412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Перси Сноу » Дело » Текст книги (страница 24)
Дело
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:37

Текст книги "Дело"


Автор книги: Чарльз Перси Сноу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

Глава XXXIV. Калека на лужайке

Он с ног до головы мужчина! – восхищенно сказала Айрин. Она говорила не о любовнике, а о сыне, который готовился в университет в закрытой подготовительной школе. Мартин, она и я сидели в понедельник вечером на лужайке перед их домом в ожидании обеда. Я только что пришел к ним. Мартин полулежал в шезлонге и, заслонившись ладонью от бившего ему в глаза солнца, посматривал искоса в дальний конец сада.

Мартин тоже говорил о сыне. В его словах звучало несравненно больше заботы, чем в ее. Он прочитал между строк письма мальчика, который писал каждую неделю, что тот чем-то встревожен, но не хочет поделиться с родителями своими огорчениями. Айрин же приняла это с веселым смехом.

– Он с ног до головы мужчина, – восклицала она. – Он себя еще покажет! Тогда только держись!

Мартин улыбнулся. Даже ему, осторожнейшему из людей, такая перспектива не казалась неприятной. Что же касается Айрин, то она была от нее в восторге. Я думал о том, что любовь Мартина к сыну была крепкой, глубокой; так искренне он еще никогда ни к кому в жизни не был привязан. Она тоже любила мальчика – любила, вероятно, не меньше, чем Мартин, – но ее любовь не была похожа на ту, что принято считать материнской. Она была хорошей матерью, и такой добродетельной, что люди, знавшие ее в дни ее беспутной молодости, с трудом верили своим глазам. И все же в ее любви не было покровительства, скорее она ждала, что сын будет оберегать ее. Она мечтала о том времени, когда он будет сопровождать ее повсюду и руководить ею.

Однажды, когда она была молоденькой девушкой и увлекалась человеком вдвое старше себя, я слышал, как она с восторгом восклицала, что роль дочери удается ей куда лучше, чем роль матери. Она даже не подозревала, насколько это было близко к истине. С виду грузная стареющая женщина, она всегда сумела бы чувствовать себя девочкой рядом с любым мужчиной из своей семьи.

Так было и с мужем. По годам она была старше Мартина. Она выглядела старше его. Но сейчас, после пятнадцати лет замужества, она держалась с ним, как дочь с отцом – отцом упрямым, своенравным, но который был тем не менее ее единственной опорой и которого она, при всех своих насмешках и внешней непочтительности, глубоко уважала.

По-видимому, обоих такие отношения устраивали. Вопреки всем пророчествам, вопреки предсказаниям всяких всезнаек, вроде меня, брак их удался. Когда она пошла в дом накрыть на стол к обеду, сутуловатая, расплывшаяся, но все еще энергичная и подвижная, Мартин, сидя в кресле, проводил ее глазами. После этого он спросил меня про Найтингэйла. Он, несомненно, скрыл от нее – в этом я был уверен, – что оказался более щепетильным и мягким, чем все мы остальные. Может быть, он знал, что эта сторона его характера, неожиданная для его друзей, неожиданная даже для него самого, не понравится ей?

– Ну, как же вел себя Найтингэйл?

Он задал вопрос и с недоумением посмотрел на меня, увидев, что я расплываюсь в улыбке. А улыбался я потому, что мягкости при этом вопросе в его голосе отнюдь не чувствовалось. Мне почему-то вспомнился один персонаж из саги старого Гэя, спрашивавший, как вел себя какой-то незадачливый герой во время пожара, в котором сгорело дотла все его имущество.

– Так как же он вел себя? – повторил Мартин.

Я описал события дня. Мартин сосредоточенно слушал. Из осторожности он не сказал мне, что, по его мнению, доказывает поведение Найтингэйла – его вину или отсутствие таковой. Он был слишком опытен для того, чтобы тревожить меня сомнениями сейчас. Для меня это был самый ответственный момент; он не хотел ослабить мою решимость ни на йоту. Как и всегда, он перестраховывался. Значит, все теперь упирается в Кроуфорда и Брауна? Что-то они скажут?

– Теперь все должно быть хорошо, – сказал я.

– Ведь Доуссон-Хилл обедает сегодня у Кроуфорда? – спросил Мартин. – Не скажу, чтобы мне это нравилось, – задумчиво прибавил он.

Он стал настаивать, чтобы я поговорил вечером во вторник, то есть завтра, с Брауном наедине. Как-никак Браун мой друг, и он – хороший человек. Несмотря на все разногласия, я по-прежнему могу говорить с ним откровенно. Попытаться, во всяком случае, стоит. Мартин был уверен, что стоит. Мне это не особенно улыбалось, но Мартин настаивал на своем. Буду ли я возражать, если он сейчас же условится с Брауном? Я спросил, неужели ему не сидится на месте?

– Ладно уж! – сказал Мартин и пошел в дом к телефону.

Он вернулся посмеиваясь.

– Дядя Артур жаждет этого свиданья не больше, чем ты. Но он согласился увидеться с тобой завтра вечером в девять часов у себя в кабинете.

После обеда мы сидели вчетвером у окна, выходившего на широкую лужайку. Г.-С. Кларк, который спустился со своего крыльца, прохаживался вдоль дальнего ее края. Он держался на солнце, ярким вечерним светом заливавшем сад, подальше от тени, отбрасываемой вязами. Ходил он медленно, волоча больную ногу. Ему потребовалось немало времени, чтобы дойти до конца сада, повернуть и продолжать дальше свой моцион. И хотя движения причиняли ему боль и утомляли его, со стороны никто бы этого не сказал. Он подтягивал беспомощную ногу, готовясь к следующему шагу с беспечным, чуть ли не капризным видом, который говорил, что хоть он и сознает, что ходить так не очень удобно, но тем не менее из оригинальности предпочитает ходить именно так.

Из дома донеслись приглушенные голоса, и Айрин пошла туда. Я услышал ее голос в коридоре, соединяющем ее кухню с кухней Кларков.

– Да, он здесь!

– Знаю, – донесся голос Ханны, чистый, с чуть уловимой неанглийской интонацией.

Они вдвоем вошли в гостиную и направились к нам: рядом с Айрин Ханна выглядела изящной и грациозной. Когда я видел ее в последний раз, она немного распустилась, но сейчас ее поседевшие и потускневшие волосы были снова иссиня-черными и блестящими, и безукоризненная стрижка подчеркивала красивую форму ее египетской головки. Несмотря на годы, в ее облике снова появилось что-то студенческое; казалось, перед нами была студентка, умная, подтянутая, энергичная, любящая поспорить, подчас сердитая.

– Я на минутку, – сказала она, отказываясь сесть.

Я указал на ее мужа, ковыляющего по лужайке.

– Знаю. Устанет только. – На мгновение в ее голосе зазвучала профессиональная тревога сиделки.

Затем она сказала:

– Завтра он дает показания в суде. Вы знаете?

Я ответил, что, безусловно, знаю.

– Это отвратительно! – вскричала Ханна. – Это гадко.

Она злилась на меня, потому что собиралась предать его. Ее чувство к Кларку – каково бы оно ни было – уже давно иссякло, но она принадлежала к той категории женщин, которые хотят быть верными, которые считают, что могут быть счастливы, только храня верность, однако как-то так получалось, что судьба и политические события постоянно подставляли ей ножку. Она хотела быть верной идее, верной мужчине. Она не хотела разменивать жизнь по мелочам. Когда она увлекалась политикой, ее побуждения были чисты и неэгоистичны; в отношениях с людьми она не была хищницей. И все же по причинам, понять которые она, при всем своем уме, не могла, она постоянно оказывалась в подобных ловушках.

– Я думала, что нужно предупредить вас. Он скажет, – она повела черными глазами в сторону лужайки, – что Говард не знает, что такое правда. Он приведет примеры того, как отзывался Говард о своей научной работе.

– Он убежден, – продолжала она, – что люди со взглядами Говарда не имеют ни малейшего понятия о правде, что им вообще чужды человеческие добродетели. Он убежден в этом. Он верит в то, что говорит. В этом его сила. – Вы готовы к этому, Люис? – воскликнула она.

– По-моему, да.

– Смотрите не недооценивайте его!

Я сказал вполне искренне, что мне трудно было бы его недооценить. Но Ханне мой ответ показался вялым. Сердито тряхнув головкой, она сказала:

– Я никогда не знаю, что можно ожидать от вас, англосаксов. Я никогда не знаю, когда вы размякнете и когда вы будете жесткими. В свое время, Люис, вам, наверное, приходилось бывать очень жестким.

– Он справится, – мягко сказал ей Мартин.

– Справится ли? – спросила она.

Снова она отказалась сесть. Ей нужно скоро идти, сказала она, наблюдая, как с трудом одолевает ступеньки крыльца Кларк. Однако она все-таки успела продемонстрировать нам свои дипломатические способности. Кого из молодых членов совета повидал я за это время, спросила Ханна – светская, эмансипированная, повидавшая мир уроженка Центральной Европы, умудренная опытом женщина, успевшая сменить мужа, с тех пор как я впервые появился в колледже. Она, конечно, не имела в виду Говарда, о котором (так как настроена в этот вечер она была не только дипломатично, но и раздраженно) она отозвалась пренебрежительно: «Скучнейшая разновидность обозника левого фланга». Нет, Говарда ввиду она не имела. Ну, а из остальных кого? – спросила она с такой грациозной непоследовательностью, что я даже растерялся.

Это была дипломатия шестнадцатилетней школьницы. Я увидел, как блеснул огонек в узких лукавых глазах Айрин, когда она переглянулась с Мартином. Им обоим это показалось забавным. Но, кроме того, они почувствовали беспокойство. Потому что мы с Мартином любили Ханну, любила ее – как это ни странно – и Айрин. И вдруг эта самая Ханна хитростью хотела навести нас на разговор о Томе Орбэлле.

Когда он только стал осыпать ее знаками поклонения, она не замечала его. Затем он начал ей нравиться. С присущим ей недостатком инстинкта самосохранения, она позволила себе увлечься Томом. Она была готова – возможно, впервые в жизни – ответить на любовь любовью. Может быть, первый кристалл этого чувства уже царапал ее сердце. Я надеялся, что нет. Она была резка, она была способна на предательство, но в то же время она была великодушна. Она никогда не роптала, когда кому-то в жизни выпадало что-нибудь хорошее, – я не говорю об успехах, которые ее вообще не интересовали, но не завидовала она и тем, кому жилось легко и беспечно, и тем, кто имел детей, чего была лишена она. Я опасался, – уверен, что того же опасалась и Айрин, – что здесь ее снова ждала неудача. Том был человеком одаренным и человеком волевым, но мне казалось, что его больше устраивает неразделенная любовь. Ответь она ему любовью – уязвимой, нетерпеливой любовью зрелой женщины, – она могла отпугнуть его. Это могло показаться ему унизительным, но для нее это означало бы нечто гораздо худшее.

Глава XXXV. Внутренняя твердость

Во вторник, как только началось утреннее заседание, место напротив ректора занял Г.-С. Кларк – свежий, голубоглазый, хрупкий, похожий на диккенсовского кроткого мальчика-калеку, очутившегося в компании здоровых мужчин. Он перестал казаться мне и кротким и калекой, стоило мне послушать его. Он был лучшим свидетелем по говардовскому делу. Он совершенно точно знал, что хочет сказать, и спокойно, ни о чем не умалчивая, без колебаний, высказал это. Он не верит в честность Говарда, открыто заявил он Доуссон-Хиллу; не верит в его честность ни как человека, ни как ученого. Ни вообще, ни в частности. Кларк сказал, что не может доверять ученому, который утверждал, что в Лысенко, возможно, «что-то есть», и продолжал путанно заступаться за его теорию, даже когда ему указывали на ее явные погрешности против истины. По мнению Кларка, это полностью гармонировало со всем тем, что он знал о Говарде, и, в частности, с одним фактом.

Вот с этим-то фактом он и хотел познакомить суд. Кларк не претендовал на то, что факт этот существен, однако, по его мнению, он указывает на то, как относится Говард к своей научной работе. Случай этот произошел три года тому назад, когда исследования, которые проводил Говард вместе с Пелэретом, были в самом разгаре. Кларк мог совершенно точно указать число, потому что случилось это в день открытия йоркширских матчей.

– Я шел через поле Паркерса, – сказал Кларк. Слушая его, я вспомнил, что он никогда не пропускает никаких состязаний. Спортивная жизнь вчуже волновала и увлекала его. – И тут меня догнал Говард. При той скорости, с какой мне приходится ходить, это не так трудно. – Он улыбнулся своей милой улыбкой, в ней до такой степени отсутствовала жалость к себе, что вы невольно испытывали смущение. – Я знал, что он работает в Шотландии, и потому удивился, увидев его. Но он сказал мне, что приехал в колледж на субботу и воскресенье. Я спросил, как подвигаются его исследования? Он ответил, что они надоели ему до черта. Я пытался подбодрить его немного, сказал, что новые открытия даже ученые делают не каждый день. Не хочу приписывать ему то, чего он не говорил, но, мне кажется, я помню его ответ. Сказал он приблизительно следующее: «Очень мне нужны эти открытия. Все, что мне нужно, это состряпать как-то диссертацию. Тогда я всякими правдами и неправдами смогу опубликовать несколько статей. Все так делают. Чем я хуже?»

Впечатление было, что он передает это дословно. Рассказывая, Кларк сохранял выражение лица удивленное, доверчивое, внимательное – такое выражение мне приходилось встречать у офицеров службы государственной безопасности. Он был не из тех, кто любит присочинить, и, уж конечно, если бы кто-нибудь захотел давать ложные показания, то сочинил бы что-нибудь более порочащее. Ничего особенно порочащего в его рассказе не было. После всех приготовлений я даже почувствовал себя немного глупо. И все же я сознавал, что все присутствующие верят ему и испытывают к нему симпатию.

Скоро наступил мой черед. Я сразу же сказал:

– Я нисколько не сомневаюсь, что разговор, который вы нам только что передали, действительно состоялся. Но разве он так уж знаменателен?

– Вспоминая его в свете происшедшего, – ответил Кларк, – считаю, – что да, возможно…

– По-моему, – сказал я, – такие замечания совершенно естественны для молодого человека, разочарованного и раскисшего из-за неудач, в работе. По-моему, в таком возрасте многие из нас; способны были бы сказать то же самое.

– Прошу прощения, но, даже признавая, что мое собственное поведение оставляло желать много лучшего, я все же не считаю себя на это способным.

– Неужели вы забыли, – сказал я, – до чего можно дойти, когда работа не клеится? Неужели в таком состоянии вы никогда не делали циничных замечаний?

– Только не такого рода замечаний, – сказал Кларк. Он улыбнулся мне милой улыбкой.

Я должен был сдерживаться, чтобы не заговорить резко. Мало кто мог разозлить меня так, как этот человек. Он же продолжал кротко и дружески мне улыбаться.

– Больше того, – продолжал он, – мне никогда не приходилось слышать, чтобы вообще кто-нибудь из ученых так отзывался о своей научной работе.

– Но не можете же вы серьезно думать, что Говард сообщил вам о своем намерении заняться подделкой данных: ведь, если я не ошибаюсь, он никогда не был особенно дружен с вами.

– Слова, сказанные им в то утро, всего-навсего дают мне право думать, что назвать его человеком положительным нельзя.

– Что вы подразумеваете под словами «человек положительный»?

– Я как раз боялся, – ответил Г.-С. Кларк, – что на этот счет взгляды наши могут не сойтись.

– Вот именно. – Я сказал это жестко и позаботился о том, чтобы мой тон был замечен судьями. Я решил, что единственно правильным тактическим ходом будет переменить тон. Все так же резко я спросил:

– Почему у вас вообще явилось желание выступить здесь сегодня утром?

– Прошу прощения, – сказал он, как и прежде, сдержанно, – но я думал, что сделать это имели право все члены совета. Быть может, ректор поправит…

– Безусловно, это ваше право, – сказал я. – Но большинство членов совета этим правом не воспользовались. Почему же делаете это вы?

– Не могу же я отвечать за действия остальных.

– Я говорю о ваших действиях. Что побудило вас прийти сюда?

– Допускаю, что мог ошибаться, – сказал Кларк, – но я считал, что могу сообщить суду кое-что.

– Но почему вы решили, что ваше сообщение заслуживает внимания?

Мой тон стал еще жестче. Ректор зашевелился в кресле и откашлялся, готовясь остановить меня. Но вывести Кларка из равновесия оказалось не так-то просто.

– Это как раз, – сказал он, – я и стараюсь объяснить.

– Ваше появление в суде не было вызвано личной неприязнью?

– Извините меня, Эллиот, – начал было Кроуфорд, но Кларк сказал:

– Я готов ответить на этот вопрос, ректор. Могу честно сказать, что никакой личной неприязни к этому человеку я не питаю.

Его уверенность в себе оставалась непоколебимой. Браун хмурился. Все судьи были настроены против меня. Но Кларк шел туда, куда я вел его.

– Допустим, что так. Если бы вы ее испытывали, это было бы менее опасно, – сказал я. – Но вы питаете к нему политическую неприязнь?

– Я не разделяю его политических взглядов.

По-прежнему они думали – и это сразу чувствовалось, – что даже если с его словами не всегда можно согласиться, то стоит он все-таки за правое дело.

– Я подразумевал нечто большее, – сказал я. – Считаете ли вы, что человек с его взглядами – скверный человек?

Г.-С. Кларк твердо вел свою линию – не дрогнул он и тут.

– Как правило, я не берусь судить о достоинствах человека, отрицающего христианскую религию.

– Придется вам на этот раз сделать исключение. Считаете ли вы, что человеку со взглядами Говарда ни при каких обстоятельствах нельзя доверять?

– Я считаю, что во многих случаях его взгляды помешали бы мне доверять ему – доверять в моем понимании этого слова.

– Считаете ли вы, что он и вы – люди в корне разные?

Кларк улыбнулся милой и упрямой улыбкой.

– Полагаю, что известная разница между нами есть.

– Считаете ли вы, что от таких людей нужно стараться избавиться?

– Право, ректор, – запротестовал Доуссон-Хилл, – такие вопросы недопустимы.

Кларк продолжал улыбаться. Я не стал настаивать на ответе.

В своем заключительном слове, совсем коротком, но все же прерванном завтраком, я постарался использовать до конца предубеждения Кларка. Допустимо ли, чтобы суд, хотя бы в малой степени, поощрял точку зрения, что личные качества человека и его убеждения неотделимы? Разве это не вздор, и к тому же вздор опасный? Разве все мы не знаем ученых – я назвал одного из них, – чьи убеждения полностью совпадают с убеждениями Говарда и чья честность в то же время безусловна. Не висит ли над нами в наш век постоянная угроза того, что мир расколется надвое, причем не только в области практической, но и духовной? Не заслоняла ли истину с первого дня возникновения этого дела дымовая завеса предубеждения – завеса настолько густая, что люди, находящиеся по обе стороны ее, перестали видеть друг в друге себе подобных? Не нанесло ли это большой вред и колледжу, и самому Говарду, не свело ли на нет надежды на справедливое решение?

Я говорил все это, нисколько не стараясь смягчить смысл своих слов. Использовав для начала выступление Кларка, я направил все свое красноречие непосредственно на Кроуфорда, потому что мне казалось, что я еще могу сыграть на некоторых его принципах. Но говорил я так не только из тактических соображений. Пусть Кларк твердо верил в то, что говорил сегодня утром, – не менее твердо верил и я в то, что говорил сейчас.

Затем я сказал, обращаясь на этот раз прямо к Брауну:

– Между прочим, я довольно хорошо познакомился с Говардом на почве этого дела. Не скажу, чтобы я наслаждался его обществом, но, по моему мнению, он человек честный.

Тут мы прервали заседание и отправились завтракать. Завтрак прошел невесело. Из всех старейшин один только Найтингэйл сохранял бодрый вид; сильное напряжение взвинтило его нервы, – таким взбудораженным, словно наглотавшимся возбуждающих средств, бывает иногда человек, переживающий неудачную любовь. За окнами ректорской столовой ослепительно сияло солнце. Кроуфорд и Браун, ни на шаг не отступая от своих привычек, выпили каждый по неизменной рюмке вина, однако я заметил, что старый Уинслоу, видимо твердо решив не дать сну сморить себя, пил только воду.

Когда мы вернулись в профессорскую, мне оставалось сказать совсем немного. Я сказал, что за все время, пока слушалось дело, было дано только одно решающее показание – это показание Фрэнсиса Гетлифа. Он не представил новых фактов, но он показал суду дело под новым и опасным углом. Он считал себя обязанным сказать то, что сказал. Он нарочно подчеркнул это обстоятельство старейшинам. Никто не собирается сеять новые подозрения, которые, поскольку доказать их нельзя, могут только породить нездоровую атмосферу. Никто не собирается затевать новое дело. Несомненно, лучший и, если уж на то пошло, единственно правильный путь – это объявить мораторий. Невиновность Говарда должна быть официально признана. Те, кого я представляю, на меньшее никогда не согласятся. Но они вполне готовы предать забвению все остальное, что говорилось или делалось по ходу этого дела. Глядя на сидящих по ту сторону стола, я закончил:

– Я не вижу, чтобы у суда был другой разумный или справедливый выход из создавшегося положения. Если суд не воспользуется им, то, по моему твердому убеждению, жизнь в колледже будет отравлена по крайней мере лет на десять. Даже если бы сомнения насчет Говарда не были полностью рассеяны, то и тогда я – из соображений благоразумия – попытался бы убедить вас как-то избежать этого. Но ни тени сомнения, на мой взгляд, не существует, поэтому я прошу вас, вынося свой приговор, руководствоваться не только соображениями благоразумия или здравого смысла. Сами по себе уже они были бы достаточной причиной для изменения решения по делу Говарда. Но основной причиной является тот факт, что прежний приговор – хотя на вашем месте большинство из нас вынесло бы точно такой же – оказался несправедливым.

Доуссон-Хилл был все так же бодр и свеж. Он обладал выносливостью адвоката, приученного к длительным судебным разбирательствам. Утомление сказалось на нем меньше, чем на ком бы то ни было из присутствующих. Однако, так же как и я, он предпочел ограничиться коротким заключительным словом. Отчасти, как мне показалось, потому, что старики, очевидно, очень устали. Отчасти же потому, что ему, так же как и мне, не удавалось вызвать никакого отклика у этих людей, застывших в напряженном молчании. Под небрежной аффектацией тон его был резче, чем когда-либо, в нем проскальзывало беспокойство, а моментами – раздражение.

– Я задаю себе вопрос, может ли ошибаться сэр Фрэнсис Гетлиф, – сказал он со всем высокомерием, на какое только был способен, – и прихожу к заключению, что, поскольку все мы люди и всем нам свойственно ошибаться, ответ, без сомнения, может быть утвердительным. Конечно, я признаю, что сэр Фрэнсис Гетлиф – человек исключительного благородства. Даже те из нас, кто не согласен с ним в социальных вопросах, признают, что ему отпущено гораздо больше благородства, чем большинству из нас. Но я задаю себе вопрос, возможно ли, чтобы человек, столь благородный, такой крупный ученый, мог ошибиться? Возможно ли совмещать исключительное благородство и, как это ни странно, безответственность.

Доуссон-Хилл сидел прямо, откинув назад голову.

– Я прихожу к заключению, что ответ на этот вопрос может быть утвердительным. Потому что в конце концов его предположения – а при всем моем почтении, искреннем почтении к сэру Фрэнсису, иначе как предположениями назвать я их не могу – способны набросить тень на чье-то доброе имя. Они могут, допуская недопустимое, набросить тень на доброе имя весьма уважаемого члена настоящего суда. Доктор Найтингэйл со всей прямотой подошел к этому вопросу вчера утром; я уверен, он хотел бы, чтобы и я высказался сейчас на этот счет с той же категоричностью, – считаю, что поступить иначе было бы с моей стороны неуважением, а он вправе рассчитывать на уважение со стороны всех нас, – тут Доуссон-Хилл поклонился в сторону Найтингэйла, глаза которого вспыхнули. – Я предлагаю вашему вниманию следующую возможность. Могут найтись люди, которые подумают, что раз уж суд меняет свое решение, раз он восстанавливает в правах Говарда – значит, в предположениях сэра Фрэнсиса что-то есть. Найдутся и такие, которые подумают даже, что это означает недостаток доверия к доктору Найтингэйлу. Разве можно было бы порицать доктора Найтингэйла, если бы он сам занял такую позицию? Я не уполномочен заявить, что он сам или другие встанут на такую точку зрения. Я упоминаю это только как возможность. Но я хочу указать на то, что такая возможность не исключена.

Это было смело. Смелее, чем я рассчитывал или хотел. После этого и до самого конца речь Доуссон-Хилла шла как по маслу. Отклонив теорию Гетлифа, сказал он, мы возвращаемся к положению гораздо более естественному, не вызывающему никаких сомнений у людей разумных, а именно – что фотография исчезла случайно, что, вернее всего, она исчезла еще до того, как казначей увидел тетрадь, и что, на беду, его просто подвела память; что фотография не была поддельной и что подпись к ней была всего лишь непродуманным замечанием – «возможно, чуточку излишне оптимистичным и предназначавшимся исключительно для себя». Само собой разумеется, что это единственно разумное объяснение для людей разумных, не ищущих всюду чьих-то козней, тайного сговора и чудес.

– И вот теперь мне предлагается сделать выбор – так же как пришлось сделать это суду в самом начале, – сказал он. – Как ни прискорбно, случай научного мошенничества произошел. Это известно всем нам; это несчастье, которого никак не заслужил колледж. Перед судом встала – и до сих пор стоит – задача решить, кто же из двух людей повинен в мошенничестве? Один из них – человек, пользовавшийся заслуженным уважением, известный ученый, благочестивый и набожный. Относительно второго каждый из нас может сам составить свое собственное мнение. Я, ректор, человек простой. Я не располагаю находчивостью моего выдающегося коллеги. Мне трудно чернить хороших старых людей или находить добродетели в тех, кто отвергает все то, что дорого нам. Будь я членом этого суда, я, без всякого сомнения, избрал бы тот же путь, который уже прежде избрали судьи. Осмелюсь указать суду, что, несмотря на тягостные обстоятельства, единственный выход – это сделать тот же выбор и подтвердить свое прежнее решение.

Только он остановился, как стоявшие в углу часы издали какой-то звук, закашляли, зажужжали и чуть слышно пробили один раз. Было четверть четвертого. Кроуфорд моргнул и сказал:

– Благодарю вас, Доуссон-Хилл! Благодарю вас обоих!

Глядя прямо перед собой, он проговорил:

– Ну что ж, это приводит нас к последнему этапу наших трудов.

– Ректор, – моментально сказал Браун, – не могу ли я сделать предложение?

– Прошу вас, проректор!

– Не знаю, разделяете ли вы и другие наши коллеги мои чувства, – сказал Браун, – но про себя скажу, что, выслушав эти весьма тяжелые для нас всех и утомительные прения, я, кажется, почти полностью исчерпал свои силы. Я хотел спросить, не сочтете ли вы возможным объявить перерыв сегодня, с тем чтобы старейшины могли встретиться в частном порядке завтра утром, когда мы будем несколько бодрее?

– В частном порядке? – У Кроуфорда, за много лет привыкшего прислушиваться к указаниям Брауна, сделался несколько растерянный вид.

– Я думаю, что вряд ли нам нужно приглашать наших юрисконсультов. Мы должны будем прийти к какому-то соглашению на основании того, что мы слышали от них. А затем, позднее, мы сможем обсудить уже вместе с ними условия этого соглашения.

Одно мгновение Кроуфорд сидел молча. Затем он сказал:

– Нет, проректор! Я предупредил еще вчера, что выскажу свое мнение сегодня после завтрака. Как ректор считаю, что до конца сегодняшнего заседания я должен сказать то, что намеревался.

Он произнес это с достоинством и в то же время чуть брюзгливым тоном. От усталости он кое-что выдал. Через все пятнадцать лет, что длилось его ректорство, Браун провел его за руку; Браун говорил ему, какие письма писать, подсказывал, кого следует умиротворить. Он использовал Брауна как своего личного секретаря. Замечал ли Кроуфорд, насколько он привык полагаться на Брауна? До говардовского дела это было удачное ректорство. Сознавал ли он, что должен за это благодарить Брауна? Сейчас, когда Кроуфорд, в виде исключения, настоял на своем и нарушил повестку дня, намеченную Брауном, стало очевидно, что он знает это. И благодарности к Брауну не испытывает. Это была услуга из категории тех, за которые никто никогда не благодарит закулисных деятелей.

– Как я уже сказал только что проректору, – объявил Кроуфорд, не обращаясь ни к кому в отдельности, – я хочу сделать официальное заявление. Но прежде всего, не ошибусь ли я, предположив, – он повернулся к Уинслоу, – что со вчерашнего дня ход ваших мыслей не изменился?

– Моих, безусловно, нет, – раздался голос Найтингэйла, сидевшего рядом с Уинслоу, – прошу членов суда отметить, что я согласен с каждым словом мистера Доуссон-Хилла.

– Вы по-прежнему собираетесь голосовать против восстановления в правах? – сказал Кроуфорд.

– Конечно!

Уинслоу наклонился вперед, положил на стол руки со сцепленными пальцами и с мрачным удовольствием осмотрел всех из-под нависших бровей.

– Что касается меня, то могу лишь сказать, ректор, что я принимаю к сведению интереснейшее замечание казначея. Однако, так же как и он, я нахожу чрезвычайно затруднительным изменить свое мнение. Считаю, ректор, что ответил на ваш вопрос.

Кроуфорд откинулся назад в кресле. Он сохранил свою осанку – осанку физически крепкого человека. Но голос его окончательно потерял уверенность.

– Если так, это значит, что разногласия между нами неизбежны. Считаю – так же как считал вчера, – что наступило время высказаться мне. – Он смотрел прямо перед собой, мимо пустовавшего сейчас стула для свидетелей. – Не как ректор на этот раз, а как ученый, скажу, что некоторые подробности, выявившиеся во время разбирательства этого дела, причиняют мне большое огорчение. И не только потому, что нам пришлось разбирать этот неприятный случай научного подлога, по природе своей являющийся отрицанием всего, ради чего живет ученый или, во всяком случае, ради чего он должен жить. Нет, помимо этого, по ходу действия выявилось и еще кое-что, пусть так, мелочи, пустяки, но они дают нам основание думать, что в настоящее время требования к себе среди представителей нового поколения ученых сильно понизились. Этим утром мы слышали рассказ о Говарде – человеке, которого мы с открытым сердцем избрали в члены ученого совета колледжа, рассказ о пренебрежительном отношении его к своей исследовательской работе, – а разве такое отношение допустимо? Такое отношение к работе считалось бы недопустимым в стенах здешних лабораторий пятьдесят лет тому назад. Когда я начинал самостоятельную исследовательскую работу, я бегом бегал в свою лабораторию. А до этого я бегом бегал на лекции. Вот как относились мы к своей работе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю