355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Перси Сноу » Поиски » Текст книги (страница 3)
Поиски
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:36

Текст книги "Поиски"


Автор книги: Чарльз Перси Сноу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

– Мы должны с ним познакомиться, – сказал я.

Дня через два, когда я пришел пить чай, он сидел вместе с Шериффом за нашим столом.

– Хант, позвольте мне представить вам Майлза, – сказал Шерифф, прерывая разговор, во время которого новый знакомый терпеливо слушал его. – Он учится вместе со мной. Он, как и я, собирается стать ученым.

Хант улыбнулся.

– И, несмотря на это, похоже, что между вами есть разница.

Он мне сразу понравился. Мы сидели за столом, Шерифф занимал нас разговором, когда удавалось, я вставлял реплику, и время от времени улыбка преображала лицо Ханта и он отпускал необидную шутку.

Я не мог понять, каким образом Шериффу удалось заполучить его, но похоже было, что Хант чувствует себя с нами запросто, и вскоре он пригласил нас к себе. Хант жил над магазином, на Юстон-Роуд, и, хотя воздух в его гостиной был затхлый и отовсюду доносились стуки и шум, квартира его была гораздо просторнее шериффовой или моей. Я не мог понять, почему Хант все время оправдывается и почему в его движениях появилась какая-то суетливость, как только мы вошли к нему.

– Может быть, принести чего-нибудь выпить или сбегать за пивом, тут внизу есть бар, или хотите, я приготовлю чай? – говорил он, и я уже стал чувствовать себя неловко и был благодарен Шериффу, когда он спросил:

– Вы первый год в колледже, Хант?

– Да.

– Но почему же? – спросил Шерифф. – Ведь когда меня, усталого после школы, посылали в постель, а Майлз видел первые сны, вы уже должны были заниматься делом. Вы ведь наверняка старше нас.

– Мне двадцать два, – ответил Хант.

– Ни мне, ни ему нет еще и двадцати, – сказал Шерифф. – Это довольно-таки странно. А что же вы делали до университета?

– Я работал в конторе, – не сразу ответил Хант, Я понял, что ему неприятно говорить об этом, и попытался перевести разговор на другое, но Хант продолжал. Казалось, ему доставляет удовольствие растравлять незажившую рану. – В очень грязной и противной конторе. Я пошел туда работать, когда мне исполнилось пятнадцать. Было заранее известно, что я пойду работать в какое-нибудь такое место, понимаете? Я потомственный конторский мальчик. Конторский мальчик по праву рождения. – Он остановился. – Я выдержал там шесть лет. Я старался делать вид, что все идет, как полагается. Я читал. Я пытался учиться. Но все равно ничего хорошего не получалось. Тогда я бросил эту работу. Мне удалось кое-что скопить. Остальные деньги я занял. И вот я в университете. Мне даже не верится, что это не сон.

Не знаю, насколько в тот момент я понимал, что означает для Ханта уход от прошлого; вероятно, мне это было слишком близко и в то же время я был слишком далек от всего этого, чтобы понять его и посочувствовать ему. Дело в том, что я ведь тоже происходил из того класса, где университет считают привилегией людей другого круга, но я не переживал этого с такой остротой – я уже учился в университете и принимал это как должное. Только когда я стал гораздо старше, мне многое стало понятным и я смог правильно нарисовать себе образ Ханта, А в тот момент я просто симпатизировал ему, сам не зная отчего. И когда его манера держаться вдруг менялась, как в тот вечер, и он становился застенчив и не уверен в себе в отличие от его обычной приятной сдержанности, я всегда чувствовал, что близок к тому, чтобы понять его, но так и не мог понять до конца.

Как только его слова «это не сон», произнесенные с оттенком легкой грусти, замерли среди нашего молчания, Хант опять стал самим собой. Он угощал нас пивом, старался, чтобы мы чувствовали себя, как дома, слушал разговоры Шериффа, иногда вставлял замечания, и всякий раз это было именно то, что я хотел услышать. Он занимался экономическими науками, и Шерифф по этому поводу произнес целую речь:

– Экономика произошла от того, что наука и искусство слишком горячо полюбили друг друга. А когда ребенок появился на свет, они возненавидели его настолько, что не дали ему крови. Экономисты – это худосочные людишки в пенсне, которые высасывают из пальца свои представления о действительности. Вы не можете заниматься этим, Хант. Это не живая наука, а скелет. Это все равно, что получить скелет, когда жаждешь плоти и крови.

– Но я никогда не жаждал плоти и крови, – сказал Хант.

– А эти ваши придуманные человечки из экономической науки, без характера, без сердца, точно приноравливающие спрос на котелки к предложению. Таких людей нет на белом свете, они существуют только в учебниках, и все-таки вы говорите о них…

– Ими с успехом заполняются паузы в разговоре, – ответил Хант.

Так мы беседовали, каждый отстаивал свои позиции, Шерифф посмеивался над попытками Ханта защитить свою точку зрения и над собственным красноречием и время от времени снова выдвигал соображения, опровергающие выбор Ханта.

– Я знаю, что вы неправы, – говорил Хант, – но не могу этого доказать.

Потом я выдвигал какой-то новый довод, и спор начинался сначала.

Этот вечер положил начало нашей дружбе втроем. Никогда больше мне не приходилось переживать – как бы это сказать? – радостное возбуждение тех дней, когда я и двое моих друзей открывали для себя мир. Восторг – вот как можно определить, если не полностью, то, во всяком случае, во многом, ощущение этой первой дружбы молодых людей. Восторг от соприкосновения с новым миром, от обретенной свободы, от всего того нового, что мы видели и о чем без конца говорили, делая при этом вид, что нас это не трогает, восторг от открытия самой дружбы. Дружба между мальчиками была делом обычным, иногда она носила романтический оттенок, но тогда в ней было недоверие любящих сердец; человек должен стать старше, чтобы уметь ценить дружбу. И вдруг встречаешь, почти случайно, первых друзей, раскрываешь им свое сердце, чувствуя себя при этом в безопасности, и вспыхивает пламя истинной дружбы.

Уже к середине второго семестра наша дружба получила общее признание. Мы были неразлучны вплоть до окончания университета, а это произошло через два года. Два или три вечера в неделю мы вместе выпивали, частенько расходились слегка навеселе, а иной раз, когда позволяли средства, выпивали достаточно, чтобы потом несколько дней испытывать раскаяние. Хант был нашим проводником в прогулках по лондонским трущобам, о которых мы с Шериффом и понятия не имели. У нас были излюбленные кабачки в Пимлико и Фулхеме. Мы сидели на самых дешевых местах в лучших театрах. Когда же у нас кончались деньги, что случалось довольно часто, мы отправлялись в музеи, картинные галереи или гуляли в парках. И всюду мы находили что-то интересное для себя. Мы познакомились, пожалуй, почти со всеми сторонами жизни большого города. И странная вещь – это разжигало в нас аппетит к работе. Я припоминаю, как целыми днями я сидел в Хайбери, штудируя новые захватившие меня открытия в области магнетизма, вечерами мы отправлялись в мюзик-холл, потом ужинали в Пимлико рыбой с жареной картошкой, выпивали по кружке пива, после чего я возвращался в свою комнату в Хайбери и еще часа два работал.

Мир вокруг нас гудел и волновался, как потревоженное осиное гнездо, грош была бы нам цена, если бы мы этого не чувствовали. Мирная конференция сделала свое дело, и позолота уже начинала осыпаться. Мы часто ожесточенно спорили по поводу вновь образовавшихся государств; интернационализм, либеральный социализм и демократизм удивительным образом уживались в нас с проявлениями яростного национализма. Впоследствии я никак не мог этого понять. Я всегда испытывал романтический восторг перед югославами, Хант обычно подчеркивал могучие доблести чехословаков, а Шерифф ратовал за Ирландскую республику, и, уж конечно, мы все трое были самыми страстными защитниками интересов черных и цветных народов. Мы желали, чтобы Индия немедленно стала свободной, и я помню, как я в каком-то кабачке в Путни (кажется, не очень твердо стоя на ногах) энергично развивал идею независимости кельтов. Ирландия, Уэльс, Шотландия, затем, разумеется, сама Британия, я еще несколько колебался в отношении Корнуэлла. Легко, конечно, смеяться над увлечениями молодости, ведь тем самым ты льстишь своей нынешней мудрости. Однако должен признать, что кое-какие мои мысли тех лет были не менее ясными и определенными, чем любые другие впоследствии; и я решил немало проблем методом, который зародился в те годы.

Все мы живо интересовались Россией. Мы пили за поражение союзнической интервенции в России и праздновали победу русских над поляками. Однажды в воскресенье, когда мы выбрались за город и бродили по Дауну, Шерифф заявил:

– По сравнению с Лениным Наполеон выглядит просто дешевой куклой.

Но мы были слишком незрелы, чтобы увлечься коммунизмом.

Из нас троих только Хант был совершеннолетним, и вскоре после того, как мы познакомились, он вступил в лейбористскую партию и иногда выступал с речами на муниципальных выборах. Как сейчас вижу его, бледного, чуть запинающегося, настойчивого, не очень ясно видимого в газовом свете классной комнаты где-нибудь в далеком пригороде, четко излагающего основы экономической науки перед горсткой слушателей, которые не понимают ни единого его слова. Нас с Шериффом забавляли, а иногда безумно злили политические спектакли, но для нас это была всего лишь одна из граней мира, который мы открывали так же, как и книги, о которых мы так легко спорили и говорили.

В наших разговорах мы постоянно возвращались к спорам о точных науках.

Хант не верил в решающую роль науки.

Когда Шерифф или я, как частенько бывало, принимались уверять его, что наука совершенно неизбежно изменит будущее и мы именно поэтому такие оптимисты, Хант протестовал:

– Я не могу понять, как вы сами верите в это.

– Разве ты не видишь, – взрывался Шерифф, – что наука держит будущее в своих руках? Она обеспечит человеку высокий уровень жизни, даст ему досуг, даст ему силу, власть – да ведь скоро природа целиком подчинится нам. Тебе этого недостаточно?

Наступала пауза. Хант редко сразу находил ответ. А потом говорил:

– Нет. Вероятно, у нас будет прекрасное здоровое население, и, вероятно, мы еще не раз предоставим ему возможность побегать от отравляющих газов – в порядке физического упражнения. Я убежден, что с каждым годом мы становимся все опрятнее. Мы сумеем создать идеальную канализацию. Ты думаешь, мне этого достаточно? Ты хочешь, чтобы я испытывал мистический трепет при виде уборной последней конструкции?

Шерифф начинал сердиться.

– Все можно высмеять, все опошлить и принизить.

– Или романтизировать, поднимая на необыкновенную высоту.

– К черту романтику! – кричал Шерифф. – Мы получаем в руки могучую силу, и это сделает нас первой прочной цивилизацией из всех, какие были на земле. Потому что мы – первая цивилизация, которая овладела знанием, еще не совсем, но достаточно, чтобы это дало ей силу. Канализация? Ладно, если тебе так нравится, но равных нам не было и нет. И кроме того, у нас есть ученые, первое сообщество людей во всем мире, которые обучены относиться честно и непредвзято к тому, что они видят. Они дали клятву быть честными и беспристрастными, и это потрясающе новое явление. И гораздо более полезное, чем обет целомудрия и послушания, – он засмеялся, – хотя этот обет, наверно, не так трудно соблюдать.

Опять пауза.

– Вот ты ученый или собираешься стать ученым. А я никогда ученым не был. – Хант повернулся ко мне. – Я спрашиваю тебя, Артур, кто более беспристрастен, Чарльз или я?

Я рассмеялся. До чего же разителен был контраст между ними! Скептически сдержанный Хант, никогда ничего не принимающий на веру, и Шерифф, с его любовью к яркому, броскому, моментально загорающийся, с сияющими от восторга глазами, как в этот момент, – самый непостоянный из людей.

– Так как насчет ваших ученых?

4

В последний год наших занятий в университете Хант довольно часто возвращался к этому вопросу. Он был упрямый человек, и я подозреваю, что ему не давала покоя наша твердая вера в то, что мы посвятили себя самому замечательному делу на свете. Однажды вечером я потащил его на семинар по кристаллографии, там были ученые-физики, студенты, занимавшиеся самостоятельными исследованиями, и несколько наиболее способных третьекурсников, и я обещал Ханту показать работу группы ученых. Шерифф по какой-то, не помню, причине в тот вечер не был с нами. Мы немного опоздали, и Остин, когда мы вошли, уже начал свое вступительное слово. Я помню, как мы на цыпочках поднялись на галерею, и помню Ханта в полутьме, сидящего, опершись подбородком на руки, и внимательно разглядывавшего первый появившийся на экране диапозитив.

Потом я совершенно забыл о Ханте. К этому времени, за несколько месяцев до окончания университета, я почти окончательно решил специализироваться в кристаллографии или ядерной физике. Но кристаллография все-таки привлекала меня больше. Кристаллы, их формы и цвет, картина их роста произвели на меня неизгладимое впечатление в тот момент, когда я впервые увидел иглы цианистой кислоты, поблескивающие на дне пробирки; свет, проходя сквозь них, сверкал в их тончайших гранят. В университете я увлекся работами Брэгга, они пробудили во мне желание узнать, почему каждому кристаллу присуще только одно определенное расположение атомов, повторяющееся бесчисленное количество раз, пока не образуется кристалл, который мы можем увидеть и потрогать; в архитектуре кристаллов есть какая-то необыкновенная гармония, и я часто мечтал, как бы мне самому открыть структуру какого-нибудь кристалла. Шагая по ночным улицам, когда я расставался с Шериффом и Хантом слишком поздно, чтобы успеть на метро, я рисовал себе эту новую структуру, пытался найти связь между расположением атомов в кристалле и формой самого кристалла, представлял себе, как можно распространить этот новый метод на более старые и более консервативные науки, такие, как химия и металлургия.

Вообще этот семинар увлек меня, каждое слово подлежало критике и могло быть либо отвергнуто, либо принято в плане моей будущей работы. Я рискнул сам выдвинуть предположение, основанное на данных Брэгга, с которыми я познакомился за месяц или два до этого. Остин пробубнил в ответ что-то невнятное. Я с удовольствием обнаружил, что меня никто не мог опровергнуть. К концу заседания, когда люди уже сновали взад и вперед по проходу, а свет над черной доской еще не успели зажечь после демонстрации последнего диапозитива, я уже с точностью знал, в каком направлении пойдет моя работа. С приятным ощущением принятого решения, уверенности, почти самодовольства шел я рядом с Хантом.

Неожиданно он сказал:

– Так вот, значит, что представляют собой твои ученые.

Эти слова вывели меня из задумчивости.

– Ну да, – ответил я, – такие они и есть.

Я улыбался. Я был счастлив.

– А Остин, конечно, великий ученый? – спросил Хант.

– Да, – ответил я.

– Он к тому же еще очень глуп, – сказал Хант. – Очень глуп. И завидует своим талантливым молодым ученикам, – добавил он.

Я почувствовал себя уязвленным.

– Откуда ты это взял, черт побери?

Хант остановился. На его лице промелькнула улыбка.

– А разве ты со мной не согласен? – спросил он.

Меня возмутили слова Ханта. Я знал, что мозги у него ворочаются гораздо медленнее, чем у меня, но кое в чем он разбирался значительно быстрее и правильнее. Честно говоря, я не мог до конца понять Остина. Я не, забыл, в каком восторге слушал я его первую лекцию. В глубине моего сознания жило восхищение им. Но я припоминал кое-какие факты из того, что мне говорили о нем и что я замечал сам, – его стычки с младшими сотрудниками, напыщенную самовлюбленность, проявлявшуюся временами в его лекциях, сформулированную им однажды мысль о тройственном согласии христианской религии, консервативной партии и науки.

– Ты преувеличиваешь, но, может быть, кое в чем ты и прав, – нехотя сказал я.

– И это кое-что довольно неприятное, – заметил Хант.

Мы свернули в переулок и взяли в киоске по сандвичу. Мы ели и разговаривали.

– Понимаешь, – говорил Хант, – эта ваша наука выходит за рамки шуток. За рамки всей этой шериффовой болтовни. Вы обретаете силу, это совершенно очевидно. В общем, я думаю, что это хорошо, хотя и не вижу, почему нужно поднимать такой шум по этому поводу. Но когда я вижу людей, в чьих руках эта сила… – Он задумчиво пожевал губами. – Вроде сегодняшних…

– Они не типичны, – запротестовал я.

Он продолжал:

– Людей, которые держат силу в своих руках. Посмотри на них. Они не такие, как ты, Артур. В их взглядах нет широты. Их кругозор бесконечно уже кругозора рядового обывателя. Возьми хотя бы твоего Остина. Они похожи на умных детишек, которые умеют обращаться с заводными игрушками.

– Это несправедливо, – сказал я.

– Это гораздо справедливее, чем нарисованная тобой картина: несколько ярких, блестящих умов, а остальное – мрак и невежество.

Я задумался на мгновение.

– Даже если ты и прав, – начал я, – а ты, конечно, не прав, – это ничего не меняет. Я хочу сказать, что для меня важнейшими вещами являются не последний образец искусственного шелка или скорость движения самолета. Ты должен знать, что я сыт по горло чудесами техники. Чарльз может восхищаться ими, но меня это не трогает. Меня совершенно не трогает, если Остин ничего не читает, кроме детективных романов, и бьет свою жену, – если она так глупа, как выглядит, это, может быть, не так уж плохо. Все это не имеет никакого значения, понимаешь? Имеет значение только одно – ох, как трудно это объяснить! – в самой науке есть что-то такое; что толкает человека вперед. Что-то гораздо более значительное, чем грошовые трюки и люди, которые этим трюкачеством занимаются. Это… это… это звучит очень по-шериффовски, но это в какой-то мере вопрос постепенного познания Истины.

– Все это только слова, – сказал. Хант, – у вас нет монополии на истину.

– В некотором роде, я думаю, есть.

Хант улыбнулся, несколько раздраженный.

– Господи боже мой, ты так же самонадеян, как и другие. Откуда у вас такая монополия?

Я ответил быстро, этот вопрос был у меня тщательно продуман:

– Мы ставим опыты, получаем результаты и делаем предположение, что должна существовать такая штука, как атомы. Тогда мы идем дальше: если наше предположение об атомах правильно, то какие-то опыты должны дать определенные результаты. Мы ставим новые опыты, и результат подтверждает наши выводы.

Хант помолчал.

– Ваши атомы – это только догадка, которая подтверждается. Это не истина.

– Раз догадка подтверждается, значит, это истина.

Он нетерпеливо потер щеку.

– Мы сейчас просто жонглируем словами. Что в этом толку? Но я не вижу, почему нужно превращать науку в какую-то страсть.

– Предложи что-нибудь получше, – улыбнулся я.

– Я должен сначала сам во всем разобраться, – сказал он. – Но у тебя, Артур, есть воображение, ты даже чуток к людям, когда этому не мешает твоя наука, как же ты можешь посвятить свою душу и тело чему-то столь абсурдно нереальному?

– Нереальному! По-твоему, звезды и атомы нереальны? Как ты не можешь понять, – говорил я, – что для меня атомы в кристалле более реальны, чем газовый свет, мерцающий над этим прилавком, или вон та улыбающаяся женщина возле фонарного столба, или все эти запахи и шумы жизни? Как ты не можешь понять, что атомы в кристалле для меня более реальны, чем что бы то ни было другое?

5

Хант вернулся к этому спору при несколько странных обстоятельствах.

Мы втроем были на танцах в колледже, а после этого Шерифф уговорил двух девушек отправиться с нами на квартиру к Ханту и устроить там ночное чаепитие. Мы все немного смущались, а Хант в качестве хозяина чувствовал себя еще более неловко, чем обычно. Я наблюдал за тем, как Шерифф, со своей обычной улыбкой, словно посмеиваясь над самим собой, тихо беседует с девушкой, сидевшей рядом с ним на диване. Ее звали Мона; кажется, имя ее я узнал много позже. Хант в начале вечера танцевал с ней, похоже было, что она ему нравится, но потом ею прочно овладел Шерифф. Я видел, как Хант зашел в буфет, где они уединились, постоял минуту перед ними, а потом вышел и стал танцевать с какой-то первой попавшейся девицей. У Моны была нежная кожа, и она смотрела на Шериффа большими внимательными глазами. Тем не менее я не мог понять, как она могла понравиться кому-либо из двух моих друзей.

Мы втроем немало говорили между собой о проблемах пола. Мы были людьми своего поколения, и эти вопросы казались нам очень простыми, временами слишком простыми даже для нас. Мы предполагали, что у нас будут женщины, и немало женщин, что все это будет очень приятно и в порядке вещей и, надоев друг другу, мы будем расставаться без слез и без обид. Эти отношения будут строиться исключительно на чувственной основе (это была наша формула) для обеих сторон, и наши женщины будут пользоваться такой же свободой и таким же правом смены партнеров, как и мы.

В отношении настоящего мы все трое были благоразумно сдержанны. Иногда Шерифф отпускал туманные намеки. Они весьма возбуждали мое любопытство. В двадцать лет меня больше интересовали факты, чем люди; для меня было гораздо важнее знать, действительно ли у Шериффа были связи с женщинами, чем что представляет собой сам Шерифф. Поэтому я пытался сопоставить его внезапные исчезновения, таинственные намеки и те случаи, когда я встречал его с женщинами. Так же разжигал мое любопытство и Хант, если вечером он не присоединялся к нам, никак не объясняя своего отсутствия.

Сейчас, наблюдая, как Шерифф очаровывает Мону, а Хант робко подает ей чай, я гадал, чем она их пленила. Мои раздумья прервала вторая девушка.

– Знаете, – сказала она, – а ведь все были бы шокированы, если бы узнали, что мы встречаем рассвет в комнате у мужчин.

Я посмотрел в окно и в просвете между домами увидел, что небо посветлело и приобрело холодно-желтую окраску; я улыбнулся Одри, которую мне полагалось занимать, пока мои друзья состязаются около ее подруги. Ей только исполнилось девятнадцать, и в том, как она двигалась и откидывала назад свои рыжие волосы, чувствовалась небрежная юная неловкость. В ее манере говорить проявлялась самоуверенность и жизнерадостность.

– Если бы они видели это собственными глазами, они не были бы шокированы, – сказал я. – Вот взгляните!

Действительно, утро было холодное, и все мы, даже Шерифф и Мона, сидели друг от друга на вполне приличном расстоянии.

– Ну, это же другое дело, – сказала Одри.

– Другое дело! И это все, что вы можете сказать, – смеясь, повернулся к ней Шерифф. – Вы боитесь признаться, что вы взволнованы! Чем же вы лучше тех, кого вы хотите шокировать! Мы должны быть взволнованы всем, что мы делаем, – он хихикнул, – и посмеиваться над собой из-за того, что нас это возбуждает.

– А вы возбуждаетесь? – спросила, улыбаясь, Мона.

Я все больше удивлялся, что она может нравиться им.

– Конечно, – ответил он.

– И что же вас возбуждает больше всего? – спросила Мона.

Хант вступил в разговор:

– Этих двух молодых людей больше всего на свете возбуждает наука.

Мона спросила у Шериффа:

– Неужели правда?

Хант запнулся, а потом сказал:

– Они вам не поверят, если вы им скажете, что человеческая личность должна быть на первом месте.

Шерифф быстро вмешался:

– Пожалуй, для четырех часов утра этот разговор неуместен и может ввести в заблуждение. Когда мы говорим, что наука должна быть на первом месте, это отнюдь не значит, что мы ничем другим, помимо науки, не хотим заниматься. Просто мы убеждены, что наука представляет собой самое увлекательное дело, на которое стоит потратить жизнь. – Он обернулся к Моне. – Давайте продолжим наш разговор, – сказал он ей, и она улыбнулась.

Одри спросила меня:

– Вы согласны с тем, что он говорит?

– Да, – сказал я, – пожалуй, да.

– Звучит это довольно необычно, – она поджала губы, – но… но, мне кажется, я могу это понять.

Я проводил ее до дома, а Шерифф отправился провожать Мону, после чего я вернулся к Ханту, и мы с ним еще прошлись до Хайбери. Был холодный ветреный рассвет, полоски облаков перечеркивали оранжевое на востоке небо. Некоторое время мы шли молча.

– Мне стыдно за себя, – сказал он наконец. – Ребяческая ревность, – добавил он. Он был бледен. – Я пытался опорочить Шериффа в глазах Моны, нападая на вашу науку. Господи! Какое ребячество! Как это несерьезно! – вырвалось у него.

– Может быть, она не заметила, – предположил я.

– Тогда она слишком глупа, чтобы иметь право на существование, – ответил он.

Мы шли дальше, я больше не пытался утешить его. Ветер бил нам в лицо и освежал глаза, горевшие после бессонной ночи. Утренняя звезда уже меркла. Я вспомнил, как в детстве я каждую ночь вставал, чтобы посмотреть, как она сверкает. Я и сейчас глядел на нее с теплым чувством.

– В конце концов, – неожиданно сказал Хант, – я знаю, почему я так вел себя. Так некрасиво.

Грузовик прогрохотал мимо нас, направляясь к городу.

– Я знаю, почему я так говорил, – пробормотал он. – Я знаю, как я ревновал к Шериффу. Я знаю, почему я ревновал к Шериффу, – добавил он, и голос его зазвучал громче. Теперь он обращался ко мне, а не беседовал сам с собой. – Пожалуй, это все, на что мы можем рассчитывать. Вероятно, это именно то, что нам следует делать.

– Что именно? – спросил я озадаченный.

– Слушай, Артур. Я наконец начинаю разбираться во всем этом. Ты думаешь, Шерифф знает, зачем он увел от меня эту девушку? Ему, конечно, наплевать на нее. Ты думаешь, он знает, зачем он это сделал?

– Думаю, что нет, – ответил я.

– Так вот, мы должны в этом разобраться, – сказал он. – Мы должны отдавать себе отчет в том, что мы делаем, даже если мы не можем контролировать свои поступки. Если мы с Шериффом можем поступать так по отношению друг к другу – он уводить мою женщину, а я глумиться над ним, как уличный мальчишка, – то ведь тогда общество не сможет существовать, понимаешь меня? Мы с Шериффом друзья. И мы начинаем придумывать всевозможные благородные объяснения для собственных поступков и низменные, подлые – для действий противника. Шерифф сейчас занят именно этим. Я остановился только потому, что вовремя поймал себя на этом. Мы должны вовремя сдерживать себя. Мы должны осознавать подлинные причины поступков, которые мы совершаем. Причины, заставляющие нас сказать так, а не иначе.

Я здорово устал, и мне было не очень интересно. Я ему что-то ответил, только потому, что он страдал и мне хотелось утешить его.

– Это гораздо важнее, чем ваша наука, – говорил он. Его лицо, казалось, было освещено каким-то внутренним светом, сквозь который проглядывала боль. – Может, это и не так много даст человечеству. Даже если мы будем стараться вести себя сознательно, как мне бы хотелось, мы, возможно, никогда не достигнем совершенства. Но если мы не будем стараться, то ничего хорошего вообще не будет ни для нас, ни для человечества в целом.

Он замолчал. Мне хотелось уйти и лечь спать.

– Да, да, конечно, я не очень ясно изложил свою мысль, – говорил он. – Когда я говорю, что на первом месте должна быть человеческая личность, это еще ничего не значит. Как человек ведет себя – может сказать любая кумушка. Теперь я знаю, как я должен был сформулировать свою мысль. Мы должны, Артур, понять, почему человек ведет себя так, а не иначе. В противном случае плоды вашей науки попадут в руки несмышленых детей. Что бы они с ней ни сделали, они не будут знать, почему они это делают. Мы никогда не сможем довериться им. Пока они сами не уяснят себе причины собственных поступков. И человечество будет походить на ребенка, которому дали в руки пузырек с ядом или послали одного играть на кухню.

6

Разговор с Хантом занял в моем изложении гораздо больше места, чем это было в действительности; одно время мне казалось, что он затерялся среди других споров и разговоров, которые я давно позабыл. Много позднее жизнь заставила меня вспомнить эту ночь, когда Хант излагал свои сомнения, а я – свой символ веры.

Так или иначе, а в последний проведенный нами вместе месяц споры и соперничество утихли. Я не слышал имени Моны, Хант больше не рассуждал о науке, а так как из-за предстоящих экзаменов мы стали вообще реже встречаться, то наша дружба ничем больше не омрачалась. Нервы у нас были напряжены в преддверии экзаменов. Если мы, не дай бог, не получим дипломов первой степени, нам с Шериффом придется оставить мечту об исследовательской работе, а Хант вынужден будет занять какую-нибудь скучнейшую должность, чтобы выплатить деньги, которые он, как ставку, поставил на самого себя. Мы убеждали друг друга, что мы непременно получим диплом первой степени, иначе просто не может быть, но в глубине души каждый побаивался. Помню, как я лежал без сна, томимый самыми мрачными предчувствиями, и наконец вставал и садился за книги, чтобы отогнать прочь черные мысли. А в другие моменты я ощущал необычайную уверенность в себе.

Перед лицом пугавшего нас будущего мы в эти последние недели искали поддержку в нашей дружбе. Прошлое приобрело для нас особый аромат, это было приятное, полное дерзаний и глубоких раздумий время. Мы опять стали посещать знакомые старые места, вспоминали дни, проведенные вместе, наши разговоры, надежды и все происшествия за три года. Мы посмеивались над собой, но все трое были настроены очень сентиментально, и в общем нам было очень хорошо вместе.

В один из жарких дней мы пили чай в кафе в Хэмпстеде, которое мы одно время довольно часто посещали, а потом почему-то забросили на много месяцев. Спускался теплый вечер. Мы смотрели, как зажигаются огни города; фонари мерцали, окутанные дымкой, стремительно мчались вниз с холма трамваи, и автомобили мелькали между деревьями. Хант откинулся в кресле, на его лице было написано удовлетворение, дымок из трубки расплывался в спокойном воздухе. Шерифф наклонился вперед и с насмешливой улыбкой, которую мы так хорошо знали, сказал:

– А ведь хорошее было время!

Он кивнул в сторону города, который, казалось, принадлежал нам, был нашей собственностью по праву дружбы, по праву каждой кружки пива, каждого разговора, мелькнувшей фантазии, счастья и огорчений, по праву всего того, что мы пережили в Лондоне за эти три года.

– Очень хорошее время, – сказал я.

– В некоторых отношениях лучшего времени у нас уже не будет, – медленно произнес Хант.

– Да, в некоторых отношениях лучше не будет, – согласился Шерифф. Но тут же передумал. – А в чем-то, наверно, будет лучше. Неизмеримо лучше. Через двадцать лет. – Он улыбнулся нам. – Что мы все трое будем делать через двадцать лет?

Я сразу вспомнил, как год или два назад я втайне, про себя, однажды вообразил нас тремя мушкетерами, чуточку стыдясь своей детской выдумки. Интересно, а моим друзьям когда-нибудь это приходило в голову? Скорее всего, да! Если дружат трое юношей, сравнение напрашивается само собой. Любопытно, как они распределили роли? У меня они распределялись так – Хант был, конечно, Атосом, Чарльз Шерифф – д’Артаньяном, а сам я, пожалуй, – не приспособленным к жизни Арамисом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю