355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Диккенс » Очерки Боза, Наш приход » Текст книги (страница 16)
Очерки Боза, Наш приход
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 06:07

Текст книги "Очерки Боза, Наш приход"


Автор книги: Чарльз Диккенс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)

ГЛАВА XXIII
Лавка ростовщика
перевод Т.Литвиновой

Ни в одной, пожалуй, из многочисленных обителей горя и невзгод, которыми, к сожалению, так богаты улицы Лондона, не увидите вы более душераздирающих сцен, чем те, что можно наблюдать в лавке ростовщика. Эти заведения, в силу самой своей природы, мало известны кому-либо, кроме тех несчастных, которым вследствие ли собственного расточительства, или неудачно сложившихся обстоятельств – приходится искать тут временного облегчения своей участи. Предмет этот, на первый взгляд, кое-кому покажется не слишком привлекательным; и, однако же, мы дерзнем его коснуться и надеемся, что самого щепетильного читателя не покоробит от нашего рассказа.

Существуют ссудные кассы чрезвычайно высокого пошиба. Как и во всем на свете, в ломбардах соблюдается известная иерархия, и даже бедность имеет свои оттенки. Не уживаются рядом аристократический испанский плащ и плебейская миткалевая рубаха, серебряная вилка и чугунный утюг, парадный муслиновый галстук и пестрый шейный платок; поэтому ростовщик побогаче именует себя ювелиром и украшает свою лавку драгоценностями и роскошными безделушками, в то время как более смиренный его собрат не маскируется ничуть, а напротив того, старается всячески привлечь внимание публики к своему заведению. Этими-то, что попроще, мы и намерены сейчас заняться. Мы нарочно избрали одну определенную лавку и попытаемся ее описать.

Лавка эта находится невдалеке от Друри-лейн, на углу переулочка, и благодаря такому своему расположению имеет дополнительный вход, сбоку, – для тех из клиентов, кто пожелал бы избежать внимания случайных прохожих или возможности повстречать знакомого на людном проспекте. Это низенькая, грязная, пыльная лавчонка; дверь в нее всегда как-то двусмысленно приоткрыта – одновременно и маня и отталкивая робкого посетителя, который, если он человек еще неискушенный, непременно примется с преувеличенным вниманием разглядывать какую-нибудь старую гранатовую брошь в витрине, словно раздумывая, купить ему ее или не купить? – и затем, боязливо озираясь, чтобы увериться, что никто его не видит, юркнет, наконец, в дверь, которая, пропустив его, прикроется за ним, как и прежде, – не до конца. Фасад лавки и оконные рамы носят неоспоримые следы былой покраски, однако угадать, в какой именно цвет они были выкрашены в ту отдаленную эпоху, или назвать дату этого исторического события сейчас уже нет никакой возможности. Предание гласит, что висящий над главным входом транспарант, на котором по вечерам светятся по синему полю три красных шара, украшен был еще следующей надписью, составленной из грациозно извивающихся букв: «Ссуда выдается под столовое серебро, ювелирные изделия, носильные вещи и всякого рода имущество». Ныне же в пользу достоверности этого факта говорят лишь два-три загадочных иероглифа, уцелевшие на транспаранте. Вместе с надписью, надо полагать, исчезли и серебро и ювелирные изделия, упоминаемые в ней, ибо среди закладов, щедро разбросанных по витрине, не попадается особенно ценных предметов – ни серебряных, ни ювелирных. Несколько старинных фарфоровых чашек; две-три современные вазы с довольно убогим изображением трех испанских кавалеров, играющих на трех испанских гитарах, или деревенской пирушки, где у каждого из пирующих – вероятно, в знак их совершенной непринужденности и веселья, – одна нога задрана вверх самым противоестественным образом; несколько наборов шахматных фигур, две-три флейты, некоторое количество скрипок, портрет, писанный маслом, где из глубины очень черного фона изумленно устремляются на вас очень круглые глаза; молитвенники и библии в пестрых переплетах; серебряные карманные часы, расположенные в два ряда, столь же неуклюжие и почти такие же большие, как первые часы Фергюсона;{41} множество старомодных ложек, столовых и чайных, выложенных полудюжинами в виде веера; коралловые бусы с огромными золочеными замками; колечки и брошки – каждая драгоценность на отдельной картонке, со своим ярлычком, как насекомые в коллекции Британского музея; дешевые серебряные ручки для перьев да табакерки с масонской звездой на крышке завершают ювелирный отдел. Более же практичный, хоть, может быть, и несколько менее изящный отдел товаров, предназначенных на продажу, составляют пять-шесть кроватей с грязноватыми матрацами, одеяла, простыни, носовые платки, шелковые и простые, и носильные вещи самого разнообразного характера. Обширное собрание рубанков, стамесок, ножовок и прочего столярного инструмента, так и не востребованного владельцами, заполняет собой первый план всей картины. Непосредственными же аксессуарами к ней служат: широкие полки на антресолях, набитые узлами – каждый с соответственным ярлычком, которые смутно вырисовываются сквозь грязные стекла окна; невзрачные улицы, окружающие лавку; соседние дома, полусгнившие, съежившиеся, покосившиеся, из окон которых выглядывают немытые, испитые физиономии – где одна, где две сразу, – а снаружи, на шатком карнизе, красуются горшки с чахлыми цветами да старые медные кастрюли, представляя нешуточную угрозу для прохожих; заумные гуляки в подворотне за углом или перед распивочной да терпеливые их жены, обвешанные корзинами с дешевыми овощами, которыми они тут же, на панели, и торгуют.

Если фасад лавки ростовщика привлекает внимание или возбуждает любопытство вдумчивого прохожего, то внутренний вид ее действует еще сильней. Уже упомянутая нами парадная дверь открывается в общую залу; сюда приходит бывалый клиент, которого не смущают взоры его товарищей по нищете. Боковая дверь ведет в небольшой коридорчик, вдоль которого расположено с полдюжины дверей (причем все они запираются изнутри на задвижку); каждая из этих дверей открывается в соответственную кабинку, вернее даже чуланчик, противоположным своим концом выходящий к прилавку. Здесь, в этих кабинках, более робкая или, может быть, более почтенная часть публики прячется от остальной, терпеливо ожидая, когда стоящему за прилавком джентльмену с курчавыми черными волосами, бриллиантовым перстнем и двойной серебряной цепочкой от часов заблагорассудится подарить их своим вниманием – а это зависит в большой степени от умонастроения, в котором пребывает в данную минуту вышеупомянутый джентльмен.

Сейчас, например, этот щеголеватый господин занят тем, что вносит в толстую книгу номер только что выписанной квитанции; время от времени он прерывает это занятие, чтобы переброситься словечком со своим коллегой, занимающимся тем же самым делом в некотором отдалении от него; судя по загадочным репликам, которые бросает его собеседник, о какой-то «последней бутылке содовой» и о том, «каким дураком он себя почувствовал, когда эта девица стала жаловаться на них полисмену», надо полагать, что речь идет о последствиях каких-то запретных радостей, кои они где-то вместе вкушали накануне. Однако большая часть клиентов, по-видимому, не находит никакого удовольствия в воспоминаниях, которыми делятся друзья; во всяком случае старуха с желтым лицом, которая вот уже полчаса как стоит у прилавка, упершись в него локтями и положив на него небольшой узелок, вдруг прерывает их разговор и обращается к приказчику с цепочкой и перстнем:

– Послушайте, мистер Генри, голубчик, нельзя ли как-нибудь поскорей? А то ведь у меня дома двое внучат сидят, запертые. Как бы пожар не случился…

Приказчик на минутку приподнимает голову, рассеянно взглядывает на старуху и снова принимается писать в своей книге, тщательно и сосредоточенно, словно гравирует на меди. Минут пять длится молчание.

– Ах, вы спешите сегодня, миссис Теттам? – удостаивает он ее, наконец, ответом.

– То-то, что спешу, мистер Генри. Так и быть уж, займитесь мной, голубчик. Ведь я бы не стала вас тревожить, да вот детки, что с ними поделаешь?

– Ну-ка, чем вы нас порадуете на этот раз? – И приказчик извлекает булавку, которой заколот узелок старухи. – Небось все то же самое: корсет да юбка. Пора бы уж свеженького чего-нибудь принести, бабушка! Нет, положительно, я вам ничего уже не могу дать за эти вещи. Ведь на них живого места не осталось! Шутка ли сказать – три раза в неделю вы их несете нам и три раза в неделю забираете обратно – как же им не износиться?

– Ох, и шутник, – отвечает старуха, смеясь вовсю, как того требует приличие. – Хотела бы я, чтобы у меня язык был так же хорошо подвешен, как у вас. Уж, верно бы, я тогда пореже наведывалась к вам! А вот и нет! Вовсе не юбка, а самое настоящее платьице, детское… Да еще платочек вот, шелковый, отличнейшего качества. Мужний. Четыре шиллинга дал за него – в тот самый распроклятый день, как он руку сломал!

– Сколько же вы хотите за все? – спрашивает мистер Генри, скользнув взглядом по товару, который, надо полагать, не представляет для него прелести новизны. – Сколько вы просите?

– Восемнадцать пенсов.

– Даю девять.

– Да уж пусть будет шиллинг круглым счетом, голубчик, а?

– Ни полпенса больше.

– Что ж делать? Видно, придется брать.

И вот выписывается билетик в двух экземплярах, один из них прикалывается к узелку, другой вручается старухе. Затем узелок небрежно зашвыривается в угол; и другой клиент уже требует, чтобы сию же минуту занялись с ним.

На этот раз выбор падает на небритого, грязного малого; он как будто с похмелья, и замасленный бумажный колпак, небрежно надвинутый на один глаз, придает отталкивающее выражение и без того не слишком привлекательной его физиономии. Не далее как четверть часа назад, очевидно для того, чтобы размять кости, ибо, будучи трактирным завсегдатаем, он ведет преимущественно сидячий образ жизни, он развлекался тем, что гонял свою жену по всему двору, поддавая ее ногой. Сюда он пришел выкупить кое-что из инструмента – верно для того, чтобы выполнить заказ, под который он уже успел получить кой-какие денежки, – об этом говорит его разгоряченное лицо и нетвердая походка. Он уже заждался и решил сорвать свое дурное настроение на ободранном мальчугане, который для того, чтобы привести свою голову вровень с прилавком, вынужден карабкаться по нему, подтягиваться на локтях и так висеть – поза не слишком удобная, недаром он уже который раз падает прямо на чьи-то ноги. На этот раз бедняге достается такая солидная затрещина, что он отлетает к самой двери; но тут же общественное мнение обрушивается на обидчика.

– Ты чего мальчишку бьешь, зверь ты этакий? кричит женщина в стоптанных башмаках, с двумя утюгами в корзиночке. – Это тебе не жена!

– Удавись! – отвечает вышеупомянутый джентльмен, глядя на нее с тупой злобой пьяного человека и замахиваясь. К счастью, кулак его даже не задевает женщину. – Поди удавись и жди, пока я приду и срежу веревку.

– Тебе бы только резать, – подхватывает женщина. – Я бы тебя всего изрезала, бездельник (возвышая голос). Да, да, бездельник ты несчастный! (Громче.) Где твоя жена, мерзавец? (Еще громче: этого сорта женщины отличаются чрезвычайной отзывчивостью и способностью довести себя в одну минуту до точки кипения.) Где она, эта бедняжка, с которой ты обращаешься хуже, чем с собакой? Бить женщину – тоже мне мужчина! (Уже на визге.) Попался бы ты мне в руки – да я бы тебя убила, пусть бы даже меня за это повесили!

– Ну-ну-ну, повежливей! – рычит в ответ мужчина.

– Это с тобой-то, с окаянным, да повежливей? презрительно восклицает женщина. – Ну, не безобразие ли? – продолжает она, обращаясь к старушке, которая выглядывает из одного из описанных нами чуланчиков и, видно, не прочь сама вступить в перебранку, тем более что она чувствует себя в надежном укрытии.

– Ну, не безобразие ли, сударыня? («Ужасно, ужасно», – отзывается старушка, не понимая, впрочем, толком, о чем идет речь.) Его жена, сударыня, катает белье, и такая-то она работящая, такая работящая, сударыня, вы себе представить не можете (очень быстро), и ее окна выходят во двор, а наши, значит, с мужем на улицу (совсем уже скороговоркой)… А он – нам-то все слышно – как придет домой пьяный, так давай ее бить. и так всю ночь напролет и дубасит ее – ладно бы если б одну ее – а то ведь собственное дитя лупит, чтобы матери-то еще горше, значит, было, – тьфу, противный! а она, бедняжка, ни тебе в суд, ни куда, ничего не хочет – любит, вишь, дурака… Ну что ты будешь делать?

Наконец, рассказчице приходится остановиться, чтобы перевести дух, и тогда сам хозяин заведения, который только что вышел к прилавку в сером халате, воспользовавшись паузой, решил сказать свое веское слово:

– В моей лавке чтобы этого не было, слышите? Миссис Маккин, не суйте свой нос в чужие дела, а то вам не получить тут четырех пенсов под ваш утюг. А вы, Джинкинс, оставьте-ка здесь квитанцию, а сами идите проспитесь, да пусть жена придет за этими вашими двумя рубанками. И запомните: вас я ни за какие деньги не желаю видеть у себя в лавке. Так что убирайтесь отсюда подобру-поздорову.

Красноречие ростовщика, однако, производит вовсе не тот эффект, на который оно рассчитано: женщины начинают дружно браниться, мужчина размахивать кулаками, еще минута – и он завоюет себе неоспоримое право на бесплатный ночлег, но тут малодушная ярость его получает более безопасное направление, ибо в лавку входит его жена – несчастная, изможденная женщина, находящаяся по всей видимости в последней стадии чахотки; лицо ее носит следы недавних побоев, на руках у нее худенький, золотушный ребенок – не бог весть какая тяжесть, – но и эта ноша как будто ей не под силу.

– Ну, идем же домой, мой милый, – умоляет несчастная. – Ну, голубчик, ну, милый, ну, идем, тебе надо поспать.

– Сама иди домой, – отвечает разъяренный грубиян.

– Ну, идем же домой, по-хорошему, – говорит жена еще раз и разражается слезами.

– Сама иди домой, – снова отвечает муж, подкрепляя свои слова жестом, от которого несчастная пулей вылетает из лавки. Ее «законный друг и защитник» следует за ней по двору, то подгоняя ее пинками, то нахлобучивая хлипкий голубенький капор на еще более хлипкое, прозрачное личико несчастного младенца.

Дальний чуланчик, который помещается в самом темном и укромном уголку, куда почти не достигает свет от двух газовых рожков, освещающих лавку, занимают молоденькая, хрупкого телосложения девушка лет двадцати и пожилая женщина, – судя по сходству, ее мать; обе они жмутся к стенке, словно желая скрыться даже от взоров приказчика. Впрочем, с ростовщиками они уже знакомы. 06 этом можно судить по тому, как без запинки отвечают они на обычные вопросы, которые – с большей почтительностью и несколько более тихим голосом, чем обычно, – задает им приказчик: «Какую фамилию прикажете указать?», «Товар, разумеется, является вашей собственностью?», «Где проживать изволите?», «В своем доме или квартирку снимаете?» и так далее. К тому же, они торгуются с приказчиком, запрашивая под свой залог сумму большую, чем та, которую для начала он предложил, на что едва ли решились бы, если бы были совсем новички. При этом старшая из них нашептывает дочери, чтобы та пустила в ход все свое красноречие, и уговорила бы приказчика выдать аванс тут же, и как следует расхваливала бы заклады. Принесли же они маленькую золотую цепочку и кольцо «незабудку» – оба предмета, судя по их размерам, принадлежат девушке; когда-то, в более счастливую пору своей жизни, она, верно, получила их в подарок, они ей были дороги, как память о том, от кого достались, а теперь она отдает их без колебаний, ибо нужда ожесточила сердце матери, а глядя на нее, ожесточилась и дочь; мысль же о том, что сейчас в их руках будут деньги, и воспоминание о только что перенесенных муках, связанных с отсутствием их, – о холодности старых друзей, о суровом отказе в помощи со стороны одних и еще более обидном сострадании других все это как бы вытравило чувство стыда, которое некогда истерзало бы их при одной мысли о возможности попасть в такое положение.

Соседняя каморка занята молодой особой в платьице очень изношенном, но чрезвычайно пестром и хоть не дающем никакой защиты от стужи, зато в высшей степени нарядном и слишком ясно указывающем на общественное положение его обладательницы. Некогда добротный атлас ее платья, вылинявшая отделка, жиденькие, стоптанные туфельки; шелковые розовые чулочки; летняя шляпка зимой; осунувшееся лицо, где румяна, только подчеркивая болезненную бледность щек, говорят о невозвратно ушедшем здоровье и навсегда утраченном счастье, а заученная улыбка кажется отвратительной насмешкой над душевною болью – все это признаки несомненные. Но вот ее взор падает на девушку за перегородкой, и – самый ли облик ее соседки, или вид побрякушек, которые та принесла закладывать, – но только со дна души несчастной женщины поднялось какое-то доселе дремавшее воспоминание, под влиянием которого она мгновенно преобразилась. Сгоряча она даже подалась было вперед, очевидно желая разглядеть получше своих соседок, которые наполовину были скрыты от ее взоров, но тут же, заметив, что обе они невольно отпрянули от нее, она забилась в самый угол своего чуланчика, закрыла лицо руками и горько разрыдалась.

В человеческом сердце есть удивительные струны: долгие годы неправедной, развратной жизни молчат они, и вдруг запоют – в ответ на незначительное, казалось бы, событие, ничтожное само по себе, но связанное таинственными, неясными нитями с былыми, неповторимыми днями, с теми горькими воспоминаниями, от которых нет спасенья ни одному человеку на свете, как бы низко он ни пал.

Нашлась и еще одна пара любопытных глаз – они принадлежали женщине из общей залы – грязной, простоволосой, наглой и неопрятной. Этой уже падать ниже было некуда. Еле различимая с ее места группа, которая сначала возбудила у нее одно лишь любопытство, мало-помалу приковала к себе все ее внимание. Пьяноватая ухмылка уступила место выражению, похожему на участие, и чувство, сродни тому, какое мы только что описали, на миг – только на миг! – проникло даже и в эту грудь.

Кто скажет, что ждет этих женщин впереди? Той, что в общей зале, например, осталось всего две ступени больница да могила. А сколько женщин, попавших в положение, в котором сейчас очутились эти две, в чуланчиках, и в котором, быть может, была некогда и она, ступили на тот же страшный путь и пришли к тому же страшному концу! Одна уже несется за нею вслед с головокружительной быстротой. Еще немного, и ее примеру последует другая. А сколько их уже было, таких!

ГЛАВА XXIV
Уголовные суды
перевод М.Лорие

Нам никогда не забыть того смешанного чувства почтения и ужаса, с каким в детстве мы, бывало, поглядывали на Ньюгетскую тюрьму. Какой трепет вселяли в нас ее толстые каменные стены, ее низкие, массивные ворота, словно сделанные нарочно для того, чтобы впускать людей и уже никогда не выпускать их обратно! А кандалы над дверью должников! Ведь мы воображали тогда, что они настоящие и подвешены здесь для удобства, чтобы в любую минуту их можно было снять и заковать в них руки и ноги какого-нибудь отъявленного злодея. Мы не уставали дивиться тому, как это кучера наемных карет на соседней стоянке могут шутить, глядя на такие страсти, и пить большими кружками эль с портером, когда рядом с ними чуть не каждый день иссякает чаша жизни.

Нередко забредали мы сюда во время судебных сессий, чтобы, заглянув во двор, хоть издали увидеть место, где преступников наказывают плетьми, и мрачный сарай, в котором хранится виселица со всеми ее жуткими принадлежностями и на двери которого нам так и виднелась медная дощечка с надписью «М-р Кеч»:{42} мы были твердо убеждены, что сие высокопоставленное лицо может проживать только здесь, и нигде больше. Дни этих детских фантазий давно миновали, рассеялись и другие грезы, более светлые. Но давнишнее чувство еще таится и душе: мы по сей день содрогаемся всякий раз, когда проходим мимо этого здания.

В Лондоне, думается нам, нет того пешехода, которому не довелось бы хоть раз бросить взгляд в страшную дверь, через которую арестованных впускают в эту мрачную обитель, и с чувством неизъяснимого любопытства осмотреть те немногие предметы, какие он успеет там заметить. Толстая эта дверь, обитая железом и усаженная по верху остриями, не доходит до притолоки и порой за нею можно увидеть лицо малоприятного субъекта в широкополой шляпе, синем шейном платке и сапогах с отворотами; на плечах у него нечто среднее между шинелью и курткой, а в левой руке большущий ключ. Может, на ваше счастье, вы окажетесь там как раз в то время, когда дверь отворяют. Тогда вы на минуту увидите в дальней стене караульной вторую, точно такую же дверь, а у камина, слабо освещающего это помещение с выбеленными стенами, еще двух-трех сторожей, ничем не отличающихся от первого. Мы очень уважаем миссис Фрай, но, право же, зря она не писала романы ужасов – оснований к тому у нее во всяком случае было больше, чем у миссис Рэдклиф.{43}

Недавно мы опять прогуливались по Олд-Бейли и, только что миновав эту самую дверь, услышали, как сторож ее отпирает. Мы, разумеется, тут же обернулись и увидели, что по ступенькам спускаются двое. И, конечно же, мы остановились и стали за ними наблюдать.

То была немолодая женщина, прилично одетая, но по всей видимости бедная, а с нею – мальчик лет четырнадцати. Женщина горько плакала; в руке она несла узелок, мальчик шел немного позади нее. Легко было угадать их нехитрую повесть. Мальчик был ее сыном, которого она с малых лет баловала, отказывая себе во всем, ради которого безропотно терпела невзгоды и бедность, уповая на то, что придет время и он оценит ее заботы и сам начнет заботиться о них обоих. А он завел дурные знакомства; рос лодырем, стал преступником и за какую-то мелкую кражу угодил под суд. Он долго пробыл в тюрьме, заработал там еще и добавочное наказание, и вот сегодня его, наконец, освободили. То был его первый серьезный проступок, и несчастная мать, все еще надеясь спасти его, с рассвета дожидалась у дверей тюрьмы, чтобы умолить его вернуться домой.

Мы навсегда запомнили этого мальчика; он спускался по ступенькам, хмуро сдвинув брови, потряхивая головой с видом вызывающим и упрямым. Они отошли на несколько шагов и остановились. Женщина с трепетной мольбой положила руку ему на плечо, а он досадливо вздернул голову, словно отмахиваясь от докучной просьбы. Утро выдалось безоблачное, в ярких лучах солнца вся улица казалась помолодевшей и радостной; мальчик огляделся, потрясенный этим обилием света, – он так давно ничего не видел, кроме угрюмых тюремных стен! То ли горе матери тронуло его сердце, то ли нахлынули на него смутные воспоминания о счастливых днях детства, когда она была его единственным другом и лучшим товарищем, – только он расплакался и, прикрыв одной рукой лицо, а другой ухватившись за руку матери, быстро пошел с нею прочь.

Движимые любопытством, мы не раз посещали заседания обоих судов на Олд-Бейли. Ничто так не поражает человека, пришедшего сюда в первый раз, как холодное равнодушие, с каким эти заседания ведутся. Здесь занимаются делом, и больше ничего. Здесь много порядка, но нет сострадания; здесь проявляют интерес, но не сочувствие. Возьмем, к примеру, Старый суд. Вот сидят судьи; внушительный их вид всем известен, а значит, и сказать о них больше нечего. Далее, в центре, восседает лорд-мэр при всех регалиях, такой невозмутимый, каким может быть только лорд-мэр, а перед ним стоит огромный букет цветов. Далее – шерифы, почти такие же важные, как лорд-мэр; и адвокаты, в собственных глазах вполне достаточно важные; и публика, которая заплатила за вход, а потому считает, что все здесь происходящее имеет единственной целью ее развлечение. Вы только посмотрите, что делается в зале: одни внимательно читают утреннюю газету, другие о чем-то шепотом переговариваются, третьи мирно подремывают, – просто не верится, что для одного несчастного создания, здесь присутствующего, исход судебного разбирательства означает жизнь или смерть. Но переведите взгляд на подсудимого, понаблюдайте за ним некоторое время, и эта истина откроется вам во всей своей неприкрытой наготе. Заметьте, как беспокойно он вот уже десять минут складывает в причудливые узоры сухую траву, разбросанную на барьере, который отделяет его от залы; как страшно он бледнеет при появлении одного из свидетелей, как переступает с ноги на ногу и вытирает липкий от пота лоб и влажные руки, когда заканчивает свою речь прокурор, – точно ему стало легче от того, что теперь присяжным известно все самое худшее.

Но вот и защита сказала свое слово; судья подводит итоги; и подсудимый впивается глазами в лица присяжных, как умирающий, до последней минуты цепляясь за жизнь, тщетно ищет прочесть на лице врача хотя бы проблеск надежды. Присяжные отходят в сторону, чтобы посовещаться; подсудимый покусывает стебелек розмарина, изо всех сил стараясь казаться спокойным, но вы почти слышите, как бьется его сердце. Присяжные возвращаются на свои места, и в мертвой тишине старшина оглашает решение: «Виновен!» Пронзительный женский крик раздается на галерее; подсудимый едва успевает бросить взгляд в ту сторону, – его поспешно уводят. Секретарь приказывает «вывести эту женщину», и суд как ни в чем не бывало переходит к разбору следующего дела.

Картину, прямо противоположную этой, можно постоянно наблюдать в Новом суде, где торжественность заседаний частенько и весьма существенно нарушается из-за хитрости и упорства малолетних преступников. К примеру, судят тринадцатилетнего мальчишку, очистившего карман какого-нибудь подданного ее величества; улики налицо, виновность его доказана. Ему предлагают сказать что-нибудь в свое оправдание, и он с готовностью произносит краткую речь на тему о присяжных и об Англии в целом утверждает, что свидетели все до одного клятвопреступники, дает понять, что полиция, сколько ее ни есть, в заговоре «против него, несчастного». При всем правдоподобии этого заявления, – судью оно не убеждает, и разыгрывается сценка вроде нижеследующей:

Судья. Есть у тебя свидетели, мальчик, которые могли бы что-нибудь сказать в твою пользу?

Мальчишка. Да, милорд. Пятнадцать джентльменов ждут за дверью, и весь вчерашний день дожидались, мне об этом сообщили еще вечером, как стало известно, что моему делу слушаться.

Судья. Вызовите этих свидетелей.

Толстый судебный пристав выбегает из залы и во всю глотку зовет свидетелей; слышно, как его голос постепенно замирает – это он спускается во двор. Через пять минут он возвращается, запыхавшийся и охрипший, и докладывает судье, который и без него прекрасно это знал, что никаких таких свидетелей там нет. При этих его словах мальчишка разражается громким ревом, трет кулаками глаза и всячески изображает оскорбленную невинность. Присяжные, не колеблясь, признают его виновным, и тут он пуще прежнего старается выжать из глаз хоть несколько слезинок. В ответ на вопрос судьи смотритель тюрьмы говорит, что подсудимый уже дважды побывал на его попечении. Мальчишка решительно это отрицает: «Ей-богу, джентльмены, никогда еще со мной такого не было, честное слово, милорд, не было. Это он ошибся, потому как у меня есть брат – тот верно попал один раз в тюрьму ни за что, а мы с ним близнецы, ну до того похожи, что нас все путают».

Однако ни эта теория, ни прочие заверения не производят желаемого действия, и мальчишку приговаривают к каторжным работам на семь лет или около того. Убедившись, что на сострадание рассчитывать нечего, он облегчает душу живописным ругательством, содержащим указание на будущий адрес «старого хрыча в парике»; удалиться из залы на собственных ногах он наотрез отказывается, и его тут же выносят, предоставив ему утешаться тем, что он доставил всем и каждому кучу хлопот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю