Текст книги "Поиски"
Автор книги: Чарльз Перси Сноу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
В маленькой прихожей нас встретила квартирная хозяйка Ханта, моложавая женщина с загорелым лицом, сразу напомнившая мне баварских крестьянок. Хант спросил ее:
– Можем мы сейчас поужинать? Если вы заняты, то не торопитесь.
Он обращался с ней совершенно естественно и непринужденно.
– Ладно, – коротко ответила она и вышла.
Потом он показывал мне свою маленькую спальню; напряженность, которая исчезла при его разговоре с хозяйкой, вернулась к нему.
– Боюсь, что здесь слишком бедно, – виновато сказал он, – но…
Я стал излишне шумно разуверять его.
Ужин проходил в том же стиле. Хант чувствовал себя неловко, волновался, нравится ли мне еда (которая была точно такой, какую мы в течение многих лет ели вместе в Лондоне, – бифштекс с жареным картофелем, пиво и сытный пуддинг) и не удручает ли меня его гостиная. И в то же время, когда он обращался к своей квартирной хозяйке, подававшей на стол, в его голосе не было и следа натянутости или неловкости.
Но в конце концов я как-то включился в их разговор и Хант стал беседовать со мной уже почти так, как мы когда-то беседовали в наши старые лондонские времена.
Мы выпили еще пива и, не торопясь, с удовольствием разговаривали, выражая свои симпатии Сакко и Ванцетти. Мы оба были довольны, что сохранили наши убеждения. Наконец хозяйка встала из-за стола, мы устроились в креслах у камина, и она принесла нам чайник.
– Ты любил пить чай по вечерам, – сказал Хант, наливая мне чашку. Он не спросил меня, не хочу ли я кофе, но все же мне послышалась в его голосе чуть заметная оборонительная нотка.
– Да, да, – сказал я.
Мы сидели молча, но молчание теперь стало менее натянутым. Наконец Хант сказал:
– Я очень огорчился из-за этой твоей истории с Одри.
– Да, неудачно получилось, – сказал я.
Он помолчал. Я видел, как блики огня играют на его прорезанных морщинами щеках.
– Но мне думается, это было неизбежно, – сказал он.
Я вздрогнул.
– Нет. Это можно было предотвратить. Я должен был это предотвратить…
– Вряд ли тебе это удалось бы, – сказал он.
– Конечно, удалось бы.
– Я так и думал, что это долго не протянется. – Он говорил ровным доверительным голосом, а я разозлился.
– С каких пор ты так думал?
– С тех пор, как первый раз увидел вас вместе. После того, как уже начался ваш роман.
– Но почему же?
Он наклонился вперед, и огоньки пламени заплясали в его глазах.
– Тебе будет только больно, если я скажу.
– Я приехал, чтобы поговорить об этом, – сказал я, – независимо от того, больно это или нет.
Потом я добавил:
– Молчать еще больнее.
– Это я знаю, – сказал Хант, – это я знаю слишком хорошо.
Лицо его прорезали глубокие морщины.
– Продолжай, – сказал я.
– Вы хотели разных вещей, – сказал он, – ты и Одри. Противоположного. И разрыв должен был произойти. Я удивляюсь, что этого не случилось раньше…
– Мы мыслили совершенно одинаково, – вырвалось у меня, – мы были ближе, чем ты можешь себе представить. Я говорю тебе, что мы думали одинаково.
– Но нужно ей было не то, что тебе, – сказал Хант.
– Мы были честны друг с другом. – Я уже сердился. – И она говорила мне, чего ей хочется.
– Она говорила тебе то, что ей казалось, что она хочет, – сказал он. – Но на самом деле она хотела совсем другого.
– Как все просто, – натянуто усмехнулся я. – Откуда ты все это знаешь?
– Потому что наблюдал за вами обоими. Ну и то, что наконец случилось… Понимаешь, когда-то я очень интересовался вами обоими. Тебя я знал хорошо… – он запнулся, – и у меня были особые причины интересоваться Одри.
Я заметил его заминку.
Паузы, когда он подыскивал слова, производили на меня большее впечатление, чем когда бы то ни было раньше.
– Нетрудно было догадаться, что это придет. О, я знаю, что вы очень любили друг друга. Начать надо с того, что вы, вероятно, были очень влюблены. Это поддерживало ваши отношения. Но в некотором смысле она с самого начала была несчастлива. Разве это неправда? Разве ты не чувствовал?
Он задавал мне вопросы спокойно, настойчиво, словно ему совершенно необходимо было получить от меня подтверждение этого обидного факта.
– Неправда, – сердито сказал я. – Она бывала неудовлетворена иногда…
– Причины крылись гораздо глубже… Она была неудовлетворена, потому что вы оба стремились к чему-то, – он сделал паузу, – из ряда вон выходящему. А не так уж много среди нас способных на это в течение длительного времени. Ты, может быть, и способен, для тебя это было легче. Но Одри! Она отказывалась от всего, для чего она создана. Замужество, дети, какая-то личная жизнь. И все ради того, чтобы наблюдать, как ты работаешь.
– Она хотела заняться каким-нибудь делом, точно так же, как и жить со мной…
– Но она не могла, – медленно сказал Хант. – Ей было нечем заниматься. Ты действительно веришь, что она хотела чем-то заняться?
– Конечно, хотела, – ответил я. – Во всяком случае, так она думала.
– Ты действительно веришь, что она не хотела выйти за тебя замуж? Почти с самого начала? Неужели ты не замечал, как ей это нужно?
Я вновь почувствовал его настойчивое желание заставить меня участвовать в моем собственном разоблачении.
– Думаю, что ты прав, – сказал я.
Потом у меня вырвалось:
– Но почему Шерифф? И почему таким образом? Почему я не имел представления?..
Меня раздражала ироническая улыбка Ханта.
– Разве это трудно понять? Ты хотел вести такой образ жизни, на какой не многие способны. А ей хотелось верить, что этот образ жизни возможен и для нее.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – сказал я.
– Но послушай, – продолжал я, – что-то тут все-таки неправильно. Насчет того, что она ушла в поисках убежища. Насчет поисков утешения там, где женщины издавна его ищут. Все это звучит правильно, но, бог мой, если она хотела этого, то ей бы лучше жилось в качестве моей любовницы, чем жены Шериффа. Ты ведь понимаешь, что она вышла замуж не за самого респектабельного мужчину в городе, а за Шериффа. У которого семь пятниц на неделе. У которого нет денег, чтобы дать ей то, что я могу дать. У которого нет ничего, что ей может быть нужно.
– Ты ведь знаешь, он нравится женщинам, – после небольшой паузы сказал Хант. – Но дело не только в этом.
– В чем же тогда?
Я начинал терять терпение. И в прошлые годы Хант был тугодумом, но теперь он стал еще медлительнее. Меня возмущала его обстоятельность, он же видел, что мне это действует на нервы.
– Я думаю, дело в том, что у Шериффа и у Одри очень много общего. Он изображает из себя то Самоотверженного Ученого, то представителя богемы, то Дон Жуана, но сам он никогда в это не верит. Ему хотелось бы стать профессором, потому что это солидно. Возможно, он и станет профессором. Но в глубине души он хочет одного – хорошего дома, который будет стоять в глубине его собственного участка земли. И чтобы это было в хорошем районе, вдали от центра. Он хочет, чтобы у него была жена. И ребенок, а то и двое. Обо всем этом он мечтает и сейчас, в какие бы приключения и безрассудства он ни пускался. Неужели ты не видишь этого? Ты ведь знаешь, на что он способен. Но все равно он всегда будет возвращаться к своему идеалу – домику в пригороде.
Я вспомнил, как что-то похожее говорила мне Одри, когда мы ехали повидать Шериффа и мисс Стентон-Браун.
– Думаю, что я прав, – сказал он. – То, что ты делаешь, не задумываясь, для них обоих непосильное напряжение.
Он помолчал.
– Да, в этом весь Шерифф, – Хант говорил спокойно и четко. – Со всеми его фокусами, какие он выкидывал еще в те времена, когда я знал его. Все его выходки сводились к одному. Он всегда хотел убедить всех, что он истинный английский джентльмен, представитель добропорядочного среднего класса. Мне всегда казалось, что это самое нелепое желание, какое только может иметь человек, но у него оно было, и ты знаешь, что ему удавалось довольно долгое время держать нас в этом заблуждении. Мне кажется, что иногда он и сам этому верил.
Я был озадачен. Много раз мне случалось разоблачать всевозможные выдумки Шериффа, неоднократно он со своей бесстыдной улыбочкой признавался в том, что какая-нибудь его новая победа была отнюдь не столь полной, как он старался нам представить, что он не очень хорошо знаком с этой дамой и в действительности всего один только раз видел ее. Но другие сомнения вряд ли приходили мне в голову.
– Я не знал, – сказал я, – я и сейчас не знаю…
– А я думал, ты догадываешься, – улыбнулся Хант, – ты помнишь, как он обычно говорил нам, что окончил Редли?
– Да, конечно.
– В действительности это была средняя школа в Портсмуте. И по поводу его семьи, и их дома в Чизуике, и маленького имения около Арендела, куда они переехали. На самом деле с той поры, когда Шерифф был еще ребенком, они держали пансион в Саутси.
Я рассмеялся, но мне было не по себе. Хант же, казалось, был очень доволен.
– Откуда ты это узнал? – спросил я, глядя мимо него на огонь.
– О, мы часто ловили его на мелких обманах, ты ведь помнишь. И однажды что-то толкнуло меня заглянуть глубже. Я уже забыл, что это было. Очередное бахвальство. И я стал анализировать некоторые его рассказы. Я ведь не так занят, как ты, – закончил он, криво улыбнувшись.
Я знал, что он прав, в этом не было никакого сомнения, в глубине души я сразу понял, что это правда.
– Как мы только это терпели? – спросил я. Но прежде, чем Хант мне ответил, я поторопился сам сказать. – Конечно, мы не могли противиться его обаянию. В этом все дело. И если бы он был сейчас здесь, я думаю, что мы нашли бы его столь же приятным. И столь же обаятельным. Мы не могли не дружить с Шериффом. И даже сейчас, когда мы оба понимаем его гораздо лучше, я думаю, что было бы то же самое.
– Точно так же он увлек и Одри, – добавил я, думая о своем.
– В известном смысле, может быть, – улыбнулся Хант. – И все же… не знаю… Он будет флиртовать с другими женщинами, но всегда будет уверен, что он любящий муж. Любовные увлечения и склонность к семейной жизни прекрасно уживаются в нем. Он будет изменять Одри, но в душе уважать условности; ты был верен ей, но при этом не верил себе. Он будет продолжать в том же духе, используя и прошлое в своих интересах. Ты сравнительно честный человек. И все равно, вопреки самой себе, Одри будет доверять ему больше, чем она доверяла тебе.
– Мне жаль ее, – сказал я. – Как я подумаю о том, что ее ждет… Это удручает меня.
– Вот это ни к чему, – возразил Хант. И медленно добавил – И конечно, это не так. Во всяком случае, не совсем так. Тебя угнетает одно – что она ушла. И что она не вернется назад. И что она будет счастлива. Что она будет обнаруживать вранье Шериффа, посмеиваться над ним и распекать его и не будет придавать этому значения. Вот что огорчает тебя. Так ведь? – В его голосе опять была настойчивость. Я не ответил. – Разве это не так? – вновь спросил он.
Он продолжал:
– И есть еще другая сторона дела, которая мучает тебя. Желания и опасения, скрывавшиеся за твоими отношениями с Одри. Точно так же, как были желания и опасения, которые толкнули ее к Шериффу. Это спрятано глубже, чем все остальное. И когда их пытаешься пересказать словами, – он застенчиво улыбнулся, – они выглядят фантастически. Гораздо более фантастически, чем рассказы Шериффа о его жизни. Ты рассердишься, если я скажу тебе, что мне кажется: ты страдаешь потому, что ты ее потерял, но ты горюешь гораздо больше потому, что в некотором роде ты хотел ее потерять и ты теперь терзаешь себя этим.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь, – сказал я.
– Все время, что ты любил ее, ты возмущался собой из-за этого. Я чувствую это, не могу сказать, каким образом, но я уверен, что так оно и было. Может быть, та внутренняя необходимость, которая заставила тебя заняться наукой, заставляла тебя бежать от твоей любви, а может, там было что-то более тонкое. Но что-то такое было, наряду с Одри. Мне думается, что это заставляло тебя любить ее еще больше и вместе с тем ты ощущал потребность освободиться от нее, поэтому теперь, когда она ушла, это причинило тебе такую сильную боль.
– Но мы так мало знаем, – вырвалось у него. – Я чувствую то, что я хочу выразить, но нет слов, нет понятий. Такие случаи, которые значат для нас больше, чем все остальное, столь же темны для нас, как твоя наука для доисторического человека. Мы многое знаем о внешнем мире, который не так уж важен для нас. Но в отношении самих себя… мы дикари, первобытное племя.
– И все же мы можем знать, – продолжал он, – мы можем знать и, быть может, будем знать. Во всяком случае, мне кажется, что это задача нашего времени. Ты помнишь, я однажды говорил тебе что-то в этом роде? Это было после танцев. Одри была тогда. И Мона…
Это имя удивило меня.
– Шерифф тогда оттеснил меня, – сказал Хант, – и когда все кончилось, мы с тобой возвращались домой. И тогда я впервые задумался над тем, что я должен попытаться решить. Тогда это выглядело очень грубо и незрело, но меня это увлекло. Мне и сейчас кажется, и сейчас я в этом уверен больше, чем когда бы то ни было, что без этого самосознания мы пропадем, мы должны найти его, мы вступаем в такую эпоху, когда это особенно необходимо, если только мы справимся с этой задачей, и можно будет отбросить прочь все остальное, науку, роскошь и все наши жалкие достижения.
К стыду своему, я испытывал в ту минуту возмущение, я думал о том, как легко отрицать роскошь тому, кто никогда не знал, что это такое, и успех, когда все надежды на него лопнули. Как легко отвергать мир, когда он уже утрачен. И все-таки его слова произвели на меня сильное впечатление.
3
– Если только мы справимся с этой задачей, – говорил Хант.
– Мне это не поможет, – сказал я, – она ушла и… ты знаешь, как это бывает… мне не верится, что я когда-нибудь забуду ее.
– Я это знаю, – сказал Хант. Он улыбнулся уже знакомой мне улыбкой, в которой сквозило страдание. – Я это довольно хорошо знаю. – Он помолчал. – По-моему, у тебя не так уж много оснований жаловаться.
Тон, каким это было сказано, глубоко тронул меня, и в то же время мне стало легче: вид чужого горя подействовал на меня благотворно; я поймал себя на том, что мне интересно узнать, что же произошло в жизни Ханта.
– В чем же дело? – спросил я. – Что у тебя случилось?
Он сидел молча, потом с трудом выговорил:
– Ты помнишь Мону?
Опять это имя! Я стал вспоминать и смутно восстановил в памяти бледное, хорошенькое и глупенькое лицо, безразличное, когда оно обращалось к Ханту, и оживлявшееся, когда она смотрела на Шериффа. Мы тогда встречали рассвет. Услышав, как Хант произнес ее имя, я сразу все понял, и острая жалость пронизала меня.
– Неужели ты до сих пор влюблен в нее?
Он слегка отвернулся, отсвет огня падал на его скулу, то разгораясь, то угасая.
– Я люблю ее с тех самых пор, – сказал он. – Уже более шести лет. За это время, – добавил он, – я только один раз поцеловал ее и притворился, что это была шутка.
– Ты видишь ее? – спросил я.
– Изредка. Когда она не слишком занята. В другое время я ей пишу. Иногда она мне отвечает.
Я был поражен. Он слишком откровенно рассказывал о своем унижении. Я сказал:
– А она знает, как сильно ты ее любишь?
– Она не слишком умна, – сказал Хант, – но думаю, что это до нее дошло.
– Ей нужен кто-нибудь другой?
– Я не знаю. Иногда мне кажется, что да. Иногда нет. Наверное, она сама не знает. Но я ей не нужен.
– Наверно, все-таки нужен, – сказал я. – Иначе она бы давно это прекратила.
– О, ей нравится иметь мужчину у своих ног. Кому это не нравится?
Он посмотрел на меня, лицо его было бледно, а между бровей залегла глубокая морщина, и это на мгновенье кольнуло меня, напомнив мне Одри.
Взволнованный открывшейся мне картиной чужого страдания, я испытывал смешанное чувство жалости, участия, известного удовлетворения, сознание, что я бессилен чем-нибудь помочь ему. А кроме всего прочего, я не мог этого понять. Я никогда не был в курсе отношений Ханта с женщинами. Теперь, когда я слушал медленные, короткие фразы, в которых раскрывалась страсть, настолько безнадежная, что больно было слушать, вместо сочувствия меня охватило раздражение: этот человек, так тонко разбирающийся в чужих делах, в своих собственных оказывается таким слабым и беспомощным. Я уже понимал, что он знает нечто о человеческой натуре и сам я рядом с ним выгляжу обидно невежественным. Тем более мне хотелось упрекнуть его за бездействие. В конце концов, я в своей жизни успел кое-что сделать, и он, показавший мне некоторые причины моих глупостей (и упустивший из виду, думал я, мои необыкновенные способности), мог бы тоже что-то сделать.
Я выпалил:
– Почему ты не покончишь с этим? Раз и навсегда. Это будет тяжело некоторое время, но все лучше, чем жить так. Почему ты не покончишь с этим?
– Ты думаешь, что это легко? – улыбнулся Хант.
– Нелегко, – согласился я. – Это будет очень тяжело. Но надо что-то сделать.
– Я сам хотел бы что-нибудь сделать, – ответил Хант.
– Неужели это действительно так безнадежно? – промямлил я. – Может быть, в конце концов она придет к тебе? Ты не пробовал?..
– Это совершенно безнадежно, – ответил Хант. – Иногда несколько минут или несколько часов я чувствую, что это не безнадежно, несмотря ни на что, мне кажется, что она меня любит. Но разумом я понимаю, что почти ничего для нее не значу. Когда я не рядом с ней, она забывает обо мне. Я это знаю. Когда же я рядом, она немножко ласкова, немного высокомерна, а в общем ей очень скучно со мной.
– Ей скучно с тобой! С ее глупостью ей еще скучно!
– Тем легче наскучить ей, – сказал Хант. Вид у него был усталый.
Я попросил еще выпить. Раздражение мое уже прошло, мне хотелось теперь избавиться от ощущения безысходного страдания, передавшегося от Ханта мне. Я заметил, что он наливает только один стакан.
– Почему ты не пьешь? – спросил я.
– Я очень много пил год или два назад. Чтобы забыть школу. Какая тупость царит в этом городе! Ты даже представить себе не можешь. И чтобы забыть…
Он подал мне стакан.
– Чтобы забыть, что я люблю. Иногда мне это удавалось.
– А потом?
– Потом, – с расстановкой сказал он, – я решил, что лучше я пройду через все это, чем вообще перестану чувствовать что бы то ни было.
Я выпил, думая, с какой самоотверженностью он старался сохранить в себе человека. Стойкость Ханта, его требовательность ко мне, к моей честности и его поломанная жизнь – все это смешалось и, пока я пил, словно просачивалось внутрь меня, уходило глубже, чем мои мысли. Теперь это стало частью меня самого, пробудив во мне что-то, спрятанное глубоко в недрах моего существа.
Теперь со мной снова был Хант, мой друг, у которого я был в неоплатном долгу. Я смотрел на него и вспоминал горячие споры в лондонских барах, наши вечера, большие надежды и короткие ссоры наших студенческих дней, все эти картины теснились в моей голове, воссоздавая образ Ханта тех времен, когда он был моим старшим другом, С тех пор как мы расстались, я кое-чего добился на пути к успеху, а он остался ни с чем. Но в памяти моей он сохранился таким, как был, иногда подающим советы, не таким разговорчивым, как я, слегка насмешливым и великодушным, и этот его образ смешался с тем Хантом, каким он стал сейчас, – несчастный, беспомощный и тем не менее вызывающий во мне уважение и былую привязанность.
– Как давно мы с тобой не разговаривали, – сказал я.
Часть третья. На пути к цели
Глава I. Научная революция
1
После встречи с Хантом я обнаружил, что мне не терпится взяться за работу. Мир людей, о котором мы с ним говорили весь день и ночь, мир страданий и неосознанных побуждений привлекал меня и отталкивал. Я был выбит из колеи, любовь и друзья приоткрыли мне новые аспекты действительности, и мне хотелось забыть о них, погрузиться в структуру кристаллов и в свои честолюбивые замыслы, которые настоятельно напоминали о себе.
Я вернулся к своей работе. Она принесла мне некоторое успокоение. В том нейтральном состоянии, которое не было ни счастьем, ни страданием, я опять взялся за проблемы, заброшенные с момента моего отъезда в Мюнхен, и начал систематически работать над ними. Я уже не засиживался так долго за работой, как бывало раньше; как-то вечером, когда мне надо было бы находиться в лаборатории, я остался за стаканом портвейна в профессорской и испытал злорадное удовольствие от споров, которые раскалывали членов Совета. Эти споры были столь же далеки от моей личной жизни, как и структуры моих кристаллов, и приносили мне отдых и развлечение. В ту зиму, я помню, нас разделял вопрос о гербе нашего колледжа над главным входом. Этот вопрос вызывал неистовые страсти, имевшие религиозную окраску. Католики и англиканцы выступали за живопись, нонконформисты – за каменный барельеф, представители терпимой церкви придерживались золотого среднего курса. Однако неверующие тоже разделились. Наш архивариус еще больше осложнил вопрос, выдвинув предположение, что мы вообще не имеем права на герб. Это был симпатичный старик, только очень раздражительный; однажды вечером он так стукнул кулаком по столу, что свечи задрожали и зачадили, и закричал, что он против нашего нынешнего герба, «этого вульгарного порождения ренессанса». После этого он сердито вышел, провожаемый укоризненным покачиванием голов.
Итак, я держался в стороне от самых вопиющих разногласий. Мне повезло, потому что, помимо моей собственной работы, моим вниманием завладели научные открытия того года. Я спокойно написал слова «открытия того года», а между тем это был один из величайших годов в истории науки. Мы пережили тогда величайшую научную революцию. В течение предшествующих двух лет только математики, работавшие в области физики, знали, что происходит, мы же, все остальные, питались слухами, читали доклады и не очень-то верили. Помню, я довольно-таки скептически говорил Люти в то лето: «Это мало что изменит. Просто невозможно многое изменить». Я стал читать больше научных статей, чаще ходить на дискуссии, – но прошло еще немало времени, пока до меня дошло, что в действительности имеет место. Я заинтересовался, пробовал говорить с Макдональдом. «Если это правильно, – помнится, сказал я ему однажды, – то никто еще не понимает всего значения этого открытия. Это должна быть величайшая вещь. Фантастическая». Макдональд держался осторожно: «Я бы предпочел несколько подождать с суждением. Похоже, что тут все правильно», – дальше этого он не шел. Потом случилось так, что однажды после заседания в одном из кембриджских научных клубов нас несколько человек осталось и мы стали говорить о будущем науки. Большинство участников дискуссии разошлись, мы стояли среди пустых кофейных чашечек и окурков, и кто-то пронзительным голосом что-то доказывал. Неожиданно я услышал, как один из крупнейших математиков, занимавшихся физическими проблемами, сказал просто и буднично:
– Основные законы физики и химии установлены теперь навечно. Детали еще предстоит восполнять, мы ничего не знаем об атомном ядре, но основные законы налицо. В известном смысле физика и химия – уже завершенные науки.
Прошло двести лет с тех пор, как Ньютон говорил, что мы ищем знания, как дети подбирают камешки на берегу. Человек, говоривший о «завершенных науках», был последователем Ньютона. Когда я услышал его сухой, безразличный голос, произносивший то, что для него было очевидным фактом, я впервые понял, как далеко ушла наука. Мы больше не занимались подбиранием камешков на берегу. Мы уже знали теперь, сколько там камешков, сколько из них мы подобрали и сколько мы еще сможем подобрать. Границы нашего познания определены, некоторые вещи навсегда останутся непознанными; одним из результатов нового представления о материи являлось то, что теперь нам указали, что мы не сумеем познать, так же как и что сумеем. Нам виделся предел науки. Для меня, воспитанного в традициях уверенности, что научное исследование беспредельно, что за одной раскрытой тайной следует другая, в захватывающем ощущении бесконечности, – это казалось невероятным. Все во мне восставало против необходимости отказаться от моих представлений. Я смотрел в непроницаемые карие глаза оратора и сердился на него за то, что он превращал мою веру в туманный и бесконечный прогресс науки в нечто, даже для меня самого пресное и старомодное. Мне хотелось, чтобы он оказался неправ. И в то же время я понимал, что он имеет в виду. Мы подошли к пределу науки. Я успокаивал себя мыслями о биологических науках, перед нами были еще сотни лет работы, но и в этих науках вскоре будут найдены основные законы и нам останется только заполнять пробелы. Атомное ядро и происхождение жизни – вот самые трудные проблемы; во всем остальном, в физике и химии, мы подошли к пределу. Основа была заложена, были очерчены границы вокруг камешков, которые мы могли подобрать, и мои коллеги и я добросовестно подбирали их. Сколько лет пройдет, прежде чем с атомным ядром будет то же самое? Несколько лет, самое большее пятьдесят. А с проблемами возникновения жизни на земле?
Немногим больше. Мы подошли к пределу. Меня поразила мысль о том, как невероятно это прозвучало бы еще несколько лет назад. До 1926 года никто не мог этого сказать, если только он не страдал манией величия или просто ничего не понимал в науке. А теперь, спустя два года, один из наиболее известных ученых нашего времени упомянул об этом между прочим, в ходе разговора. Все это произошло на моих: глазах, а я и не знал об этом. Я жил в период великой, окончательной научной революции, и я услышал об этом от других.
Я ушел и месяца полтора или два интенсивно читал. У меня был друг, математик из Тринити-колледжа, который помог мне освоить методы, достаточные для понимания основных направлений в работах Дирака и Гейзенберга. За эту весну я прочел почти все работы по квантовой механике, и, хотя мне всегда мешали мои недостаточные знания в математике, мне кажется, что я понял ее лучше, чем многие физики в то время.
Значение этой революции очень трудно объяснить словами. В самом деле, она значительна именно потому, что ее нельзя объяснить словами. Однако это примерно следующее. Наука начинает с фактов, взятых на выбор из внешнего мира. Взаимоотношения между выбором, выбирающим, внешним миром и научными данными весьма сложны и уводят нас к проблемам относительности и теории познания, но это можно преодолеть, если оставить в стороне философию и договориться о том, что называть «научными данными». Если вам нравится, вы можете называть их «показаниями прибора», как это делает Эддингтон. Это линии на фотографической пленке, пятна на экране, все те результаты, которые являются итогом умения, ловкости, изобретательности, итогом работы в лаборатории. Они являются итогом механического процесса и началом собственно научного. Ибо с них, с этих научных данных, начинается процесс теоретического объяснения, и исследователь возвращается к ним для подтверждения – правильно или ошибочно это объяснение. Дело в том, что научный процесс является не чем иным, как промежуточным звеном между «показаниями»: ученый берет какие-то данные и строит на их основании мысленную схему, чтобы предсказать затем другие данные.
После проверки правильности этих предсказаний, если они подтвердились, мысленная схема на данном этапе считается правильной. Если она ошибочна, исследователь строит другую мысленную схему. Вот и все.
Вы делаете свой выбор там, где считаете возможным употребить слово «реальность»; это могут быть либо «показания прибора», либо мысленные схемы, либо, если у вас есть склонность к компромиссам, сочетание того и другого.
Толчком для научной революции, начавшейся в 1925 году, послужила именно мысленная схема. До этого огромное количество данных вынудило нас построить мысленную схему атома в виде солнечной системы – это был тот атом, которым Люард зажег мое воображение, когда я был еще мальчиком. Конечно, эти атомы никогда не были объектом в том смысле, в каком является объектом, скажем, булавка; они были воображаемым объектом, абстрактным объектом, мостиком между одними данными и другими. И раз мы, опираясь на наши данные, строили мысленную схему атомов и заставили эти воображаемые атомы подчиняться определенным законам, то мы могли предсказать целый ряд других результатов. В качестве мысленных схем наши атомы прекрасно устраивали нас. Однако не в полной мере. Слишком много фактов не удавалось объяснить, и даже там, где имелись объяснения, они были весьма произвольны, недостаточно четки, и это вызывало неудовлетворение большинства исследователей. Дело заключалось в том, что почти все ученые думали или скорее чувствовали, что их мысленная схема слишком громоздка и ей не хватает стройности и изящества настоящей научной теории.
В период между концом войны и началом научной революции такой стройности в теории атома не было. Мысленные схемы носили характер разрозненный, условный, паллиативный и воплощали скорее робкие упования, нежели научно-обоснованные идеи.
Потом почти одновременно несколько ученых разными путями пришли к одной и той же мысли. Модель атома не удовлетворяла их. Поэтому, сказали они, давайте вообще освободимся от моделей. Перестанем думать об этих абстрактных объектах так, словно они являются обычными объектами, которые мы можем видеть и трогать. Вместо этих абстрактных объектов мы возьмем математические выражения. Это будут все те же «атомы», но мы опишем их определенным математическим методом вместо того, чтобы пытаться мысленно нарисовать картину явлений, недоступных восприятию пяти человеческих чувств. Эта новая мысленная схема является наиболее стройной из всех, какие можно построить, чтобы удовлетворить экспериментальным данным; в этой идее была простота, которая пришла в голову одновременно целому ряду ученых. Иона дала свои результаты. Она дала такие результаты, как ни одна другая идея в истории науки. Как только была отброшена модель атома и созданы новые математические теории, наука об атоме сразу приобрела стройный вид. Вначале, раньше чем приняться за расчеты, пришлось отказаться от некоторых наиболее консервативных математических методов. Затем в немецких и английских научных журналах одна за другой стали появляться работы на эту тему, С появлением новой теории аномалии перестали быть аномалиями, факты, которые ставили нас раньше в тупик, теперь полностью отвечали ей; каждый, кто мог прочитать эти работы, убеждался в правоте новой идеи, как никогда раньше в отношении ни одной научной концепции.
2
Я окончательно уверовал в эту теорию в конце весны. Новая теория не оставляла и тени сомнений. Никогда раньше я не испытывал в такой степени умозрительной определенности. Теперь, когда вся теория выстроилась у меня перед глазами, я должен был решить, какие изменения она внесет в мои собственные планы.