355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Перси Сноу » Поиски » Текст книги (страница 8)
Поиски
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:36

Текст книги "Поиски"


Автор книги: Чарльз Перси Сноу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

Часть вторая. Любовь и друзья
Глава I. Нелегкая свобода
1

Месяца два-три после моего открытия я был загружен работой выше головы. Но теперь уже не было такого напряжения и я трудился с удовольствием. Я написал три доклада, завел долгую дискуссию в письмах с одним весьма педантичным американским ученым, каждое письмо которого начиналось одними и теми же словами: «Ссылаюсь на ваше недатированное письмо по поводу структуры…», переписывался с Люти относительно его результатов, выступал с лекциями в различных научных обществах в Кембридже и в «Алембик клаб» в Оксфорде, посетил нескольких профессоров, заинтересовавшихся моей работой со слов Макдональда, – это было деятельное, льстившее моему самолюбию и бездумное время. И, наконец, как вершина моего успеха, я был приглашен выступить с докладом в Королевском обществе.

Все мои предыдущие работы исчезали во мраке формулы «приняты, как прочитанные», и сейчас, когда я в необычайно нервном состоянии пересекал Барлингтон Ярд, мне почти хотелось, чтобы и с этой работой произошло то же самое. Когда я миновал тяжелые двери, оставив летний день за порогом, мне в нос ударил затхлый дух викторианской эпохи. И с тех пор, когда бы я ни услышал этот запах, в каком бы я ни был настроении, он всегда возвращал меня к тому состоянию нервозности, возбуждения и радости, которое я испытал в холле Барлингтон-хауза. Здесь была моя Мекка, мой Вестминстер и мой Рим, здесь собирались величайшие в мире ученые, сюда я приду, когда меня изберут членом Королевского общества – я смел надеяться, это произойдет в течение ближайших десяти лет. В среде своих друзей я мог хладнокровно заявлять: «Я должен стать членом Королевского общества в тридцать пять лет», но сейчас, входя в это помещение, я чувствовал себя таким юным и робким, что всякие мысли о блестящем будущем рассеялись как дым. Никогда, ни до, ни после этого, я не был так застенчив. Я подошел к столу и попросил чашку чаю, чувствуя, что готов под любым предлогом сбежать отсюда. Сбежать, вскочить в первый же автобус на Оувел и сидеть там в полной безвестности, не мечтая о борьбе и карьере.

Но тут ко мне подошел Остин и во всеуслышание заявил:

– Ваша работа получилась весьма удачной.

– Да, – сказал я.

– Я всегда думал, что она удастся, – сказал Остин, – с самого первого дня, как вы рассказали мне о ней. Это очень перспективное направление…

У меня стало легче на душе. Я начал узнавать кое-кого из присутствующих, по крайней мере двое были действительно знамениты, да и вообще гостиная была полна памятью великих людей – на дальней стене висел портрет Максвелла, неподалеку от него портрет Фарадея, но сейчас я ощущал у своего локтя успокаивающее присутствие Остина, который держался так же напыщенно и самоуверенно, как у себя дома. Гостиная, казалось, стала меньше, я вдруг заметил, что портреты заключены в тяжелые золоченые рамы. Потом я обратил внимание на группу старцев и стал гадать, кто бы это мог быть. Вошел Макдональд, разговаривая с ученым, которого я знал, и я почувствовал, что понемногу успокаиваюсь. «Очень мило со стороны этих стариков прийти на мой доклад», – подумал я.

Вскоре прозвучал звонок. Дверь в зал заседаний открылась, и президент общества прошел в зал. Еще несколько человек неторопливо последовали за ним. Я тоже направился туда. Старики, кончив пить чай, отправились домой.

Аудитория в зале выглядела весьма респектабельно, и, водворившись да кафедре, я немного пришел в себя, правда, первые фразы прозвучали несколько неуверенно, но потом я обнаружил, что говорю почти свободно. Еще раньше я убедился, что лучший способ овладеть вниманием ученой аудитории – это считать, что каждый из них не знает ничего, кроме своего собственного предмета. Я старался излагать свою работу возможно более просто и доступно, как если бы я обращался не к ученым мужам, а к их женам. В свое время я обнаружил, что именно так поступают лучшие научные комментаторы. Я решил последовать их примеру и был вознагражден. Даже эта аудитория в мрачном зале заседаний пробудилась от сонного состояния и кое-что поняла в моем сообщении. Мне задали ряд вопросов, и я выслушал несколько поздравлений. Сам президент держался дружелюбно и покровительственно. Когда я с облегчением вернулся на свое место и стал слушать следующий доклад, хотя ни одно слово до меня не доходило, мною овладело приятное чувство одержанной победы. Макдональд и кое-кто еще из моих знакомых подтвердили мне это, когда все выходили из зала. Гостиная уже казалась мне приветливой; мы болтали, стоя у дверей, а президент громко хохотал в нескольких шагах от нас.

Я шел по Пикадилли, в душе у меня все ликовало. Восторги открытия остались позади. Это был всего лишь момент, и уже на следующий день он вспоминался не больше чем обычный сон. Эти явления, думал я, случаются со многими, но они столь зыбки, что никто даже не упоминает о них. Мы предпочитаем более конкретные вещи, которые легче представить себе, они не столь редки, более удобны для общего потребления. И вот, возвращаясь из Королевского общества, я радовался тому, что мои мечты становятся реальнее и ближе к осуществлению. Скоро, совсем скоро, лет через пять, а может, и раньше, я получу возможность возглавить наступление на научном фронте. Это были те же мечты, которыми я делился с Одри несколько лет назад, теперь они откристаллизовались. У меня будет своя лаборатория, я буду руководить группой ученых и смогу решать серьезные проблемы. Работа будет идти блестяще, в этом я нисколько не сомневался, неторопливо шагая дождливым вечером по улицам, в то время как в ушах у меня продолжали звучать аплодисменты. Чтобы попасть туда, придется напряженно трудиться, но на это уйдет не так уж много времени. Когда же я получу свою лабораторию, мне придется работать еще более напряженно, но я жаждал всего, что означало бы, что я держу в своих руках целую отрасль науки и что в моей власти раскрыть ее тайны. Все это будет, думал я с ликованием, удача сопутствует мне, а за то, чего я больше всего жажду, я буду бороться и добьюсь своего.

2

Месяц спустя я был избран членом совета моего колледжа. Я ждал этого, тем не менее сам факт был мне весьма приятен, и, когда дворецкий совета принес мне эту новость и проводил меня в собор, как полагалось согласно традиции, я помню, что улицы Кембриджа казались мне на этот раз необычно яркими и веселыми. И церемония введения меня в состав совета была очень торжественна, ректор нараспев произносил латинские слова, и свечи отбрасывали мерцающие блики, терявшиеся высоко под сводами. Первый обед с членами совета оказался превосходен, а такого вина мне еще не приходилось пробовать. После обеда мы сидели у камина в профессорской комнате. Мертон и еще кто-то, кого я почти не знал, заказали портвейн, чтобы выпить за мое здоровье, и мне рассказывали о традициях и обычаях, которые выглядят сейчас довольно нелепо, но слушать о них было приятно, потому что я ощущал себя посвященным в святая святых. Потом мы выпили еще портвейна, и мне показали книгу с записями всех пари, которые заключали члены совета, начиная с 1750 года.

В начале книги, я помню, было множество споров сугубо местного значения. Они выглядели странно трогательными на этих старых страницах, как, например: «Держу пари, что мистер Икс получит приход в Боурне до Михайлова дня», или «Бьюсь об заклад, что женитьба мистера Игрек в этом году не принесет потомства». Было, однако, и такое: «Держу пари, что королю Франции не досидеть на престоле до будущего года». Любопытное зрелище представляли, вероятно, собой эти духовные лица восемнадцатого столетия, мои предшественники; они собирались здесь обедать и сидели до позднего вечера, попивая вино и неторопливо беседуя. И вот однажды в их тихую обитель донесся грохот из внешнего мира. На какой-то момент это, должно быть, потревожило их покой. Но они все так же пили вино и бились об заклад, гадая, когда освободится следующий приход.

Спать я улегся совершенно счастливый и чуточку пьяный.

Первые недели в качестве члена совета принесли мне массу радостей. Мне в жизни не приходилось пользоваться роскошью и комфортом, комнаты же, которые я теперь получил, не шли ни в какое сравнение с тем, что я имел до сих пор; так приятно было сидеть в сумерках и наблюдать, как блики света гаснут на дубовых панелях, потом подойти к окну и любоваться туманом, ползущим по саду. Мне нравилась светская обходительность, царившая за обеденным столом членов совета, и вино, которое там подавали. Я ловил себя на том, что наслаждаюсь этим покоем и комфортом; мне было немного стыдно перед самим собой, и я, спохватившись, принимался вновь обдумывать свои честолюбивые планы, ставшие теперь на ступеньку ближе. Я представлял себе, как я буду руководить научным институтом, с чего начну, как буду подбирать людей, руководить их работой, – это был первый план из множества планов, которые я впоследствии строил. Было чертовски приятно предаваться далеко идущим замыслам, когда мое настоящее бытие так прочно определилось.

Этот первый месяц я жил с прохладцей. Такого никогда раньше не бывало. Как будто я, преодолев горный хребет, спускался в тихую долину. Не могу вспомнить в моей жизни другого периода, когда я с удовольствием вел бесконечные разговоры о том, в какой цвет нужно покрасить двери моих комнат – в нежно-голубой, серовато-голубой или темно-голубой, – а в то время я тратил часы на подобные разговоры, и это казалось совершенно естественным.

Я доставил себе удовольствие и купил несколько довольно дорогих картин. Впервые в жизни я знал, что у меня денег больше, чем мне потребуется на расходы в ближайшие месяцы, и это было удивительное ощущение – обдумывать, есть ли что-нибудь такое, что мне хотелось бы купить. Членство в совете вместе со всеми привилегиями должно было давать мне около четырехсот фунтов в год. Макдональд по-прежнему предоставлял стипендию в двести фунтов, таким образом, мои доходы за один вечер увеличились вдвое, и я просто не знал, что мне делать с такими деньгами. Помню, как я прогуливался по Кембриджу, чувствуя себя весьма странно, словно я играю в какой-то пьесе, купил для Одри маленькую картину Дафая, и меня не покидало ощущение, что все это происходит на сцене и кто-то придет и заберет у меня деньги. Чтобы избавиться от этого суеверного чувства, я заказал для своих новых комнат несколько дорогих картин, которые мне не очень нравились и которые так и остались лежать нераспакованные.

3

Совершенно неожиданно умерла моя мать. Однажды вечером, в разгар обеда, я заметил, как вошел швейцар, тихо сказал что-то главе колледжа и поспешил ко мне. Он вручил мне телеграмму – меня просили срочно приехать домой: мать опасно больна. Я помню, что все последующее я проделывал в состоянии какого-то удивления; С удивлением, будто глядя со стороны, я видел, как просил у главы колледжа разрешения уехать, как быстро прошел сквозь шумящую толпу студентов в зале, взял машину и уехал. Все это я проделал совершенно механически, не помню, о чем я думал по дороге домой и вообще думал ли о чем-нибудь.

Когда я приехал, отец провел меня в гостиную. Прошло восемнадцать месяцев с тех пор, как я последний раз был дома, – почти все праздники я проводил где-нибудь в гостинице в Лондоне, чтобы быть с Одри, – и вдруг меня поразило, какая маленькая, оказывается, наша гостиная. Маленькая, неопрятная и душная. Здороваясь с отцом, я не мог избавиться от мысли, что эта комната уместилась бы в одном углу моей новой столовой. Никогда раньше я этого не чувствовал.

– Это удар, – говорил отец. – Они вызвали меня домой. Я был в конторе. И они сказали мне, что у нее удар.

Он выглядел совсем маленьким и растерянным. Один ус повис, закрывая губу.

– Неужели, – сказал я и затем неизвестно для чего добавил – Я приехал, как только получил телеграмму. Как она сейчас себя чувствует?

– Я не думаю… – отец запнулся, – я не думаю, что она выживет, Артур. Это так странно. Она в то утро выглядела совсем как обычно. Никому бы и в голову не пришло…

Он посмотрел на меня.

– Я все думаю, сможет ли человек когда-нибудь узнать, что это такое, – продолжал он. Голос его доносился словно издалека. – Только, наверно, было бы ничуть не лучше, если бы мы знали.

Наступило молчание.

– Я могу увидеть ее? – спросил я.

– Конечно, – сказал он, – конечно. – Он помолчал и добавил – Она не узнает тебя, Артур. Она никого не узнает.

Поднимаясь наверх, я заметил, что ковер на лестнице протерт до дыр.

Из комнаты моей матери сквозь дверную щель пробивался свет. Я постучал и на цыпочках вошел. Здесь дежурила сиделка и стоял тяжелый запах больничного помещения. Мать лежала на спине, ее невидящие глаза были устремлены в потолок, рот искривился в некоем подобии улыбки.

Я подошел к кровати и позвал ее:

– Мама! – и потом более громко повторил – Мама, я здесь.

Сиделка шепнула мне:

– Она вас не слышит. Она не знает, что вы приехали.

Я постоял несколько минут у кровати и вышел.

Ранним утром, когда я еще спал, мать умерла. Меня разбудили, и я спустился к ней в комнату. Ничего, казалось, не изменилось со вчерашнего вечера.

Отец стоял по другую сторону кровати. Узенький солнечный луч, пробившийся сквозь портьеру, освещал его щеку. Я заметил, что он давно не брит.

4

Я остался дома на похороны и на чай, который устроила моя тетка после похорон. Собрались родственники. Я чувствовал себя довольно неловко среди потока воспоминаний, извергаемого ими. Я начинал свою жизнь среди них, но потом я ушел, и они не доверяли мне. Я знал, их шокирует то, что я не притворялся убитым горем. Я почти ничего не испытывал и не мог заставить себя изображать страдание, Я не понимал, почему я не в состоянии притвориться. Ведь это успокоило бы моих родственников, но это было выше моих сил. Я был способен только на то, чтобы соблюдать вежливость – и из-за этого казался им еще более черствым – и чтобы наблюдать за отцом, как он ходит от одного родственника к другому, с недоуменным видом отвечая на их вопросы. Я злился на себя, что не могу ему помочь, а они все выражали ему свое соболезнование, пока он не начал в смятении поглядывать на меня, словно говоря: «Боже, зачем они здесь?»

Вечером в день похорон я ухитрился ненадолго увести его прочь от родственников. Мы оставили их рассматривать старые фотографии матери и всякие безделушки и отправились прогуляться, как мы это делали, когда я был ребенком. Отец молча шел рядом со мной быстрыми маленькими шажками. Мы свернули в проулок, где, мне помнилось, пахло липами; теперь здесь была улица с недостроенными муниципальными домами и воздух был насыщен известковой пылью. Вдруг отец сказал:

– Знаешь… они хотят, чтобы твоя тетка Бесси переехала ко мне и взяла в свои руки хозяйство.

– А ты не хочешь, чтобы она жила здесь?

– Я предпочел бы уйти сейчас и никогда больше сюда не возвращаться. – Он вызывающе надул губы. – Если они еще будут мне надоедать, я им так и скажу.

Мы дошли до конца улицы и оказались за городом. Впереди, в поле, я увидел мужчину и девушку, они шли обнявшись.

– Артур, – сказал отец, – это все-таки неправильно, если мы ее никогда больше не увидим. Я все думаю… должно быть что-то и после смерти. Не знаю что, но что-то должно быть. Не то, что они думают, – он кивнул в сторону города, и я понял, что он имеет в виду наших родственников. – Наверно, это не похоже и на наш мир. А ты не думаешь, Артур, что там все-таки что-то есть?

Он взывал ко мне, словно я мог дать авторитетный ответ. Постепенно, незаметно для меня получилось так, что теперь он просил меня разрешить его сомнения. Наши отношения изменялись по мере того как я взрослел, но теперь, когда я впервые отчетливо понял это, меня поразило, насколько я, видимо, вырос в его глазах.

Я колебался. Мне хотелось сказать ему то, что я действительно думал: «Там нет ничего. Если я вообще что-нибудь понимаю в этом – там нет ничего. Смерть – это конец для всех нас, навсегда. И все надежды, которые мы лелеем, – всего лишь уловки, которые помогают нам не думать о том, Что мы уходим во мрак». Я сказал:

– Конечно, с уверенностью нельзя сказать. Очень возможно, что есть нечто, о чем мы пока не догадываемся. Пока это не случится с нами. – На лице отца отражалось жадное внимание, и я поторопился продолжать, стараясь, чтобы мои слова звучали возможно более убедительно. – В конце концов, жизнь – это самая странная вещь в мире. Настолько странная, что любое самое невероятное предположение, связанное с нею, может оказаться разумно. Мы ведь живем – это факт; так или иначе, но это странное явление имеет место, и, если мы вынуждены признать такую невероятную вещь, как жизнь, нет никаких разумных причин полагать, что мы не будем жить вечно.

– Я очень рад, что ты так говоришь, – отозвался отец.

Я почувствовал себя неловко.

– Теперь, – продолжал он, – это уже не кажется мне такой сумятицей. Ведь тут не может быть просто неразберихи. Должен же быть какой-то смысл в нашем существовании. Хотя я не надеюсь когда-либо узнать, в чем этот смысл заключается.

– Никто никогда не узнает, – сказал я.

– Но если он существует…

Ночью в своей комнате я припомнил весь этот разговор слово в слово. Он был трогателен и оставил в душе горький осадок – горький, потому что я вынужден был внушить отцу ложную надежду на спасение, – что сам я глубоко презирал; горько, хотя и в какой-то мере забавно было и то, что отец может находить утешение в туманных формулировках и деликатных рассуждениях. А впрочем, подумал я, без этого ему, наверно, было бы хуже. Я облокотился о подоконник. Комната была маленькая и душная. Поверх крыш за небольшим садиком я мог видеть сверкавшие в темноте огни города, и там, где темнота сливалась с беззвездным небом, светился красный сигнальный фонарь. Когда я был ребенком, я связывал с этой железной дорогой все предстоящие мне путешествия. Я смотрел из этого окна, видел огни поездов, мчащихся сквозь темноту, и испытывал двоякое удовольствие – что, не выходя из этой уютной комнатки, я уношусь с проходящим поездом в неведомые земли.

Я вдруг подумал, что это, наверно, последняя ночь, которую я провожу в своей старой комнате. В памяти всплыла картина прошлого: мне лет четырнадцать, я болен, и мать сидит рядом со мной, у постели. Я пытался прогнать это воспоминание, но было уже поздно. Когда я был болен, я звал ее, и теперь я говорил себе, ощущая какую-то пустоту внутри, что с той поры я никогда не взывал к ней с такой любовью, если не считать позавчерашнего вечера, когда я позвал ее «Мама!» а она была без сознания.

Мы были по-хорошему внимательны и ласковы друг с другом, и я думал или старался думать, что это было все. Теперь я знаю, что это не так. Пойму ли я когда-нибудь, как много всего еще было? Почему я старался утаить это от себя?

Я опять стал смотреть в окно, стремясь вернуть свои мысли к далеким огням, но почувствовал, что в душе у меня холод и пустота. Не так часто обнаруживались барьеры между мной и теми, к кому льнуло мое сердце. Теперь я уже ничего не мог сделать. И никогда уже ничего не смогу сделать.

Все годы моей научной работы где-то в глубине моего сознания жила мысль о том, что отец стареет и может умереть прежде, чем я встану на ноги. Тогда мне пришлось бы помогать матери и это разрушило бы мою научную карьеру. Теперь я освободился от этих уз. Вот как пришла ко мне эта свобода.

Тщетно старался я убедить себя, что мать радовалась моим успехам, я почему-то был уверен, что она с нежностью говорила обо мне в мое отсутствие, я утешал, себя тем, что она имела возможность порадоваться, когда меня избрали в совет. Университет в ее представлении был чем-то далеким и чуждым, и это известие для нее должно было быть еще большим торжеством, чем для меня. Так я говорил себе, потом отошел от окна, но еще долгое время не мог заснуть.

5

Я не мог заставить себя признаться даже Одри в этом неожиданно охватившем меня чувстве раскаяния. Мне кажется, что все мы решаем сами для себя, какие печали можно позволить себе, какие нет, и в двадцать шесть лет по причинам, быть может, более глубоким, чем мне хотелось, мне было трудно допустить мысль, что семья занимает такое место в моем сердце. Я помню, за год до смерти матери я говорил Одри, что родители не играют в моей жизни никакой роли. И чувствовал себя при этом в высшей степени независимым и здравомыслящим. Когда мы молоды, многим из нас трудно примириться с трогательными явлениями нашей жизни, почти столь же трудно, как большинству людей трудно примириться с суровыми фактами действительности. В течение многих лет я внушал себе это в качестве оправдания.

С Одри я встретился в Лондоне через несколько дней после похорон. Я вернулся в Кембридж, и мне казалось, что мой разговор с отцом был бог знает как давно. Прошло довольно много времени с тех пор, как я в последний раз виделся с Одри, она уезжала в гости к своей тетке в Корнуэлл, а я был так занят делами, последовавшими за моим избранием в совет, что не мог выбраться так далеко. Я с новой радостью и в то же время с привычным удовольствием смотрел, как она улыбается мне, видел ее руки, наливающие чай.

– Я тебе очень сочувствую, – сказала Одри.

– Это не важно, – сказал я, – ты ведь знаешь, что мы не были особенно близки.

Одри внимательно посмотрела на меня.

– Не стоит об этом говорить, – добавил я.

– Но все же… – вновь начала она.

– Между прочим, – сказал я, – мы ведь до сих пор не отпраздновали мое избрание. Давай устроим это сегодня вечером. У меня как раз есть деньги. А? Как это здорово, истратить столько денег, сколько захочется. Один бог знает, как долго мы не могли позволить себе ничего такого.

– Скоро ты захочешь обзавестись собственным домом.

– Даже не верится, что я не должен дважды подумать, прежде чем угостить тебя приличным обедом, – сказал я.

– Мы сильно преуспели, – поддразнивала Одри, улыбаясь.

Мы роскошно пообедали в одном из модных ресторанов. Я не помню, что это был за ресторан, в памяти у меня почему-то вертится, что мы были у «Монсеньера», но это какое-то странное заблуждение, потому что в то время этого ресторана еще не было. Но, хотя я не могу вспомнить зал, в котором мы обедали, я отчетливо помню Одри в этот день: она была в зеленом платье, плотно облегавшем ее фигуру, и ее волосы в тени абажура настольной лампы отливали красной медью.

После еды мы пили вино. Оно развязало нам языки, и полился бесконечный разговор, такой приятный и волнующий для нас обоих. Наш разговор был полон ассоциаций, которые всегда есть у любовников; в таком настроении случайно оброненное слово напоминает об общем знакомом, о месте, где мы бывали вдвоем, о наших совместных приключениях, и за каждым словом, за каждой только нам двоим понятной шуткой мы чувствуем больше любви, чем в любых декларациях, которые можно произнести. Ведь когда я говорил Одри, что я ее люблю, я говорил только то, что я мог сказать в тех же самых словах любой другой женщине, но когда я напоминал, как мы однажды провели ночь в Нанитоне, то это было только наше, тот момент в нашей жизни, который останется с нами, даже если мы после этой ночи никогда больше не увидимся.

Наконец мы замолчали. Одри допивала свое вино, а я рассматривал голубые жилки на ее руке. Свет от лампы с соседнего стола зажег рубином вино на дне ее бокала. Она улыбнулась, и морщинка на ее лбу разгладилась.

– У меня такое ощущение, – сказала она, – что ты выходишь на большую арену.

Самодовольство не могло заглушить во мне угрызений совести. Три года назад мы обычно вместе строили наши планы на будущее, и карьера Одри рисовалась нам столь же блистательной, как и моя. Но с тех пор я много раз наблюдал, как она со свойственным ей пылом бралась то за одно, то за другое и быстро убеждалась, что все это оставляет ее абсолютно равнодушной. Так, она делала какую-то работу для отделения лейбористской партии в Суррее, но вскоре пришла ко мне и заявила: «Политика! Она касается только поверхности событий. Какая от нее польза?» Одно время Одри носилась с идеей заняться какими-то изысканиями для Лиги Наций, но уже через несколько месяцев высмеивала себя за это увлечение. Потом она писала небольшие статьи для прогрессивных еженедельников. Но и это занятие, как и все остальные, очень быстро ей надоело, и последний год она сидела дома, с жаром обсуждала со мной, когда мы встречались, любые вопросы, но никогда ни словом не упоминала о своей будущей карьере. Я сказал:

– Да, мои дела наконец пошли в гору. И они должны идти в гору, если мне хоть немножко повезет. Но ведь нас с тобой двое. А как же ты?

– Слишком поздно, – сказала она.

– Чепуха, – возразил я. – Я должен был заставить тебя заняться чем-то. И я бы это сделал, если бы не был так занят своими делами. Свинство, конечно, с моей стороны. Но еще есть время.

– Ты ведь знаешь, мне уже двадцать четыре.

– Ты не могла растратить всю свою энергию.

– Я довольно успешно ее тратила, – сказала она. – Не считая того, что я истратила на тебя.

– Я ее воспринял целиком, – ответил я. – И теперь могу проверить, много ли я получил.

Она пожала плечами.

– Что же с нами будет? – спросила она так, словно и не ждала ответа.

– Я тут как-то видела Мервина, – добавила она после паузы, – он женился в прошлом году. Говорит, что его жена недавно родила.

Я вспомнил мою былую ревность и тот вечер в начале нашего романа, когда она поддразнивала меня, рассказывая о своем первом любовнике. Я никогда не видел его и думаю, что за то время, что мы были с ней вместе, это была их единственная встреча. Моя ревность растаяла давным-давно, растворившись в любви.

– Что он делает? – спросил я.

– Он архитектор, – сказала Одри. Лицо ее было задумчиво. Потом она рассмеялась и внезапно оборвала свой смех.

– Ты не хотел бы жениться на мне? – спросила она.

Наступило неожиданное молчание. Прежде чем я успел ответить, она вновь рассмеялась.

– Я сама не захочу, даже если ты захочешь. – Она говорила очень быстро. – Из-за твоей работы. Ведь если у тебя что-нибудь не будет ладиться, по моей ли вине или нет, ты всегда будешь обвинять меня. Ты будешь стараться не показать виду, но будет именно так. А я бы не смогла этого вынести. Подумай, как бы все выглядело, когда ты последний раз был в невменяемом состоянии, если бы мы были женаты!

– Ты слишком преувеличиваешь…

Она, торопясь, продолжала:

– Это все равно что выйти замуж за фанатика. Да это и значило бы выйти замуж за фанатика. Ты ведь фанатик, дорогой мой. Отсюда ты и черпаешь свою силу. Может быть, не всю, но значительную долю. А фанатик предан одной идее, ни для чего другого у него не остается места. Ты не должен жениться. Наверно, ты должен остаться холостяком. – Тут она успокоилась и улыбнулась. – Впрочем, не знаю. В конце концов, ты не такой уж монах-отшельник.

Когда мы вернулись в нашу комнату в скромной маленькой гостинице в Южном Кенсингтоне, она долго тихо и спокойно лежала в моих объятиях. Потом ее настроение переменилось, казалось, она старается извлечь из нашей любви больше, чем та может дать. Меня тревожило, как это часто бывало и раньше, ее настроение, она словно хотела дать выход своему отчаянию. И когда я встал рано утром – мне нужно было возвращаться в Кембридж и читать лекцию, – я увидел, что и во сне ее лицо оставалось напряженным. Между бровями остался след морщинки, в углу рта, там, где стерлась помада, губы были бледны, и щеку перерезала складочка. С мучительным беспокойством смотрел я на нее, потом тихо вышел из комнаты.

В поезде было холодно, утреннее солнце равнодушно освещало плоские поля. Позавтракать я не успел, голова болела, стук колес действовал мне на нервы. Я потер щеку тыльной стороной ладони, щетина колола, и кожа казалась горячей. Как жаль, подумал я, что праздники кончаются так плохо. И все время упорно я возвращался к вопросу: должен ли я немедленно жениться на Одри?

Ведь я знал, что в своих заверениях она, вопреки обыкновению, была не совсем искренна со мной да и с самой собой. Она говорила так торопливо, чтобы заглушить в себе другой голос. Я знал, что она выйдет за меня, если я предложу ей это, и будет счастлива, и, возможно, найдет в нашем браке содержание жизни, которого ей всегда не хватало.

Я был бы рад сделать вид, что все как-то неясно и что я запутался, не зная наверное, чего она сама хочет и что для нее лучше. Но и такого оправдания у меня не было. Я выглянул в окно, прочел название станций, увидел пустую платформу (почему-то подумал, не приведет ли меня когда-нибудь случай сюда). Конечно, что бы Одри ни говорила, она будет рада, если я немедленно женюсь на ней.

И все же все время, что я думал о ней, в моей голове теснились доводы против женитьбы. Эти доводы были столь мало убедительны, что не могли убедить даже меня самого. Впрочем, на первый взгляд они были вполне резонны. Пока была вероятность, что мне придется помогать матери, о женитьбе не могло быть и речи. Теперь этот факт отпал, и впервые в жизни у меня было достаточно денег. Но в моем положении еще не было постоянства и прочности. Мое членство в совете было гарантировано на три года, может быть на шесть; с колледжем и университетом были кое-какие сложности, которые делали будущее неясным. Научная работа оплачивалась в Англии лучше, чем где бы то ни было, но зато в этой области можно было прозябать в неизвестности дольше, чем в любой другой.

И тем не менее я отлично понимал, что дело не в этом. Это были опасности, неизбежные при риске, на который человек из-за этих опасностей идет чуточку менее весело, но не больше того. Я не мог уйти от правды. Все мои аргументы были только паутиной, которую я плел, чтобы защитить себя от фактов. Я не хотел жениться на Одри. Почему я не хотел на ней жениться, я не мог признаться даже самому себе.

Я старался быть честным с самим собой, но это было не легко. Я раздраженно шагал взад и вперед по вагону, стараясь представить себе все как есть. Я любил ее, она меня, я был благодарен ей, она хотела замуж, и, даже оставляя в стороне ее собственные желания, замужество для нее было бы лучшим выходом, в этом я был уверен. Я мог жениться на ней без серьезного риска. И все-таки мне хотелось уклониться. Таковы были факты. Но факты ли это, думал я. Люблю ли я ее так же сильно, как год или два назад? Вопрос сам по себе для меня ничего не значил, что он мог мне объяснить? Я был слишком молод, чтобы знать, как умирает страсть. Мы ничем уже не могли удивить друг друга: почти все слова были сказаны, все мысли известны. Но и в этом этапе, лишенном взрывов первой страсти, была своя особая прелесть. Я любил ее. Я любил ее более трех лет, и я с трудом мог себе представить иные отношения между нами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю