355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Перси Сноу » Поиски » Текст книги (страница 19)
Поиски
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:36

Текст книги "Поиски"


Автор книги: Чарльз Перси Сноу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

«Директор биофизического института назначен. Высокая честь для молодого ученого. Вчера исполнительный комитет Института биофизики избрал первым директором института блестящего молодого ученого доктора Р. П. Тремлина. Доктор Тремлин, являющийся ныне старшим преподавателем Бирмингемского университета, сделал выдающуюся карьеру в Кембридже и Лондоне. Ему сейчас тридцать семь лет».

Это было все, и я испытал некоторое облегчение. Я плотно позавтракал. А после этого я не знал, чем занять себя. Мне не хотелось встречаться со знакомыми; с другой стороны, я с тревогой убеждал себя, что нужно выработать какой-то план действий. Я сидел, пока мой чай совсем не остыл, испытывая одновременно страх, злобу и неуверенность, и притворялся перед самим собой, что думаю.

В конце концов я позвонил на лондонскую квартиру Макдональда, узнал, что он там, и поехал к нему. Он знал научный мир как свои пять пальцев и был одним из самых проницательных людей, каких мне только приходилось встречать; было приятно вновь увидеть его квадратную умную голову.

– Паршивое дело, – сказал он мне.

– Я услышал об этом вчера вечером, – добавил он. – Масса волнений по этому поводу. Все рады увидеть, как человек падает. Расскажите мне лучше все сами.

Я рассказал ему все, немного раздраженно из-за того, что мне опять приходится сдирать с себя кожу. Его маленькие глаза смотрели пристально и настороженно.

Когда я кончил, он сказал:

– Похоже, что никто не вышел из этой истории с честью. За исключением, пожалуй, Константина, но, если бы я был на его месте, я дрался бы лучше. Я постарался бы убедить их сделать перерыв в работе. Конечно, это невероятно глупо с их стороны, что они отказались от вас. И так же невероятно глупо с вашей стороны было идти на малейший риск как раз в этот момент. Ужасно жалко бывает, когда к нам в науку приходит человек как будто подходящих данных и вдруг он оказывается замешанным в скандал. Вы не заслуживаете снисхождения.

Я резко спросил:

– Отвлекаясь от соображений морального характера, что мне делать?

– Это абсолютно ясно. – Макдональд зажег трубку. – Вы должны реабилитировать себя. Но это потребует времени. Вы должны принять место заместителя директора, если они вам его предложат, а я думаю, они это сделают. Вы должны упорно и систематически работать, чтобы исключить возможность ошибок. Вы должны заставить себя смириться с тем, что вам будут покровительствовать и жалеть вас. Вам придется уйти с авансцены. Тогда через три или четыре года вы вернете себе свое теперешнее положение, хотя эта история, так или иначе, будет работать против вас и более долгий срок. Само собой разумеется, это задержит ваш прием в Королевское общество. Тут уж ничего не поделаешь. В течение некоторого времени вам будет несладко, но вы еще достаточно молоды, чтобы пройти через это.

– Не так уж приятно это слушать, – сказал я.

– А вы хотели, чтобы я сказал вам что-нибудь приятное? – спросил он.

– Боюсь, что да, – сказал я.

– Это ведь не поможет, – сказал Макдональд.

– Нет, – сказал я.

Но у меня было подозрение, что ему доставляет удовольствие говорить мне эту правду. Он предотвратил бы мой провал, если бы мог, он был огорчен, он поможет мне в будущем, он был искренним, понимающим и деятельным другом. И все-таки подозрение у меня было, и я не пытался избавиться от него. Макдональд получал некое удовлетворение, видя перед собой неудачника, и, когда он так ярко, так убедительно рисовал мой унизительный путь на несколько лет вперед, на лице его не отразились скорбь или уныние. Я поблагодарил его и ушел. Позднее я понял, что нотка, которую я уловил в голосе Макдональда, может проскользнуть у любого из нас.

Однако, когда я слушал Макдональда, я не мог испытывать ничего, кроме злости и разочарования. Я услышал удовлетворение в голосе друга, это было все; это было более чем достаточно. Я должен был найти друга, которой будет огорчен. В прежние годы я, может быть, поехал бы к Ханту, но не теперь, слишком многое надо было бы объяснять, слишком много сложностей должен был преодолеть его медлительный ум, прежде чем я дождался бы выражения его симпатии. Другой человек на моем месте мог бы пойти к женщине, но я этого никогда не мог сделать, даже если бы Одри была по-прежнему со мной.

Я не мог никого вспомнить. У меня было несколько близких друзей и огромное количество приятелей. Некоторые из них, вроде Константина, не смогли бы понять, какой удар я получил, другие просто не знали этой стороны моей жизни, а многие, с отчаянием думал я, будут испытывать нечто вроде удовлетворения, которое я уловил в тоне Макдональда. В конце концов мысли мои вернулись к старому Хэлму, перед которым я благоговел в студенческие дни. Я довольно часто встречал его с тех пор, как вернулся в Лондон. Он был теперь профессором в отставке и довольно старым, но продолжал потихоньку работать. Я явился к нему после обеда. Он спал, но встал и приветствовал меня с обычной для него мягкой вежливостью.

– Думаю, что я знаю, почему вы пришли ко мне, – сказал он. – Дело в вашей неудаче с институтом.

– Да, – сказал я. Моя история уже стала общим достоянием. – А откуда вы знаете?

– Я прочел в «Таймсе» о назначении Тремлина. И не мог понять, в чем дело. Поэтому я сегодня утром поехал к Остину.

Он сидел в своем кресле, полуобернувшись ко мне. В камине горел огонь.

– Значит, мне не нужно рассказывать вам. Это уже легче.

– Я вам очень сочувствую, – сказал Хэлм, глядя на меня. Лицо его на мгновение прорезали морщины, но глаза были ясные и бодрые, такие же, какими я запомнил их с первого раза. – И даже более чем сочувствую. Со мной произошло нечто подобное, несколько меньшего масштаба, я был тогда даже моложе вас. Я долгое время не мог этого забыть. И мне казалось несправедливым, что это случилось именно со мной. Я думаю, что у вас такое же чувство, правда? Разве вы не спрашивали себя: «Почему это должно было случиться именно со мной?»

– Пожалуй, спрашивал, – ответил я.

– И я полагаю, что вы, как и я в свое время, считаете, что с вами обошлись несправедливо. Я имею в виду не судьбу, а людей. Вы уверены, что они должны были избрать вас?

Я пробормотал что-то в знак согласия.

– Естественно, что вы так считаете, и я так считал. У меня был несколько иной случай, но чувствовал я то же самое. Но знаете что, Майлз, – он улыбнулся, – я думаю, что, может быть, мы были неправы, я в своей молодости, вы сейчас. Я вот о чем говорю, этот ваш комитет и те, кто избирал меня, может быть, их надо, судить с более широких позиций, с позиций интересов науки. Я знаю, что ваш комитет действовал совсем не в интересах науки., Я еще не ослеп, даже сейчас, вы это знаете. И я не думаю, что те, кто решал мою судьбу, действовали в интересах науки. Но, может быть, они сделали лучше, чем они сами думают. Потому что, понимаете, мы оба с вами совершили преступление против истины. Неумышленно, чистосердечно, просто допустив оплошность. Ваша ошибка, если мне позволено будет так сказать, еще глупее, чем моя. Но так случилось, мы оба сделали ложные утверждения. И если ложные утверждения будут прощать, если мы не будем бороться с ними всеми имеющимися у нас средствами, наука утратит свою единственную добродетель – истину. Единственный этический принцип, без которого нет науки, заключается в том, что истина всегда должна торжествовать. Если мы не будем преследовать ложные утверждения, совершенные случайно, разве вы не понимаете, что мы откроем путь умышленным ложным утверждениям. А между тем ложное утверждение, сделанное сознательно, является самым серьезным преступлением, какое может совершить ученый. Такие ученые есть, мы с вами оба это знаем, но их немного. Сейчас конкуренция становится все ожесточеннее, и, возможно, они станут более обычным явлением. Если это не пресечь, наука потеряет очень много. Поэтому мне кажется, что ложные утверждения, при каких бы обстоятельствах они ни были сделаны, должны караться как можно более сурово. Исходя из интересов науки в целом, правильно, что со мной обошлись жестоко, и то же самое происходит сейчас с вами. Утешайте себя тем, что вы пострадали ради высшего блага.

У него была добрая улыбка. Мы еще поговорили. Я не был обижен на него, как на Макдональда, но он вонзил еще один шип в мою рану. Он разговаривал со мной деликатно, как всегда; я подумал, что он даже преувеличил собственное несчастье, чтобы облегчить мое, но если это лучшее, на что я мог рассчитывать, – Хэлм – человек благородный, исключительно терпимый, и он меня любит, – то какого еще отношения я могу ожидать от других? От старших друзей я услышу рассуждения по вопросу о научной этике и, быть может, оброненное мимоходом замечание: «Жаль, он подавал надежды». И всюду меня будут подстерегать ухмылки Притта и его союзников.

Я уходил от Хэлма в еще худшем состоянии, чем был накануне. Я не хотел признаться самому себе, что боюсь глядеть людям в глаза, но все же я старался избегать взглядов на улице, в каждом слове мне слышался отголосок сплетни. Макдональд и Хэлм, все мои наиболее известные друзья займут эту – позицию, пристрастно комментируя мой поступок; наверно, один Константин будет защищать меня со страстью, но он слишком абстрактно мыслящий человек, чтобы принимать его в расчет. Куда бы я ни пошел, в университетский клуб, в ресторан, я обязательно встречу знакомых, которым известна моя история, я представлял себе их любопытство, их назойливое сочувствие. Я не мог этого перенести. Я больше не мог переносить присутствие знакомых людей. Мне нужно уехать, решил я. Бросить все и уехать туда, где я не буду подозревать, что за каждым словом, сказанным мне в лицо, скрываются другие слова, произносимые за моей спиной. Уехать прочь, успокоиться и подумать. Решить свое будущее. Предоставить им всем радоваться моему падению, а самому бежать.

Мысль о действии немного подбодрила меня. Я купил билет, отправился к себе на квартиру, упаковал вещи и поехал в Ньюхейвен к ночному пароходу. На море стоял туман и было тихо, мне удалось несколько часов поспать.

3

Как только выгрузили мою машину, я отправился в путь. Мои намерения взять отпуск, чтобы отпраздновать свое назначение, почти осуществились. У меня было все готово для путешествия через Европу. Ну что ж, этот план был ничуть не хуже другого, и я решил следовать ему. Я тронулся в путь свежим и солнечным августовским утром, первое время я чувствовал радостное возбуждение – я уезжаю! Потом все вошло в колею.

Я очень мало что помню из этого долгого путешествия. Первую ночь я провел в какой-то деревушке в Лотарингии. На протяжении первых четырехсот миль мне то и дело попадались названия, которые должны были вызывать в памяти эпизоды из древней и новой истории, воспоминания о войне должны были возникать в моем мозгу, заслоняя мое собственное несчастье, но я помню только, как я мчался во тьме по пустынной дороге, извивающейся среди холмов, и мрачную гостиницу, где я уснул, совершенно измученный.

Вторую ночь я помню немножко отчетливее. В тот день я проснулся вскоре после рассвета и отправился в путь через Шварцвальд, по Баварскому плоскогорью, через Шарниц и добрался до Тироля. Ничего из виденного мною за этот день не сохранилось в моей памяти, кроме того, что я видел и прежде. Но поздно вечером, когда я сидел и пил на веранде кафе в Штерзинге, подошла женщина и села за мой столик.

– Вы остановились здесь? – спросила она меня по-немецки.

– Только на эту ночь, – ответил я.

– Вы несчастливы? Одиноки? – сказала она.

Волосы у нее были светлее, чем загорелая и блестящая кожа. Кроме того, я помню сильные квадратные пальцы, спокойно лежавшие на столе.

– Немного, – сказал я.

– Это нехорошо быть несчастным, – сказала она. Странно, эта простая и неопровержимая истина часто вспоминается мне, и я слышу, как она прозвучала той ночью под шорох сухих листьев на пустынной площади. – Это нехорошо быть несчастным!

В полумраке кафе женщина мне понравилась. Я подумал, что две ночи назад я мог бы пойти с ней, взвинченный обрушившимся на меня несчастьем. Но я проехал восемьсот миль за два дня и очень мало спал всю неделю. Поэтому в данный момент мне было не до женщин.

На следующий день я проехал через Доломитовые Альпы, через Триглав, вниз, в Фриульянскую долину. Когда я ехал по обожженной солнцем дороге на Монфальконе, несмотря на усталость и горечь, мне пришла в голову забавная мысль: здесь итальянская армия бежала из-под Капоретто; я вспомнил о Хемингуэе и подумал, насколько лучше вел бы себя вчерашней ночью любой из его героев. После этого я любовался видом Триеста, когда первые огни зажигались вдоль набережной. Я подумал, что это одно из прелестнейших мест на свете. Последние сто миль я был слишком утомлен, слишком разбит, чтобы ощущать что-либо, кроме физического изнеможения и боли в глазах от необходимости разглядывать дорогу. Подъем через Истрию в сгущающемся мраке был сплошным мучением: я миновал Сушак и через час по ужасной дороге добрался до маленького городка на словенском побережье, где и закончил свое путешествие.

4

Я спал до середины следующего дня. Я встал, позавтракал, поговорил на странной смеси нескольких языков с хозяином гостиницы, погулял у моря до захода солнца, еще раз поел и заснул. Как это ни странно звучит, я почувствовал себя лучше после такой поездки. Я был совершенно разбит физически, и это принесло мне облегчение. Когда я проснулся на следующее утро, я испытывал беспокойство и злость, но я мог теперь думать.

Я лежал на скале и швырял камешки в синюю прозрачную воду. Сильно пекло, и, хотя у меня не сошел еще прошлогодний загар, на плечах появились волдыри. В воде я мог разглядеть великолепные правильной формы раковины. Я все пытался попасть в одну из них камешком. И все время, словно подводное течение, шли мысли…

Я должен уйти из науки.

Для меня там все кончено. Во всяком случае, на многие годы. Макдональд был прав (меня возмущала его правота). «При наличии терпения, раскаяния и упорства»…

Почему я должен быть терпеливым и раскаиваться?

Почему тупые и завистливые люди, деревенщина, – вроде Притта, должны в конце концов одержать надо мной верх? Заставить меня добиваться скромных и достойных успехов после долгих лет скучного и добродетельного труда. Меня постепенно приручат, как приручают всех, кто попадает к ним.

Или я должен уйти из науки, или мне нужно стать скромным, терпеливым, приспособиться к их требованиям. Третьего пути нет.

Я думал…

Если я уйду, чем я смогу заняться?

Я не могу позволить себе делать жесты. Я должен иметь деньги и свободное время. Я хочу их иметь ради них самих и ради свободы, которую я завоевал, ради свободы, символом которой они являются. Если бы я вырос в богатстве, быть может, я и согласился бы стать бедным. Но раз уж так получилось, я связан успехом, который я завоевал. Я должен иметь свободное время и деньги, чтобы получать простые удовольствия, самые обычные, самые простейшие и дорогостоящие удовольствия, как, например, иметь возможность сидеть на солнышке у моря. Как я сижу сейчас.

Если я брошу науку, смогу ли я приезжать сюда?

И чем я смогу заняться?

Я человек способный и достаточно разносторонний.

Промышленность? Прикладная наука? Низкая оплата и минимум свободного времени. Ни один преуспевающий преподаватель не бросит академическую науку ради промышленности. До тех пор пока там не будет такого же режима, как в колледжах, или сказочно высокой оплаты для компенсации. Прикладная наука является убежищем для тех, кто не преуспевает в университетах (вот почему промышленность тратит тысячи фунтов на исследовательскую работу). И кроме того, меня совершенно не удовлетворит работа только ради денег. Значит, это отпадает.

Мне тридцать лет. Я уже не молод и не могу позволить себе пойти в такую область, где я не смогу сразу взять быка за рога.

Преподавание? Не академическое преподавание, представляющее собой обучение людей малосущественным предметам теми методами, в которые никто уже не верит. А подлинное преподавание, так, чтобы проникнуть в души людей, заставить их думать и чувствовать по-своему. Я мог бы получать от этого удовлетворение, но я обязательно попаду в новую беду. Ведь я слишком опасный еретик, чтобы мне дали возможность работать в той сфере человеческой деятельности, которая наиболее обременена условностями. И кроме того, моя ересь слишком страшна, мои взгляды на человеческую душу будут возмущать всякого директора средней школы, более того, они враждебны последовательному фрейдизму, хотя и не совсем в том же плане.

Научная публицистика? Могу я писать больше статей и жить на них? Это слишком большой риск. Американский рынок лихорадит. И к тому же бесспорно: преуспевающий ученый получает больше за научные статьи, чем профессиональный журналист.

Время было не подходящее для того, чтобы не иметь определенных занятий. Вероятно, мир никогда не оправится от катастрофы (это был август 1931 года).

Чем бы я ни стал заниматься, предстоит несколько трудных лет. В науке эти трудные годы можно пережить спокойнее. Во всяком ином деле мне придется туго.

И я немножко в долгу.

Можно подумать о том, чтобы вернуться назад. Смотреть, как злорадствуют тупицы. Работать под начальством Тремлина. Чтобы каждый день напоминал о былых мечтах.

Мне пришло в голову, что я совсем забыл о своей преданности науке.

Мне пришло в голову, что я не испытываю никакой преданности науке.

5

Я принял это, мне помнится, в значительной мере как нечто само собой разумеющееся. Мысли бежали одна за другой примерно так, как я их изложил, только они были, как это всегда бывает, более случайными, в большей степени вызваны беглыми ассоциациями, поэтому нет смысла излагать их подробнее.

Я пытался дать представление об общем направлении моих мыслей, и вдруг в их потоке это неожиданное прозрение. Перевалило за полдень, и с моря подул ветер. Во мне нет преданности науке, думал я. И нет уже давно, и я не признавался себе в этом до сегодняшнего дня.

С огорчением я подумал, насколько было бы легче, если бы я осознал это до моего поражения. Я не доверял себе: можно отречься от своей веры в припадке раздражения и потом уже выдумать оправдания. Но я был почти уверен, что дело обстоит совсем иначе. Если бы я позволил себе заметить это, если бы мне хотелось увидеть, сколько было признаков моего отступничества в прошлом. Влияние, которое оказывал на меня Хант в дни моей молодости, наш разговор в тот вечер, когда я слушал его в Манчестере, – они свидетельствовали о моем интересе к человеческой натуре, который вырос в страсть и который – теперь я это отчетливо понимал – соперничал с моей приверженностью науке. Так было всегда, с самых первых дней. Вероятно, это началось даже раньше, чем я догадываюсь. Насколько я мог припомнить, эти страсти боролись во мне, и уже давным-давно более земная страсть, жившая еще где-то глубже, в темноте моего сознания, одержала победу. Мое поражение только ускорило ее победу, вот и все; в комитете, когда моим научным планам, казалось, ничто не грозило, я был захвачен зрелищем человеческих конфликтов, старался распознать мотивы действий различных людей, и меня поражала пропасть между этими мотивами и формой их проявления. Но это изучение человеческих душ, думал я, не имеет ничего общего с верой. Это было вместо веры. Возможно, это увлечение появилось для того, чтобы возместить утрату веры в науку, единственной, которую я когда-либо исповедовал. Я человек с живыми интересами, и потому, когда иссякла моя привязанность к науке, я ринулся в область человеческих отношений – чтобы избежать холода и пустоты.

Могло быть и так. Сейчас это не имело столь уж большого значения. В одном только не могло быть сомнения: моя приверженность науке кончилась, и это было серьезное событие в моей жизни. Помню, как я подумал: странно, что это случилось в этот день на Адриатике; я был серьезно заинтересован вставшей передо мной проблемой, но отнюдь не расстроен, и на некоторое время мысли о будущем испарились из моей головы.

Я удивлялся, как это случилось, что я так долго держал все свои сомнения под спудом. Они могли возникнуть с такой же ясностью и до ошибки, до катастрофы; и тут меня поразила мысль; вероятно, они сыграли свою роль в появлении ошибки. Я мог искать оправдания в усталости, напряжении, в чистой случайности, но, если бы я был всецело поглощен своим исследованием, как это бывало раньше, могла ли случиться такая ошибка? Почему вообще появляются ошибки? Какова в них доля умысла? Это и смешно, и огорчительно, подумал я, что мы никогда не можем этого узнать.

Почему я когда-то был так предан науке? И почему эта преданность иссякла? Я припомнил мои споры с Хантом и Одри много лет назад. Похоже, что интуитивно они были мудрее меня, хотя логика была на моей стороне. Какие мотивы побуждают человека заниматься наукой? Я объяснял это когда-то Одри. Я и сейчас мог бы сказать все то же самое с той только разницей, что теперь я отвел бы большее место случаю: многие становятся учеными потому, что это оказалось удобным и они могут заниматься этим не хуже, чем любым другим делом. Но остаются и подлинные серьезные побуждения; по-моему, они бывают трех видов. Человек может посвятить себя науке потому, что он верит, что это практически и эффективно облагодетельствует мир. Для огромного количества ученых именно это является главной осознанной причиной, для меня она никогда не существовала и в тридцать лет представлялась еще более глупой, чем десять лет назад. Ибо если бы я хотел непосредственно облагодетельствовать мир, я бы, как я однажды сказал Одри, занялся чем-то совершенно иным. В данный момент, а это был 1931 год, я был в этом еще более убежден.

Человек может заняться наукой и потому, что она воплощает в себе Истину. Эту причину или что-то в этом роде я выдвигал в прошлом. Насколько я вообще пытался сознательно определить, именно так со мной и было. И все-таки это недостаточно веская причина, думал я, наблюдая за лодкой с красными парусами, которая плыла между островом и материком. Наука являет собой истину в своей области, в своих пределах она совершенна. Человек отбирает определенные явления, загадывает себе загадку и в конце концов разгадывает ее, показывая, как эти явления соответствуют другим явлениям такого же порядка. Мы сейчас достаточно хорошо представляем этот процесс, чтобы знать цену выводам, которые он нам даст; мы, кроме того, знаем, что есть такие стороны действительности, которые не могут быть постигнуты путем эксперимента. Сколько бы ни развивалась наука, поскольку эксперимент сам заранее устанавливает себе границы, эти границы остаются в силе. Это все равно, как если бы человек, жадно интересующийся местностью между своим городом и соседним, обратился бы к науке за ответом; он получил бы описание дороги между двумя населенными пунктами. Полагать, что это и есть истина, думать об Истине вообще, как о некоем абсолюте, представлялось мне чрезвычайно наивным.

Так же как думать, что наука ввиду своей ограниченности не представляет истины, значило бы просто не понимать смысла этого слова. Я знал, что Константин согласился бы с обоими этими положениями. Но мы с ним разошлись бы там, где встал бы вопрос о ценности, которую представляет собой эта частная, ограниченная научная истина. Я бы стоял на том, что теперь, когда природа этой истины выяснена, когда мы знаем, каким путем устанавливаются границы данной истины, ценность ее определяется в зависимости от приложения; научные данные теперь не открывают нам сущность всех явлений, их значение известно нам раньше, чем мы их получим, данные науки важны потому, что дают нам новое орудие для познания внешнего мира. В те времена, когда я спорил с Константином, для него данные науки сами по себе имели гораздо большую ценность, чем их практическое использование, – он придавал им почти мистическое значение, не столько как Истине, сколько как факту Познания. Как будто, если бы мы знали достаточно, то на нас снизошло бы откровение.

Человек может заниматься наукой и потому, что ему это нравится. Естественно, что любой человек, чистосердечно верящий в пользу науки или в то, что наука представляет Истину, будет получать от нее удовольствие. Константин, например, получает более живое и непосредственное наслаждение от исследования, чем большинство людей от своих излюбленных развлечений, он, конечно, самый преданный науке ученый из всех, кого я знаю, но есть множество людей, для которых наслаждение наукой является результатом глубокой веры. И все же я думаю, что можно получать удовольствие от науки, и не преувеличивая ее пользу или отдавая себе отчет в относительности ее истин. Многие любят головоломки. Решение научных головоломок имеет свою прелесть и приносит к тому же разумное вознаграждение. Так что известное количество людей начинает заниматься исследовательской работой, не задумываясь над задачами науки как таковой, оставаясь либо равнодушными к ним, либо принимая их, как они есть, точно так же, как они стали бы заниматься юриспруденцией; они живут за счет науки, подчиняются ее законам и получают удовольствие от процесса решения проблемы. Это действительно может доставлять удовольствие, и к этому типу принадлежит и кое-кто из наиболее видных ученых. Без сомнения, они переживают свои минуты подъема, как это случилось однажды со мной в юности, когда я увидел открывшуюся мне научную истину; эти минуты восторга никак не связаны с верой в научные ценности; во всяком случае, не больше, чем религиозный экстаз с верой в бога.

Вероятно, это последнее, простое, непосредственное удовольствие, свободное от критического размышления, и является самой распространенной причиной, которая приводит людей в науку, подумал я. Ну что ж, я должен был признать, что это достаточно уважительная причина. Но я не хотел принять ее, ибо что касалось меня, то мне всегда была нужна вера в результаты, чтобы я мог испытать радость от исследования. Запутанными человеческими отношениями я мог интересоваться ради них самих. Но не научными проблемами, нет! – если они не были важны для меня чем-то более ценным.

Все это ничего теперь для меня не значит, – подумал я. – Удивительно не то, что во мне сейчас нет преданности науке, удивительно, что я так долго убеждал себя в том, что я глубоко предан ей.

Во мне уже никогда не будет этой преданности, – подумал я.

6

Я шел вдоль берега между острых серых камней. Я думал о том, что на моем будущем, безусловно, скажется то, что я осознал сегодня. Должно сказаться. Я должен оставить науку. Я не должен возвращаться назад.

Но тут передо мной вновь встали вопросы, которые я пытался решить раньше. Чем я могу заняться? На что я буду жить? Я не мог уйти от этих вопросов. Если я брошу науку, то в лучшем случае я иду на огромный риск; в худшем – я лишаюсь всего, чего я добился. И все-таки я должен оставить науку.

Однако теперь я не испытывал такой подавленности и тревоги. Я наконец разобрался в своих сомнениях. Еще несколько дней я прожил у тихого моря, и хотя я никогда с тех пор не бывал в этих местах, но иногда тоскую по ним. Там я продумал свое будущее гораздо тщательнее, чем когда-либо раньше. После нервного напряжения, пережитого мною, мысль работала с необыкновенной остротой; наука, мои собственные планы, европейский кризис, который, несомненно, как-то отразится на моей будущей жизни, все это улеглось в каком-то порядке у меня в голове. Несмотря на беспокойство, от которого я не мог отделаться, я испытывал известное моральное удовлетворение.

Однажды мне пришло на ум, не переживают ли то же самое священники, когда единственным препятствием к их процветанию на церковном поприще оказывается беспокоящее отсутствие веры в бога.

Если я вернусь назад в науку, думал я, то мне придется проделать все то, о чем говорил Макдональд, – восстанавливать свое положение, яростно трудиться, не получая от этого никакого удовольствия. Я должен буду принять пост заместителя директора, я должен буду задобрить их, чтобы они дали мне это место. Вероятно, я должен буду отречься от Шериффа, чтобы показать им, насколько я раскаялся. Это будет самое неприятное, подумал я, стараясь обмануть сам себя, но тут же поправился, что труднее всего мне будет написать обо всем Шериффу, понимая, что об этом узнает Одри. Мне предстоят всяческие унижения. Я должен забыть свою гордость. Если я вернусь, думал я, я буду изо всех сил трудиться над исследованиями и все время готовить себе путь к уходу. Потому что, если я вообще вернусь, я не должен позволить себе успокаиваться. Возможно, мне трудно будет уйти, когда я вновь восстановлю свое положение. Я знал, что у меня будет искушение остаться. Ибо вскоре, как ни странно это звучит, мне придется начать борьбу за спокойную жизнь.

Постепенно мысли мои успокоились. От горечи остался лишь небольшой осадок, о котором я почти забыл, тревоги вылились в четкий план действий. Я лежал на солнце у моря, и тело мое наполнялось благодушной ленью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю