Текст книги "Дело"
Автор книги: Чарльз Перси Сноу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Вернувшись к себе после заседания, я прилег на диван. Падавшие на ковер косые солнечные лучи успели сильно удлиниться, прежде чем я пришел наконец к твердому решению. Я подошел к телефону и позвонил: сначала в столовую колледжа – сказать, что не буду обедать сегодня вечером, потом Мартину – попросить его собрать после обеда верхушку проговардовской партии.
– В моем кабинете? – только и спросил Мартин.
На секунду я задумался. В колледже ничто не проходило незамеченным. Не успеем мы кончить разговор, как о нем уже станет известно всем. Затем я подумал, что чем меньше прятаться, тем лучше. Это же не обычный судебный процесс, во время которого адвокату не положено разговаривать со своими свидетелями. Все, что нам оставалось, – это жесткая тактика. Итак, поев в одиночестве у себя, я отправился в кабинет к Мартину через ярко освещенный ровным предвечерним светом двор.
Когда я подымался по лестнице, меня нагнал шедший из профессорской Фрэнсис Гетлиф. В приемную Мартина мы вошли вместе. Там нас уже ждали Мартин со Скэффингтоном и, к моему удивлению, Том Орбэлл.
Первым обратился ко мне с вопросом Том:
– Ну, как все сошло?
– Плохо! – ответил я.
– Очень плохо? – спросил Мартин.
– Катастрофически! – сказал я.
Мы поставили кресла полукругом у окон, из которых поверх крыш открывался вид на запад, на яркое, еще не закатное небо. Я сказал им, что на всем свете не найти свидетеля хуже Говарда. И добавил, что и сам я оказался далеко не на высоте.
– С трудом могу поверить, – заметил Фрэнсис Гетлиф.
– Нет, – сказал я, – толку от меня было мало.
Затем я продолжал:
– Многие провели бы все это гораздо лучше. Но – и об этом-то как раз я и хочу поговорить с вами – не уверен, что кто-нибудь вообще сумел бы добиться положительного результата. Должен сказать вам, что при том, как дела обстоят сейчас, и при том как они, по всей вероятности, пойдут дальше, я считаю, что у этого человека нет ни малейшего шанса на успех.
В золотистом освещении лицо Скэффингтона излучало, казалось, свет, сияние, ярость.
– Не может этого быть! – воскликнул он.
– Насколько я берусь судить, может.
В своем бешенстве Скэффингтон, по-видимому, не делал разницы между Говардом, старейшинами и мною.
– Неужели вы думаете, что кто-нибудь из нас согласится проглотить это? Нет и нет!
Что касается Говарда, то и о нем Скэффингтон говорить спокойно не мог. Я заметил, что в душе Скэффингтона происходит процесс, который нередко можно наблюдать у таких, как он, фанатиков. Он по-прежнему был безраздельно предан делу оправдания Говарда, гораздо более предан, чем кто бы то ни было в колледже. Его страстное желание добиться справедливости для «этого бедняги» не охладело с течением времени, а, напротив, разгорелось еще больше. Но чем сильнее разгоралось его желание добиться справедливости в отношении Говарда, тем больше усиливалась его неприязнь к этому человеку. Было и еще одно обстоятельство, не менее любопытное. Ради Говарда, или, правильнее будет сказать, ради того, чтобы добиться честного подхода к нему, Скэффингтон готов был рассориться со всеми коллегами, с которыми он, в силу своего характера и убеждений, находился в дружеских отношениях – с людьми религиозными, консервативными, правоверными. И все это из-за человека, которого Скэффингтон окончательно перестал выносить и которого, не слишком хорошо разбираясь в политических тонкостях, считал самым красным из всех красных. В результате во всем, что не имело прямого отношения к говардовскому делу, Скэффингтон стал еще более консервативен, чем прежде. Он ударился в яростный, оголтелый антикоммунизм. Ходили слухи – не знаю, насколько достоверные, – что он даже сомневается, голосовать ли ему за Фрэнсиса Гетлифа на выборах главы колледжа: в конце концов ни для кого не было секретом, что Фрэнсис питал в свое время симпатии к левым.
Итак, он поносил судей и Говарда, умудряясь каким-то образом выпускать весь запал своего раздражения на меня.
– Я просто не могу поверить – вы, наверное, ошиблись, – кричал он.
– Хорошо, если бы так… – сказал я.
– Никуда они не денутся, им придется полностью восстановить его в правах. На меньшее я не согласен.
– Слушайте, – сказал я. – Сейчас вы должны верить мне.
– Мы верим, – сказал Фрэнсис.
Мартин кивнул. Том тоже. Я сидел с края полукруга и смотрел на их лица, обращенные к пылающей циклораме неба: тонкие черты и глубоко сидящие глаза Фрэнсиса, физиономия Тома, похожая на полную луну, Мартин, спокойный, с глазами прищуренными и жесткими. Я взглянул на Скэффингтона – его красивая голова высилась над всеми остальными.
– Вы должны верить мне, – повторил я.
– Ну что ж, в конце концов вы провели с ними весь день, – сказал он.
У меня мелькнула мысль, что признание это по своей любезности не уступало некоторым замечаниям Говарда.
– Ну хорошо, – вмешался Мартин. – Что же дальше?
Он понимал, что я пришел с каким-то предложением. Но с каким именно, еще не догадался.
Тогда я приступил к делу. Я хотел сразу огорошить их. Тут было не до тонких подходов. Я сказал им, что единственно, что может заставить судей хорошенько поразмыслить, это вопрос, над которым задумывались мы все, но по поводу которого все хранили молчание. Иными словами, вопрос – каким образом фотография исчезла из тетради старика? Не могли ли ее изъять оттуда умышленно? И если да, то кто это сделал?
– Ответ прост, – сказал я. – Если допустить, что она была изъята умышленно, то сделал это, конечно, Найтингэйл.
Я посмотрел на Мартина и напомнил ему, что мы с ним уже как-то задавали себе эти вопросы. Я считал, что, для того чтобы иметь хотя бы какой-то шанс вытащить Говарда, придется задать их на суде. Я не мог гарантировать, что номер пройдет. Это рискованно, противно, после этого в лучшем случае в колледже надолго останутся враждебные чувства. Однако если брать ближайшую цель – оправдание Говарда, – то я должен был сказать им, что другого выхода нет.
– Весь вопрос упирается в то, имеем ли мы моральное право поступить так? Это может повредить Найтингэйлу – да что там говорить, это обязательно повредит, ему, виновен он или нет. Уверены ли мы, что у нас достаточно оснований подозревать его? Возьмем ли мы на себя ответственность причинить вред человеку, который может быть ни в чем не повинен?
Все притихли. Мартин смотрел на меня блестящими, ничего не выражающими глазами. Лицо Фрэнсиса помрачнело.
Нарушил молчание Джулиан Скэффингтон.
– Мне все время было непонятно, каким образом эта фотография могла отклеиться, – сказал он, отбросив свою обычную надменность и самоуверенность. – Не представляю, что могло толкнуть человека на такой поступок. У меня просто в голове не укладывается, чтобы кто-то решился на это. Особенно если он старше тебя по положению и ты постоянно встречаешься с ним за обеденным столом.
– Ну так как же? – спросил я.
– Не стану притворяться, что это мне по душе. Я предпочел бы другой путь.
– Любой другой путь не оставляет Говарду ни малейшего шанса на успех. Ну так как?
– Если вы так ставите вопрос, – сказал Скэффингтон нехотя, но без колебаний. – Тогда я скажу: давайте действовать.
– Я тоже, – поддержал его Том Орбэлл. – Вся беда в том, что мы слишком уж церемонились с ними.
Фрэнсис откашлялся. Он игнорировал Тома и обратился прямо ко мне:
– Ты спрашиваешь, Люис, имеем ли мы на это моральное право? Я предпочел бы сказать, что не имеем. Но так ответить я не могу.
Его слова удивили меня.
– Ты действительно считаешь, что мы имеем право поступить так? – спросил я.
– Боюсь, что подозрение появилось у меня уж очень давно.
– Когда?
– Боюсь, что в тот самый день, когда вы втроем приезжали ко мне, в лабораторию, на прошлое рождество.
Я был поражен. И тут же мне пришлось снова поразиться, когда Мартин заметил:
– Простите, но я не согласен со всеми вами.
– Ты передумал? – вспыхнул я.
– Нет. Такая мысль действительно пришла мне в голову, когда мы разговаривали с тобой в последний раз, но я тогда же отверг ее.
К раздражению у меня примешивалась злая насмешка над собой. До сих пор я ни минуты не сомневался, что в этом вопросе мы с ним единомышленники. Словесных подтверждений мне не требовалось, словно я читал его мысли на расстоянии. Казалось невероятным, что можно так ошибиться в человеке, которого хорошо знаешь. За все время, пока тянулось говардовское дело, мы с Мартином впервые были не согласны.
– Что же вас останавливает? – спросил Том.
– Я не уверен, что мы имеем на это право.
– Вы не считаете возможным, что Найтингэйл вытащил эту фотографию из… – Скэффингтон повысил голос.
– Разве вы не помните, что именно Найтингэйл был больше всех настроен против Говарда, – поддержал Том.
– Да, я считаю это возможным, – ответил Мартин Скэффингтону. – Но твердого убеждения, что это действительно было так, у меня нет.
– Я, увы, считаю, что это вероятно по крайней мере на девяносто процентов, – сказал Фрэнсис.
– А я этого не считаю, – ответил Мартин. – Я знаю, вы никогда не доверяли Найтингэйлу. Так же, если не больше, не доверяешь ему ты, – он повернулся ко мне. – После всего того, что я слышал от тебя, было бы странно, если бы это было иначе. Но ты ведь, кажется, вообще не веришь, что люди могут искренне стремиться что-то исправить в своей жизни? Я знаю, что Найтингэйла очень многие не любят, не говоря уже о тебе. Он человек ограниченный, недалекий, не признает никого, кроме себя и своей жены. И все же мне кажется, что он действительно старался стать порядочным членом общества, и я не собираюсь вышвыривать его за борт, если не буду абсолютно уверен в том, что это действительно дело его рук.
Из всех четырех, думал я, Мартин человек наиболее реалистичный. И тем не менее допустить, что Найтингэйл оказался способен на такой поступок, смогли именно такие высоко принципиальные люди, как Скэффингтон и Фрэнсис, которых никто никогда не подозревал в каких-либо сомнительных делах. Тогда как Мартин – человек, видавший виды и довольно просто смотревший на жизнь, этому поверить не мог. Может быть, это объяснялось тем, что, столкнувшись лицом к лицу с чем-то из ряда вон выходящим, реалисты иногда теряются, словно пред ними предстал жираф, и они никак не могут поверить, что такой существует. Или тут крылось что-то личное? В своем желании убедить нас, что Найтингэйл действительно изменился к лучшему, Мартин, проявив горячность, для себя необычную и удивившую всех нас, быть может, всего лишь утешал себя? Потому что ведь и он когда-то, без сомнения, стремился многое изменить и исправить в своей жизни.
– Я считаю, что Мартин говорит дело, – сказал Фрэнсис, – однако…
– Послушайте, – вскричал Том с решимостью в глазах, выставив вперед подбородок, с притворной веселостью, которая у него иногда мгновенно переходила в злость. – Из слов Люиса надо понимать, что нам предлагается следующий выбор. Либо нужно заронить подозрение насчет Найтингэйла – подозрение, по-моему, вполне обоснованное и его давно уже надо было высказать, – либо предоставить им окончательно потопить Говарда. Что вы скажете на это, Мартин? Так или нет?
– Выбор трудный, – сказал Мартин.
– Тем не менее сделать его придется.
– Что касается меня, – ответил Мартин совершенно откровенно, – то я считаю, что в говардовском деле нужно положиться на судьбу.
– Согласиться на это я не хочу и не могу, – сказал Скэффингтон.
– Значит, вы, Мартин, согласны отойти в сторонку и спокойно наблюдать? – сказал Том.
– Нет, – сказал Фрэнсис. – Боюсь, что мне придется выбрать другой путь. А как ты, Люис?
– Я с тобой, – сказал я.
Итак, этот вопрос был решен. Теперь я подошел к самой трудной части. Кто возьмется «заронить подозрение»? Я сказал им, что самому мне делать это бессмысленно: я объяснил им причины, которые обдумал накануне вечером. Помимо всего прочего, в прошлом у нас с Найтингэйлом были очень скверные отношения. Правда, это было давно, но люди, вроде Брауна, таких вещей никогда не забывают. Согласны ли они со мной?
Все кивнули. Лица у них были нахмуренные и недовольные. Они понимали, к чему все это клонится.
– Следовательно, это должен быть кто-то из нас? – спросил Том.
– Да, – ответил я. – Подозрение должно будет выплыть наружу, когда я завтра буду опрашивать одного из вас.
Том Орбэлл произнес только одно слово:
– Кого?
Наступила длительная пауза. На западе небо стало теперь светлым, прозрачно-зеленым, где-то над крышами колледжа переходившим в голубовато-лиловое.
– Не скажу, чтобы мне это улыбалось, – сказал Скэффингтон, – но, ничего не поделаешь, придется.
– Я ведь недостаточно разбираюсь во всех тонкостях дела, – сказал Том. Он был рад остаться в стороне и в то же время немного разочарован.
Из них всех Скэффингтон был последним, на ком бы я остановил свой выбор. Он не имел веса. Он так энергично возглавлял и представлял всюду говардовскую партию, что его не желали больше слушать. Старейшины попросту отмахнулись бы от него, приняв его заявление за очередной, последний, выпад.
Я взглянул на Мартина. Он справился бы с этим гораздо лучше. Но он покачал головой.
– Нет, своих слов обратно я взять не могу. Все, что в моих силах, я сделаю. Но это – нет!
Только я хотел повернуться к Скэффингтону, смирившись с мыслью, что мне придется остановиться на нем, как Фрэнсис раздраженным, натянутым тоном сказал:
– Нет, сделать это должен я.
Мартин с испугом посмотрел на него. Они никогда не были особенно дружны, но сейчас Мартин тепло, почти по-отечески, сказал:
– Знаете, это ведь как-то не по вашей части.
– Вы думаете, мне это доставит большое удовольствие? – сказал Фрэнсис. – Но меня они послушают, и, значит, сделать это должен я.
Я знал, как трудно ему было решиться на это. Он был настолько чувствителен, что едва выносил самые обычные колледжские передряги, не говоря уже о таком сложном деле. Он был гораздо более уязвим, чем все мы. Хотя ему и приходилось принимать участие в разрешении важных научных вопросов, осуществлял он это скрепя сердце, а не по природной склонности. Он так и не сумел выработать себе защитную броню, как это удается из чувства самосохранения большинству людей, живущих в мире больших дел. Он так никогда и не овладел своеобразным уменьем мириться с неизбежным – уменьем, которое я, например, мог по желанию включать и выключать. Он по-прежнему расстраивался, когда люди вели себя не так, как подобает.
И тем не менее, несмотря на все это – или как раз благодаря всему этому, – именно к нему суд должен был прислушаться. И не только из-за его имени и положения, но и потому еще, что он был исключительно порядочным человеком.
Мартин спросил, не подумает ли он все-таки еще, но Фрэнсис только начал раздражаться.
Он принял решение – и хватит. Больше никаких разговоров. Он хотел покончить с этим, и как можно скорее. Он знал, не хуже, чем искушенные политики, вроде Мартина и Тома Орбэлла, во что обойдется ему в переводе на практический язык его выступление. Все мы знали, что до сегодняшнего вечера на предстоящих выборах он был безусловным фаворитом. Завтра к этому времени один голос им будет потерян во всяком случае, – а возможно, и больше.
Никто из присутствовавших в кабинете Мартина ни словом не обмолвился о выборах. Но я заговорил о них позднее в тот же вечер. Сказав «сделать это должен я», Фрэнсис сразу же встал, чтобы уйти. Все мы были подавлены. Правда, все испытывали некоторое облегчение: в воздухе, безусловно, повеяло надеждой, но даже такой разговорчивый человек, как Том, не мог найтись, что сказать. Пока все прощались, Фрэнсис спросил, не заеду ли я к нему повидать его жену?
По пути к их дому – тому самому, где я так часто бывал в молодости, – мы почти не разговаривали. Я смотрел сквозь ветровое стекло на чудесную лилово-красную сумеречную даль. Фрэнсис молча вел машину; перспектива завтрашнего дня сердила его и в то же время пугала. Он уже столько лет занимал руководящий пост, что подчас вызывал нелюбовь к себе именно из-за своей чрезмерной властности, и все же в душе он до сих пор еще нет-нет да испытывал приступы самой настоящей робости.
В гостиной, куда я вошел, жена Фрэнсиса Кэтрин радостно приветствовала меня. Лет тридцать тому назад, когда мы с ней познакомились, она была крепкой и резвой молоденькой девушкой; теперь она превратилась в настоящую матрону. Черты ее аристократического еврейского лица оставались все такими же тонкими, не изменились и насмешливые, умные серые глаза, но сейчас передо мной в кресле сидело изваяние – крупная, отяжелевшая женщина, мать взрослых детей, массивная, медлительная, ленивая, похожая на тех других матрон – своих теток, – с которыми я встречался на обедах у ее отца в дни молодости. И все же, несмотря на разительную внешнюю перемену, несмотря на то что время взяло свое, и сейчас передо мной, еле умещаясь в кресле, сидела пожилая женщина, я не видел ее такой; во всяком случае, если и видел, то не с фотографической точностью. Я смотрел на нее не теми глазами, как если бы увидел ее сегодня впервые, как я увидел когда-то величественных матрон, ее теток, не представляя, какими были они в молодости. Как-то так получается, что никогда не видишь по-настоящему людей, которых знаешь с юных лет; кажется, будто смотришь на фотографию, дважды снятую на одну пленку, – что-то от их молодого облика, что-то от их молодой осанки сохраняется в вашем представлении на всю жизнь.
Мы поговорили о наших детях. Ей казалось забавным, что, в то время как двое ее старших детей готовы сами обзавестись семьями, моему сыну всего лишь шесть лет. Мы поговорили о ее брате, с которым после многолетнего разрыва она наконец помирилась. Об ее отце, умершем в прошлом году. И тут, охваченный теплом общих воспоминаний, я сказал ей:
– Кэтрин, родная, я только что оказал Фрэнсису очень плохую услугу.
– Вот это уж стыдно! – Она посмотрела своими внимательными глазами на мужа. – Что вы там устроили, Люис?
– Да нет, – сказал Фрэнсис. – Просто так все сложилось неудачно. Он не виноват.
– Я правда оказал ему очень плохую услугу.
Я объяснил ей, что произошло. Она знала все о говардовском деле и была категорически за него. Внутренне она ничуть не изменилась. Она до сих пор не утратила своей страсти к справедливости и в этом отношении оставалась все той же, какой я помнил ее и ее брата с самой юности, – может, излишне многословной, может, не слишком оригинальной, но честной до мозга костей. В те времена это преувеличенное правдолюбие казалось мне типично еврейской чертой; разве мне приходилось встречать кого-нибудь, кроме евреев, кого так же возмущала бы несправедливость? Но теперь я успел прожить с Маргарет не год и не два. Она так же стремилась к справедливости и была так же нетерпима к компромиссам, как любой из моих приятелей-евреев. Будь Маргарет здесь сегодня, она рассудила бы совершенно так же, как Кэтрин.
– Ну, а что тебе еще оставалось делать? – сказала она Фрэнсису. – Ведь ничего же! Ну, сам скажи – что?
– Завтра при мысли об этом мне, несомненно, будет легче, – повторил шутку висельника Фрэнсис, до сих пор нежно любивший ее. Мне показалось, что в ее присутствии напряжение его сразу уменьшилось.
– Но это крайне досадно. Нет, даже хуже… – начал я.
– Ну конечно, отвратительно, когда приходится так мерзко вести себя в отношении кого-то. Что там говорить! – сказала Кэтрин мужу.
– В данном случае я имел в виду не изящные манеры, а нечто похуже, – вставил я.
Мой тон напомнил ей, как я того и хотел, старую шутку. Когда я только начал бывать в знатных домах, к которым она привыкла с детства, я был бедным молодым человеком, твердо решившим преуспеть в жизни. Мне приходилось подавлять свою чувствительность, тогда как сама она и ее друзья имели полную возможность носиться со своей сколько душе угодно. В результате они сложили обо мне легенду, сделав из меня нечто вроде Базарова, неузнаваемо цельную натуру, совершенно ничего общего не имеющую ни с тем, чем я был на самом деле, ни со мной таким, каким они меня знали. Как-то так получилось, что легенда прожила чуть ли не полжизни, так что Кэтрин, характер которой был потверже моего, любила иногда прикинуться передо мной Пережитком умирающего класса – хрупкой, бездельной женщиной, на которую наступает некто неумолимый и грубый.
– Куда хуже, чем недостаток изящных манер, – сказал я. – Видите ли, Кэтрин, если Фрэнсис не станет ректором нынче осенью, причиной тому будет поступок, который он готовится совершить завтра. Может быть, он все-таки станет ректором. Но если нет, то этим он всецело будет обязан говардовской истории. Я хочу, чтобы вы знали, что тут не обошлось и без моего участия.
– Что же, наверное, так оно и есть, – сказала она Фрэнсису тоном то ли сердитым, то ли саркастическим, я так и не разобрал каким.
– Это к делу не относится, – ответил он.
– Если бы я не говорил того, что сказал сегодня…
– То в конце концов все равно все кончилось бы тем же.
– Во всяком случае, – сказал я Кэтрин, мне очень жаль, что я приложил к этому руку.
Она пристально смотрела на меня проницательным, оценивающим взглядом. Внезапно она рассмеялась. Это был материнский смех – смех толстой женщины.
– Неужели вы думаете, что я придаю этому хоть какое-то значение? Я знаю, что папочке этого хочется, – она нежно улыбнулась Фрэнсису. – Ну, а раз уж папочке чего-то захотелось, значит, вынь да положь. Только, строго между нами, я так никогда и не могла понять, зачем ему это нужно. Он у меня ведь и так совсем недурно устроен. А из всего этого ничего, кроме невыносимой скуки, все равно не получится. Вы не согласны? Не стану скрывать от вас, я отнюдь не трепещу от восторга при мысли, что мне придется жить в какой-то отвратительной резиденции. Вы только подумайте, кого только нам не придется у себя принимать. Я вовсе не такая уж хорошая хозяйка. Я слишком стара, чтобы терпеть вокруг себя скучных людей. Почему мы должны покорно сносить, когда нам будут надоедать? Ну, скажите, почему?
Она хихикнула.
– Правду говоря, – сказала она, – я теперь желаю папочке только одного: чтобы он поскорее вышел в отставку. Это мое единственное желание.
Фрэнсис улыбнулся. Их брак был счастливым. Но в тот момент, когда она сказала: «Это мое единственное желание», – он не мог солгать себе или хотя бы сделать вид перед нами, что это было и его единственным желанием.








