот уже струится у меня по вискам. Он держался даже более отчужденно, более подозрительно, чем когда я разговаривал с ним наедине.

– Инициатива была ваша?

– Пожалуй, что нет.

– Ну, значит, тогда Пелэрета?

– Пожалуй, что так.

Я добился в конце концов от него признания, что Пелэрет действительно наметил во всех подробностях ход его исследований и день изо дня наблюдал за ним. Внимательнее, чем это обычно делают профессора? Возможно. Находил ли сам он, Говард, исследовательскую работу легкой?

– Не думаю, чтобы кто-нибудь когда-нибудь находил это, – ответил он.

Кое-что из результатов, полученных им, или ими, до сих пор еще считается вполне обоснованным, не так ли? Пауза, затянувшаяся дольше, чем обычно. Пока что никто не критиковал этих результатов, ответил он. Однако есть одна фотография, которая, вне всякого сомнения, была подделана? Он не ответил, только кивнул. Не мог бы он припомнить, при каких обстоятельствах эта фотография очутилась среди других экспериментальных данных? Очевидно, Пелэрет принес ее, сказал он. Не может ли Говард все-таки припомнить, как и когда? Нет, не может. Может быть, он попытается припомнить? Нет, он совершенно не может себе этого представить. Фотографий было очень много, он готовил свою диссертацию и собирался писать объяснения к ним.

– Однако из всех имеющихся эта фотография была наиболее интересной?

– Ну, конечно.

– Вы не можете вспомнить, когда Пелэрет впервые показал вам ее?

– Нет, не могу.

Это была пустая трата времени. Судьям, по всей вероятности, казалось, что он умышленно отказывается отвечать на вопросы. Мне же, старавшемуся вытянуть из него ответы, казалось, что он не хочет постараться припомнить – или же его память была скуднее, чем у большинства из нас, и он просто не мог вызвать в уме никаких картин? Неужели, думал я, он не сохранил никаких воспоминаний о днях, проведенных в лаборатории? Не помнил, как подошел к нему старик, как они вдвоем просматривали фотографии? Ведь с тех пор прошло всего лишь пять лет. У большинства из нас подобное воспоминание, то вспыхивая, то угасая, подчас теряя ясность и отступая в потайной уголок, тем не менее прочно сохранялось бы в памяти всю жизнь.

Я попробовал сгладить впечатление; я спросил его: если бы он обнаружил подлог, не явилось ли бы это для него большим потрясением? Да! Он никак не помог мне, он только сказал – «да». Я проследил все его действия, после того как были получены первые критические письма из американских лабораторий, делая все возможное, чтобы логически объяснить их. Когда ему впервые было предъявлено обвинение – заставил я его сказать, – он попросту отверг его. А что еще от него ожидали? Возможность подлога никогда не приходила ему в голову, так чего ради должен был он объяснять что-то, о чем он и представления-то не имел. Это повторилось оба первых раза, когда его вызывали для дачи показаний в суд. Он просто заявил, что ничего не подделывал. Он и подумать не мог, не то что заявить, что Пелэрет подделал фотографию. Только позднее, когда он был вынужден признать, что подлог действительно имел место, он задумался над этим и пришел к заключению, что только один человек мог совершить его. Вот потому-то, с запозданием, с таким запозданием, что у всех создалось впечатление, будто это придумано им для того, чтобы спасти свою шкуру, он и назвал имя Пелэрета.

Какую часть этой конспективной версии удалось мне подсказать ему, какую часть ее приняли судьи, не как истину, а хотя бы как возможность, я пока не мог себе представить. Почти все это повествование мне пришлось вытягивать из него путем вопросов. Ответы его были замедленны, натянуты, иногда двусмысленны. Раза два в его голосе начинали звучать бредовые нотки, вроде как тогда в баре с Мартином, и мне приходилось останавливать его.

Я сидел и думал: еще пять минут, еще какой-нибудь вопрос, который вдруг расшевелит его, и все это еще может зазвучать более правдоподобно. Но в этой надежде крылась опасность. Судьи начали уставать, они начали скучать. Я ничего не мог добиться. Продолжая в том же духе, я мог только напортить. Я был очень раздосадован тем, что мне приходится капитулировать, но все же должен был отказаться от дальнейших вопросов.

Кроуфорд взглянул на стоявшие в углу часы. Было без двадцати пяти минут час.

– Я склоняюсь к мысли, – сказал он, – что на утро этого хватит. Нам придется еще побеспокоить вас, – обратился он к Говарду, – и попросить зайти сюда после завтрака. Надеюсь, что это не нарушит ваших планов?

Говард тряхнул головой. Он с трудом переносил безличную вежливость, с которой обращались к нему ректор и Браун.

Когда дверь за ним закрылась, Кроуфорд пригласил нас к себе в резиденцию завтракать. Мне хотелось отказаться, но я не смел спускать их с глаз. Опять, как всегда, нельзя было позволить себе роскошь отсутствовать. Итак, я оказался в столовой резиденции и вынужден был слушать, как развлекает общество Доуссон-Хилл.

Кто-то заметил, что в следующем году выходят в отставку ректоры двух, если не больше, колледжей.

– Это напоминает мне, – сказал Кроуфорд, – что и мой собственный преемник должен быть избран в конце осеннего семестра. Я уверен, Браун, что никаких задержек тут быть не может?.

– Думаю, что к этому вопросу будет проявлено должное внимание, ректор, – ответил Браун.

По выражению его лица никак нельзя было сказать, что он тоже имеет к этому отношение. Он говорил так, словно речь шла о приеме на работу помощника садовника.

Когда мы после завтрака прогуливались в ректорском саду, Кроуфорд делился с нами своими планами переселения из резиденции. К рождеству резиденция будет свободна; старый дом ждет его.

– Как женатый человек, скажу, – говорил он, – что уеду я отсюда безо всякого сожаления. Это, – он махнул широкой рукой в сторону резиденции, стоявшей по ту сторону лужайки, над которой, резвясь, выделывали арабески пестрые бабочки, – дом отнюдь не комфортабельный. Между нами, дома вообще научились строить только в девятнадцатом веке, да и то не в начале, а в конце.

Летевшая на нас бабочка под углом повернула назад. На лице я ощущал горячие, успокаивающие лучи солнца. Мы шли по берегу старого длинного пруда, прямо на воде безмятежно сидели кувшинки; Кроуфорд говорил:

– Нет, я просто не представляю, как можно соглашаться жить в резиденции. Что же касается женатых людей, то я никому из них не советовал бы переезжать сюда.

Было четверть третьего, когда мы вернулись в профессорскую. Солнце теперь било мне в глаза. Найтингэйл опустил штору, которой до этого я никогда не замечал, и в комнате создалась та особая атмосфера полумрака и безмятежного покоя, какую можно найти только в средиземноморских салонах.

Лишь только Говард занял свое место, за него принялся Доуссон-Хилл. Тон его вопросов не был враждебен. Прикрываясь обычной любезностью, он говорил довольно резко, но так разговаривал он и со своими приятелями. Его атака продолжалась более двух часов. Она была достаточно остроумно построена, чтобы в дремотный послеполуденные часы разогнать у всех, включая Уинслоу, сонливость. С профессиональной завистью, вспыхнувшей во мне, и профессиональным чутьем, снова почувствовав себя молодым адвокатом, я думал о том, что Доуссон-Хилл ведет свою линию куда более ловко, чем я. Дело у него спорилось.

Он разбил свои вопросы на четыре группы, и весь ход его нападения – это сразу же определил бы любой адвокат – был подготовлен заранее. Могло показаться, что он говорит, ни минуты не задумываясь над своими словами, но это была всего лишь одна из шаблонных уловок. В его приемах в тот день не было ничего дилетантского. Начал он с того, что попросил Найтингэйла передать ему «эту диссертацию».

То был экземпляр диссертации, который представил Говард, вступая в члены совета колледжа, и который по обычаю хранился в библиотеке колледжа. Диссертация была очень аккуратно отпечатана на обычной канцелярской бумаге, всего в ней было страниц сто пятьдесят. Она была в твердом зеленом переплете; название и имя Говарда были вытеснены золотом на верхней корке и на корешке.

– Это ваша диссертация, не так ли, доктор Говард? – сказал Доуссон-Хилл, передавая ее Говарду.

– Да, моя!

Доуссон-Хилл спросил, сколько всего существует экземпляров?

Говард ответил, что три, кроме этого. Согласно правилам колледжа, на конкурс при вступлении в члены совета представляются два экземпляра. Остающиеся два он разослал с другими заявлениями.

– Но этот у вас, так сказать, парадный экземпляр?

– Пожалуй, да.

– И очевидно, вот это, – диссертация была заложена полоской бумаги, и сейчас Доуссон-Хилл открыл ее на этой странице, – и есть ваш лучший отпечаток?

Это был позитив, известный всем в комнате. Он был наклеен на бумагу, под ним стояла цифра «2», никакого заголовка не было. Позитив выделялся на белой странице – черные концентрические круги чередовались с серыми, напоминая мишень для клубных состязаний по стрельбе из лука.

– Да, это отпечаток.

– И вот он-то и был подделан?

Хорошо, если бы Говард сразу отвечал на прямые вопросы, думал я. Вместо этого он помедлил немного и потом сказал:

– Да!

– Это ведь не нуждается в доказательстве? – сказал Доуссон-Хилл. – Все ученые единодушно сходятся на том, что увеличен прокол от кнопки? Так ведь?

– Полагаю, что так.

– Другими словами, эта фотография была увеличена для того, чтобы ее можно было принять за нечто совершенно иное?

– Полагаю, что так.

– А как насчет других ваших отпечатков?

– Каких других отпечатков?..

– Вы понимаете, что я имею в виду, доктор Говард. Отпечатков, наклеенных в других экземплярах вашей диссертации.

– Думаю, что я переснял их с этой.

– Думаете?

– Должно быть, я так сделал.

– А вот эта – поддельная – была отпечатана с негатива, сделанного не вами? Где он – вы не знаете?

– Конечно, не знаю.

Впервые изъясняясь толково, Говард рассказал, что вся суть его утренних показаний сводилась именно к тому, что знать этого он не мог. Он не видел негатива. Отпечаток и измерения были, очевидно, сделаны Пелэретом, который затем положил их вместе со всеми остальными позитивами.

Тут вмешался Найтингэйл:

– Я уже спрашивал вас об этом раньше, но у меня до сих пор как-то не укладывается в голове. Вы хотите сказать, что воспользовались этой фотографией наряду с другими экспериментальными данными, не видев негатива?

– Я это уже не раз повторял.

– И все-таки мне кажется это крайне странным. Извините меня, но я не могу себе представить, чтобы кто-то мог вести таким образом исследовательскую работу.

– Я не думал, что с этим отпечатком и измерениями что-нибудь может быть не в порядке.

– Иными словами, – вмешался я, – вы взяли их, полагаясь на авторитет Пелэрета?

Говард кивнул.

Найтингэйл бесцеремонно, не скрывая своих чувств, покачал головой.

– Оставим это на минуту, если вы не возражаете, – сказал Доуссон-Хилл. – Я, безусловно, в этом деле профан, но, по-моему, именно эта фотография, – до того как выяснилось, что она подложна, – рассматривалась как наиболее интересный момент вашей диссертации?

– Я не сказал бы этого, – ответил Говард (ну почему этот дурак не признает правды и не скажет об этом прямо, думал я). – Я сказал бы, что это один из интересных моментов.

– Прекрасно! Давайте говорить начистоту: считаете ли вы, мистер Говард, что вас избрали бы в члены совета колледжа, если бы в вашей диссертации отсутствовала эта фотография и выводы, которые она якобы подкрепила?

– Этого уж я не знаю.

– Вы не согласны, что ваша диссертация не имела бы ни малейшего шанса на успех?

Говард помедлил. (Почему он не скажет «да»? – думал я.)

– Я бы не сказал этого.

Снова вмешался Найтингэйл:

– Ведь по существу вопроса в первой половине диссертации сказано очень мало?

– Там есть эти опыты… – Говард схватил диссертацию и уставился на какие-то диаграммы.

– Не думаю, чтобы с точки зрения совета колледжа это был особенно оригинальный труд, – сказал Найтингэйл.

– Он может оказаться полезным, – ответил Говард.

– Во всяком случае, вы не станете отрицать, что без этой, в некотором роде посланной вам свыше, фотографии ваши шансы вряд ли можно было назвать блестящими? – спросил Доуссон-Хилл.

На это Говард вообще ничего не ответил.

Доуссон-Хилл сделал удивленное лицо, потом насмешливое; затем он ринулся во вторую атаку.

– Не будете ли вы любезны ответить нам на вопрос несколько иного характера, – сказал он. – Этот инцидент в какой-то степени, если я могу так выразиться, испортил вашу карьеру?

– А вы как думаете? – ответил Говард.

– То есть, грубо говоря, это означает, что вам пришлось распрощаться с карьерой ученого-исследователя и начинать все сначала? Или тут я хватил через край?

– Нет, так оно и есть.

– И вы, конечно, поняли это сразу, как только суд в первый раз исключил вас из членов совета?

– Конечно, понял.

– Это было почти восемнадцать месяцев тому назад – семнадцать, если говорить совершенно точно?

– У вас же есть точные данные, – в голосе Говарда звучало бешенство.

– Насколько я знаю, за этот срок – срок весьма значительный – вы ни разу не обращались в суд?

Это был вопрос, ответа на который требовал Найтингэйл на рождественском обеде у ректора. Я нисколько не сомневался, что именно Найтингэйл и надоумил Доуссон-Хилла задать его.

– Нет!

– Вы не советовались по этому поводу со своими поверенными?

– Нет, насколько я припоминаю.

– Но вы же должны помнить, советовались или нет?

– Нет.

– У вас никогда не было в мыслях возбудить дело о незаконном увольнении?

– Нет!

– Это заставляет меня думать, что у вас не было желания отвечать перед судом?

Говард сидел, уперев злобный взгляд в стол. Я взглянул на Кроуфорда: я хотел было протестовать, но затем решил, что, пожалуй, этим только напорчу.

– Я думал, – ответил наконец Говард, – что колледж объективно разберется в моем деле.

– Вы думали, что они могут посчитать улики против вас недостаточными?

– Я говорю вам, – сказал Говард неестественным, скрипучим голосом, – что я не хотел трепать имя колледжа по судам.

Для меня это явилось полнейшей неожиданностью. Когда мы с Мартином добивались от него ответа, этого он нам никогда не говорил. Неужели сейчас он говорил искренне или хотя бы отчасти искренне? Даже мне казалось, что его слова звучат неправдоподобно.

– В обстоятельствах, о которых мы узнали от вас, – сказал Доуссон-Хилл, – безусловно, никому из нас не пришло бы в голову проявить такое великодушие.

– Я не хотел трепать имя колледжа по судам.

– Простите, но неужели вы действительно такой уж ревностный почитатель основ? У меня, наоборот, создалось впечатление, что вы уважаете существующие основы меньше, чем большинство из нас.

Впервые в этот день Говард заговорил с жаром:

– Я меньше, чем большинство из вас, уважаю существующее общество, если вы это хотите сказать. Оно умирает естественной смертью, и никто из вас даже не отдает себе отчета, с какой быстротой. Но это не означает, что я не уважаю некоторых его основ. Что касается этого университета и этого колледжа – я уверен, что они будут существовать еще долго после того, как от всей системы, которую вы усердно стараетесь поддержать, не останется и следа, кроме разве нескольких насмешливых замечаний в учебниках истории.

Найтингэйл прошептал что-то Брауну. Кроуфорд, нисколько не задетый этим воинственным выпадом, внезапно оживился и приготовился было вступить в спор, но Доуссон-Хилл снова ринулся в бой:

– Да, кстати, ваша интересная позиция в отношении, – вы, кажется, назвали его существующим обществом, не так ли? – наводит меня на мысль задать вам еще один вопрос. Какие, собственно, отношения существовали между вами и профессором Пелэретом?

– Хорошие.

– Но из ваших слов у меня создалось впечатление, что отношения ваши были несколько более близкими, чем те, что обычно бывают между весьма прославленным профессором и – прошу извинить меня – никак еще не проявившим себя молодым аспирантом. Иными словами, вы пытались создать у нас впечатление, что он постоянно забегал в ваш кабинет, делился с вами результатами своих опытов и так далее, как будто вы были равноправными сотрудниками. И вы считаете, что это звучит правдоподобно?

– Так оно было на самом деле.

– Но не могли бы вы указать нам какую-нибудь причину, которая заставила бы нас поверить в правдоподобность этого? Разве вы не давали профессору Пелэрету достаточных поводов для того, чтобы он был с вами, наоборот, менее близок, чем с другими аспирантами?

– Не знаю.

– Но вы должны знать. Ведь ни для кого не секрет, что профессор Пелэрет был, как говорится, консерватором до мозга костей?

– Консерватором он, конечно, был.

– Это факт? И активным консерватором?

– Если хотите, да.

– Разве он не просил вас прекратить открытую политическую деятельность, пока вы работаете в его лаборатории?

– Что-то в этом роде он говорил.

– И что вы на это ответили?

– Я сказал, что сделать этого не могу.

– Разве он не протестовал, когда вы выступали в поддержку организации, именовавшейся, насколько я знаю, «фронтом»? «Всемирный ученый совет мира», кажется, так она красноречиво называлась?

– Полагаю, что протестовал.

– Вы должны знать. Разве он не предъявил вам ультиматум, что, если вы еще хотя бы раз выступите в подобного рода организации, вам придется оставить работу в его лаборатории?

– Я не назвал бы это ультиматумом.

– Но по существу это так?

– Доля правды в этом есть.

– Так как же увязать все это с той картиной – картиной очень трогательной, должен сказать – безоблачной дружбы профессора с учеником, на которой, по-видимому, зиждятся все ваши объяснения.

Говард уставился в пространство. Доуссон-Хилл продолжал:

– Пойдем дальше. На мой взгляд, как ни подходить к этому, ваши объяснения звучат совершенно нелогично. Если мы допустим хотя бы на минуту, что профессор Пелэрет действительно совершил нелепейший подлог, а также допустим реальность этой весьма трогательной картины – дружбы профессора с учеником, – тогда мы неизбежно должны будем прийти к выводу, что он Попросту дал вам свои экспериментальные данные, а вы преспокойно использовали их в своей диссертации и своих статьях, выдавая за собственные. Не так ли?

По-видимому, этот пункт тоже был подсказан Найтингэйлом. Довод был веский. С самого начала Фрэнсис и Мартин были неспокойны на этот счет.

– Во всех своих работах я ссылаюсь на источники.

– Но ведь это означало бы, что вы пользовались плодами его труда?

– Все интерпретации в диссертации мои собственные.

– И вы считаете, что такое поведение профессора Пелэрета или ваше, если уж на то пошло, может показаться правдоподобным?

– Говорю же, что так оно было на самом деле.

Доуссон-Хилл пригладил свои и без того гладкие волосы.

– Я вас недолго задержу, доктор Говард. Понимаю, что все это должно казаться вам достаточно скучным. Да и судьи провели утомительный день.

Было уже около пяти часов. Солнце, описывая свой круг, перешло на другую половину двора и теперь пробивалось в окно, находившееся за спиной Найтингэйла, и, пока Доуссон-Хилл задавал свои последние вопросы, он осторожно выскользнул из-за стола и опустил еще одну штору.

– Последний вопрос: когда ваш труд подвергся критике, советовались ли вы на этот счет с кем-нибудь из ваших коллег здесь? Советовались ли вы вообще с кем-нибудь?

– Нет.

– Вы ничего не предпринимали. Вы ни с кем не делились тем, что профессор Пелэрет имел обыкновение снабжать вас фотографиями. Вы не делились этим ни с кем, если я не ошибаюсь, в течение нескольких недель. Мистер Эллиот, – Доуссон-Хилл вежливо, чуть свысока улыбнулся мне, – не щадил усилий, чтобы доказать тут нам правдоподобность этого. Скажите же мне теперь, кажется ли это правдоподобным вам самому?

– Так оно и было.

– Благодарю вас, ректор. Больше вопросов к доктору Говарду у меня нет.

Доуссон-Хилл откинулся назад в кресле, элегантный, непринужденный, с таким видом, словно ничто в мире его не волновало и не тревожило.

– Ну что ж, – сказал Кроуфорд, – день сегодня и правда был утомительный. Как человек пожилой, скажу, что всем нам послужит только на пользу, если мы объявим перерыв до завтрашнего дня. Члены суда старейшин уже имели возможность задавать вопросы Говарду. (Во все время заседания Кроуфорд упорно называл Говарда просто по фамилии, как будто тот все еще оставался его коллегой.) Есть ли у кого-нибудь из старейшин желание спросить его еще о чем-нибудь сейчас?

Уинслоу с покрасневшими глазами, но на удивление бодрый, сказал:

– Я рассматриваю этот вопрос, ректор, как заданный с приставкой частицы «num»[31]31
  предположительно (лат.).


[Закрыть]
.

– А как вы, Эллиот? – сказал Кроуфорд.

Пока Доуссон-Хилл вел перекрестный допрос, я подготовил целый ряд встречных вопросов. Однако, взглянув на Говарда, я быстро выбросил все их из головы.

– Только один, ректор, – тут я повернулся к Говарду. – Послушайте, – спросил я, – был совершен подлог. Вы ведь не совершали его?

– Нет!

– По вашему мнению, совершен он был Пелэретом?

Даже тут он не ответил на вопрос сразу.

– Полагаю, что так, – помедлив, сказал он.

– Ни в чем, так или иначе связанным с этим подлогом, вы неповинны?

– Ну конечно, неповинен, – ответил он резким, сдавленным голосом.

Я сделал знак Кроуфорду, что я кончил, и Говард, как автомат, откинулся на спинку кресла. Меня вновь охватило непонятное чувство, которое нет-нет возвращалось в течение всего дня, – даже не чувство, а скорее предчувствие неминуемой беды. Совершенно так же он говорил, когда я считал его виновным. Теперь – насколько я вообще мог быть в чем-то уверен, когда дело касалось другого человека, – я был убежден в его невиновности. И в то же время его слова не убеждали меня, а, напротив, будили недоверие. Его слова, несмотря на то что умом я понимал, что он говорит правду, звучали так же фальшиво, как когда я слышал их впервые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю