Текст книги "Синдром удава"
Автор книги: Борис Витман
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
29. Тюрьма в Лефортове
Итак, это была тюрьма, которой лубянский следователь пугал моего отца. Тюрьма, где официально разрешалось применение пыток!
Первый допрос. Следователь – капитан лет тридцати пяти. Лицом немного напоминал известного киноактера Кадочникова. Правильная речь. Спокойней ровный голос. В общем, ничего угрожающего. Он задавал вопросы, я отвечал. Писал он быстро, ровным почерком. Каждую написанную страницу давал прочесть и подписать. Изложение было грамотным, без искажений и предвзятости. Незначительные неточности тут же исправлялись. С первого допроса я ушел ободренным. Слово «Лефортово» уже не казалось столь зловещим.
Допросы происходили ежедневно, кроме воскресенья. Путь до следовательского кабинета был довольно длинным. Надзиратель шел рядом, одной рукой сжав мою руку выше локтя, а другой подавал сигналы, щелкая пальцами. Так он предупреждал встречных. Заключенным встречаться лицом к лицу не полагалось – либо загоняли в нишу, либо поворачивали лицом к стене.
Двери камер выходили на галерею. Между собой противоположные галереи соединялись переходными мостиками, почти как в московском ГУМе, а между этажами – металлические трапы, как на многопалубном корабле. Пространство между галереями было затянуто стальной сеткой – это чтобы нельзя было броситься вниз и разбиться насмерть. Вот такая забота о подследственных.
С каждым днем чувство голода усиливалось. Для получения передач из дома требовалось разрешение следователя. На мою просьбу он неопределенно ответил:
– Посмотрим на поведение.
Пока допросы проходили гладко. Но, как ни странно, то, что касалось половинковской номенклатурной банды, расправившейся с прокурором и вынудившей меня приехать в Москву, следователя почти не интересовало. Значительно больший интерес он проявил к обстоятельствам моего пленения. Я подробно рассказал ему, как меня включили в разведгруппу, как готовили для заброски в тыл к немцам, как сорвалось наступление, и наши армии оказались в окружении без боеприпасов и горючего. Рассказал о неудавшихся попытках прорваться, о ранении. О том, как оказался в плену и совершил побег.
Когда следователь дал мне прочесть написанное, я увидел, что многое в протокол допроса не вошло, хотя, на мой взгляд, имело принципиальное значение.
Ни слова не упоминалось о харьковском окружении, будто его не было вовсе. Все было сведено к тому, что я «добровольно сдался в плен».
Я отказался все это подписывать, капитан начал кричать, назвал меня изменником Родины и сказал, что здесь он решает, что и как писать. Предложил подумать, а сам ушел, оставив меня с надзирателем. Отсутствовал он довольно долго, а когда вернулся и узнал, что я не изменил своего решения, сказал:
– Ну что ж, не хочешь подписывать сейчас, подпишешь потом... Мы еще вернемся к этому. Рассказывай, что было дальше.
Мой рассказ о том, как пробирался в Сумы на конспиративную базу, как наткнулся на карателей и едва не был расстрелян, как был арестован жандармерией и бежал, встретился с подпольщиками, снова был схвачен и снова бежал – не вызвал заметного внимания.
Следователь часто прерывал меня, заявляя, что к существу дела это не относится. Отпустил он меня лишь под утро.
Едва я лег и заснул, тут же объявили подъем. Весь день меня клонило ко сну. Сильнее давала себя знать слабость от недоедания. Но стоило задремать, сидя на скамейке, как раздался стук в дверь и крик надзирателя: «Не спать!» После ужина меня на допрос не вызвали. С трудом дождался я отбоя и сразу уснул. Но вскоре меня уже тормошил надзиратель. Снова переход по галереям, мостикам и трапам. Снова вопрос следователя:
– Надумал?
– Нет, подписывать не буду.
– Хорошо, рассказывай дальше. – И снова допрос до утра.
Привстать с табуретки и хоть немного размять задеревеневшие мышцы не разрешалось. Сам следователь вставал, прохаживался по кабинету, курил, пил чай, выходил, оставляя меня с надзирателем или другим следователем.
Так тянулось из ночи в ночь. В следственные протоколы включались только те моменты моей военной биографии, с помощью которых следователь рассчитывал представить меня изменником Родины. Делал он это часто в ущерб, логике и здравому смыслу. Так, например, он не указал, что в Эссене я оказался не случайно, а выполняя задание нашей разведки.
Любому, кто хоть немного знал обстановку в Германии тех лет, было ясно, что, свободно владея немецким языком, я мог бы при желании совсем иначе распорядиться своей судьбой. Мог бы оказаться в зажиточном крестьянском хозяйстве, обеспечив себе почти свободную сытую жизнь, вместо существования за колючей проволокой концлагеря в Эссене, ставшем для многих местом гибели от бомбежек, голода, зверств гестапо и охраны.
Этот должно было быть ясно и следователю... Но ему, как и людям его толка, трудно было поверить в поступки, на которые сами они не способны. Мой следователь не мог себе представить, что, находясь в немецком лагере и владея немецким языком, я скрывал это, чтобы не стать переводчиком, добровольно отказался от лагерных благ.
Следователь преднамеренно умалчивал о моей деятельности на заводах Круппа, и в этом была своя логика: в противном случае все его старания изобразить меня изменником и предателем выглядели бы явным абсурдом.
Пытка лишением сна продолжалась. Яркий свет лампы в камере, казалось, сверлил мозг. Знакомая до мелочи, до пятнышка на стене обстановка, еженощно повторяющийся путь к следователю – раздражали. Трудно стало сосредотачиваться. Читая протоколы, я терял ход мысли. Иногда мне начинало казаться, что рассудок покидает меня.
Видно, следователь это почувствовал и дал передышку. Ему, как коту, интереснее было играть с еще живой мышью. Я отсыпался не только ночью, но и днем, стоя, и на ходу на вечерней прогулке. Но тут особенно остро начал ощущаться голод. Получать передачи из дома мне так и не разрешили. Все мои мысли теперь сконцентрировались на еде, как тогда по пути в Сумы или в фашистских лагерях. Начались вкусовые галлюцинации. То совершенно отчетливо чувствовался запах домашних пирогов, то пшенной каши, которую в детстве не любил, а теперь нещадно корил себя и мысленно подсчитывал сколько набралось бы полных мисок не съеденной каши. Но больше всего мечталось о черном сухарике. Он виделся во сне и наяву и казался дороже любых пирожных.
Чтобы не так долго тянулось время между кормежками, мы с напарником решили сделать шахматы. Но вылепить их из хлеба, отрывая от мизерной пайки, было выше наших сил. Я предложил использовать песок с глиной. Его можно было набрать в тюремном дворике, куда нас выводили на прогулку. Правда, сделать это было непросто. Часовой на мостике сверху следил за каждым шагом. И все же за несколько дней нам удалось собрать несколько горстей и вылепить шахматные фигурки. Квадраты нацарапали на столе ногтями. Теперь, за шахматными баталиями время тянулось не так мучительно долго.
Как-то я обнаружил в доске своего лежака выступающую головку гвоздя. Не приобрести такой ценный инструмент было неразумно.
Несколько дней я ковырял ногтями древесину, расшатывал гвоздь, и наконец он поддался. Торжествуя, я показал вытащенный гвоздь напарнику и тут же спрятал его, воткнув между каблуком и подошвой сапога.
– А для чего он тебе, уж не бежать ли задумал? Стену гвоздем не процарапаешь – толщина не менее метра, да и вообще едва ли кому удавалось бежать отсюда. Это невозможно, – сказал он.
Я не любил слово «невозможно» и возразил:
– Бежать можно и отсюда. Для этого не обязательно рушить стены или делать подкоп. Представь: ты делаешь вид, что душишь меня. Надзиратель открывает дверь и старается тебя оттащить. Мне достаточно одного не очень сильного удара, чтобы на некоторое время сделать надзирателя недвижимым и безмолвным (нас этому неплохо научили в разведке). Этого достаточно, чтобы связать ему руки и ноги простынями и заткнуть рот. Затем ты одеваешь его форму и, щелкая пальцами, ведешь меня к выходу. В карманах у нас песок, подобранный в прогулочном дворике. Им можно засыпать глаза вахтерам на выходе. Главное – действовать энергично и смело. Конечно, шансов немного. А вдруг повезет?..
Напарник недоверчиво покачал головой, но все же попросил показать ему приемы и места, куда надо бить. Я продемонстрировал кое-что из того, что знал. Ему захотелось овладеть этими приемами: в лагере они могут пригодиться для защиты от уголовников. Но удары у него получались вялые, в них не было резкости. И весь он был какой-то рыхлый. Нет, для таких дел он явно не годился. Я посоветовал ему каждое утро тренироваться, отрабатывать резкость удара. Во время показа ударов несколько раз открывался глазок. Видно, надзирателю тоже было любопытно.
Вечером я один вышел на прогулку. Напарник пожаловался на недомогание. Вернувшись с прогулки, я не застал его в камере. А спустя некоторое время дверь распахнулась и вошли трое надзирателей. Меня поставили лицом к стене, обыскали, извлекли из кармана горсть песка с глиной, принесенных с прогулки для ремонта шахматных фигурок. Приказали разуться, вытащили из-под каблука спрятанный там гвоздь. Им все было известно.
Меня отправили в карцер – холодный, тесный. Настолько тесный, что умещался там только голый лежак, без матраса и подушки. Раз в сутки давали кусок хлеба и чуть теплый чай. Иногда эти сутки казались нестерпимо длинными, но холод здесь был еще нетерпимее, чем голод. Размеры карцера ограничивали движения, не позволяли согреться. Часами сидел я на голой доске, обхватив себя руками. Так казалось теплее.
Окна в карцере не было. День перепутался с ночью.
Однажды, по-видимому, ночью, я лежал и, как обычно, долго не мог заснуть от холода. .Двигатель не работал, и тюрьма казалась вымершей. Вдруг до слуха донеслось постукивание. Сначала я подумал, что где-то что-то ремонтируют. Но по ритму понял, что это не так. Звук был очень слабый, глухой, и трудно было установить, откуда он. Казалось, что стучат рядом за стеной, потом – что звук доносится откуда-то сбоку и снизу. Я подумал: кто-то ищет со мной общения, – и ответил стуком в том же ритме. Тут же в ответ послышалось несколько частых, торопливых ударов. Словно некто за стеной обрадовался, что ему ответили. После небольшой паузы прозвучало десять ударов, я ответил тоже десятью ударами. Потом прозвучало восемнадцать ударов, и я снова отстучал столько же. Потом четырнадцать... После паузы удары повторились в том же порядке, и так – несколько раз. Наконец я догадался, что число ударов соответствует месту буквы в алфавите. Получилось слово «кто». Я очень обрадовался своему открытию и часто застучал в стену в знак того, что вопрос понял. Повторяя про себя буквы по алфавиту, я простучал свою фамилию. В ответ мой собеседник простучал свою.
На взаимное представление ушло, как мне показалось, не менее часа. Затем человек за стеной предложил ускоренную систему. Смысл ее заключался в следующем: алфавит делился на три группы. В первых двух по десять букв, в третьей – остальные. Сначала стуком обозначалась группа, а после небольшой паузы порядковый номер буквы в группе. Например, буква «т» передавалась двумя ударами, обозначающими группу, и после короткой паузы восемь ударов, обозначающих место буквы в своей группе. Всего десять ударов, вместо восемнадцати. Освоив новую систему, я прежде всего сообщил фамилию «подсадной утки» и просил, чтобы предупредили соседей, если есть с ними связь. От стучания по каменной стене у меня распухли суставы, но радость общения заглушала боль. Каждую ночь, точнее, в то время, когда не работал двигатель, мы продолжали наш разговор.
30. И далее по лефортовским ухабам
После карцера меня поместили в небольшую камеру, где уже были два человека. Один высокий стройный красавец в кителе морского офицера, с небольшой бородкой. Другой – невысокого роста, пожилой, с круглым скуластым лицом без признаков растительности, с приплюснутым носом и щелками монгольских глаз. Он сидел на кровати-лежаке, поджав под себя ноги.
Я мысленно окрестил его «чучмеком». Мы представились друг другу. Моряк оказался капитаном польского военно-морского флота, но разговаривал он на чистейшем русском, без всякого намека на польский акцент.
Сначала я решил, что «чучмек» плохо говорит по-русски, и все больше обращался к моряку. Но вскоре выяснилось, что «чучмек» прекрасно говорит не только по-русски, но знает французский, английский, китайский, японский и несколько мусульманских языков. Окончил два высших учебных заведения, одно из них во Франции. И был это не кто иной, как великий имам Дальнего Востока. Ему при жизни сооружен памятник в городе Дайрене. В 1918 году у него была встреча с Лениным. В Лефортово его доставили из Дайрена вместе с каким-то японским наследным принцем после капитуляции Японии в 1945 году. Хазрату, так мы обращались к нему, шли многочисленные посылки из многих стран. Общаться с ним было очень интересно. От него я много узнал о магометанстве, о жизни и религии мусульман, дважды в день он совершал молитвенный обряд. Потом делился с нами продуктами из полученных посылок. На вопросы, а точнее, на беседы вызывали только Хазрата.
Судя по всему, гэбисты хотели перетянуть имама на свою сторону, с далеко рассчитанными наперед целями...
Следствие по делу моряка было закончено. Его подозревали в связях с иностранной разведкой.
Мой путь по лефортовским ухабам продолжался.
Всхоре меня снова поместили в одиночную камеру. Когда опять привели на допрос, я увидел моего следователя в благодушном настроении.
Он угостил меня «Казбеком» и, как ни в чем не бывало, сказал:
– Ну вот что, все, о чем мы с тобой до сих пор говорили, все это ерунда. Теперь мы займемся настоящим делом. Нас интересует твоя связь с Интеллидженс Сервис...
Услышав такое, я невольно рассмеялся.
– Если так, то вам придется освободить меня. Это явная нелепость.
– Ну что ж, увидим...
Снова каждую ночь допросы. Только я засыпал, входил надзиратель, тряс меня, спрашивал фамилию, хотя в камере я был один, и вел к следователю. Допрос продолжался до утра. Следователь часто отлучался и его подменял человек в штатском, который внешне немного походил на меня.
Этого человека интересовала Вена, мои связи, круг знакомых, подробное описание города, характерные особенности венцев, система образования и многое другое. На следователя он не походил, и его роль так и осталась непонятной, хотя...
Утром, незадолго по подъема, меня приводили в камеру. Я раздевался, тут же засыпал. Но объявляли подъем, и я должен был подниматься.
Днем спать не разрешалось. Лежак убирался в нишу на стене. Если я садился спиной к двери и начинал дремать, тут же раздавался стук в дверь, и надзиратель требовал, чтоб я сел лицом к двери. Тогда я приноровился дремать, стоя около двери, спиной к глазку. Но и эта уловка скоро была разгадана. Надзиратель стал требовать, чтобы я стоял лицом к глазку.
Обычно допрос начинался с вопроса: «Ну что надумал?..»
Однажды следователь заявил:
– Вот ты стараешься выгородить своих друзей по Половинке, – и он назвал Виктора Ивановича и Лиду. – А они дали показания против тебя. – В доказательство он потрясал какими-то бумажками, но не показывал, что в них написано. – А ты все упорствуешь, не хочешь сознаться. Твоя подружка уже спуталась с главным инженером шахты.
Как выяснилось позже, Лида в это время находилась в больнице. После моего вынужденного отъезда у нее было сильное нервное потрясение, а выйдя из больницы, она приехала в Москву и некоторое время жила у нас дома, добивалась разрешения на свидание со мной, но, разумеется, не получила.
Ночные допросы, страшная пытка лишением сна продолжались теперь непрерывно, даже по воскресеньям. Когда подошли к венским событиям, я умолчал о совместной операции движения Сопротивления с частями 3-го Украинского фронта по освобождению Вены. Моя причастность к этой операции и знание полной правды о ней едва не стоили мне жизни тогда, в сорок пятом.
Нынешние последователи смершевцев, не жалея сил в интересах собственной карьеры, добивались от меня признания в связях с английской разведкой!
Я был на грани помешательства. Еще немного, и я сознался бы в любом преступлении, даже в связях с преисподней. Но в самый критический момент, когда нервная система была истощена до предела, где-то внутри меня зазвучала музыка. Она была подобна прохладной струе воды, утоляющей многодневную жажду. Это музыка заполнила меня всего, перенесла в какой-то другой мир, где не было ни тюрьмы, ни следователя.
И хотя я отчетливо видел его за столом, дымящего «Казбеком», и даже отвечал на его вопросы, но все это было уже как бы помимо меня.
Я наслаждался чудесной мелодией и чувствовал, как отдыхают мой мозг и все тело. Это было невероятно. Когда перед подъемом меня привели в камеру, я совсем не хотел спать.
Все это пришло как спасение, было похоже на какую-то космическую подпитку, на Святую Защиту... И это уже не в первый раз! Было над чем задуматься...
В этот день надзиратель ни разу не стучал в дверь. Я с нетерпением ждал допроса, чтобы снова услышать чудесную музыку. И она зазвучала снова, как только я опустился на табурет в кабинете следователя. Он, видимо, заметил перемену во мне, но не мог понять причину. Вроде бы все делал по инструкции, и эта методика всегда срабатывала. А тут вдруг осечка. Он стал нервничать, больше курить, часто отлучался. Обычно уравновешенный, срывался, начинал кричать. Даже однажды чуть не ударил, когда я на очередной его выпад сказал:
– Это вы делаете преступниками честных людей.
Он вплотную подошел ко мне и прошипел сквозь зубы:
– Тебе это дорого обойдется, я загоню тебя туда, где Макар телят не гонял, оттуда уже не убежишь.
Забегая вперед, скажу – эту угрозу он выполнил...
Несмотря на все старания следователя, с Интеллидженс Сервис у него ничего не получалось. Я научился управлять спасительной музыкой. Делал ее звучание громким, когда нужно было заглушить его брань, и видел только шевелящиеся губы, как в кино, когда пропадает звук, или уменьшал громкость, когда нужно было сосредоточиться. Следователь недоумевал.
Дважды меня возили на Лубянку, держали там часами в «стоячей камере», когда ноги затекают и немеют до полного одеревенения. Меня тщательно обследовали их врачи, задавали разные вопросы – хотели, видимо, выяснить, как у меня с психикой. А еще: откуда это у меня рубцы от ранений, сделанные, видите ли, не «фронтовым способом» (металлическими зажимами), а профессиональным игольно-ниточным швом?..
Я понимал, что из Лефортова есть только два выхода: в лагерь или в небытие... Для второго «выхода» больше всего подходили те, кто не совершил никаких преступлений. Деятелю этого ведомства не составляло труда состряпать любую фальшивку. Грош цена была следователю, не умеющему из простого советского человека сделать шпиона или, на худой конец, просто врага народа. При этом они входили в такой раж, что потом сами удивлялись, какого матерого врага разоблачили. В итоге врагу – «вышка», следователю – благодарность от начальства и народа.
Можно было догадаться, что в арсенале Лефортовской тюрьмы были и другие методы допросов, и что рано или поздно они меня сломают. Позже, в общей камере, перед этапом мне рассказывали, что в следственных кабинетах нижнего этажа под рокот двигателя, о котором я упоминал, допрашивали менее утонченными способами. У человека, который рассказал мне это, были выбиты зубы, тело в кровоподтеках, суставы пальцев раздроблены. О тех, кто не вынес пыток и отправился в лучший мир, на запросы близких сообщали: у нас не значится», или: убыл без права переписки, а то и без обиняков: умер от разрыва сердца, или от воспаления легких...
Нужно было что-то предпринять, чтобы избежать подобного исхода. И вот тут пришло ко мне некое озарение. Я понял, что надо помочь следователю в стряпании моего дела. А то ему одному не справиться, а отдуваться придется мне. Если ему, чтобы упечь меня в лагерь, недостаточно будет того, что он уже попытался приписать мне, то он пойдет на запредельную фантазию, и тогда меня уничтожат. Нужно подбросить ему что-нибудь попроще от себя... Но попроще, чтобы с правом переписки, а не «без»... Например: мол, «добровольно сдался в плен», «работал переводчиком в лагере», «завербовался на работу к самому Круппу аж электриком», «послан учиться в Вену самим гауляйтером Рура»... Но, главное, не переборщить. И ни слова больше об участии в движении Сопротивления и разведывательной работе. Ни слова!.. А то, чего доброго, не судить, а выпускать надо, да еще извиняться, платить компенсацию и награждать! Этого здесь ни в одном циркуляре не предусмотрено. Ведь их дело – врагов народа создавать, а наше дело им помогать. Или уж, на худой конец, не мешать!.. Но до таких мыслей дозреть надо – просто так, в нормальную голову они прийти не могут, до них доводят.
Вот такое сквозное прозрение поразило меня, но другого выхода из этой ловушки тогда я не нашел. Захотелось поскорее с моим заклятым капитаном увидеться, пока он сам какую-нибудь еще большую пакость не придумал, «на всю катушку».
Несколько дней меня не вызывали. Возможно, самому капитану потребовалась передышка. Шутка ли так истязать себя? Каждую ночь, без выходных. Одного «Казбека» сколько извел.
На очередной допрос меня вызвали раньше обычного. Сразу после того как заработал двигатель. Повели не наверх, а вниз. Следователь и в самом деле выглядел осунувшимся. То ли приболел, то ли получил нагоняй от начальства за то, что либеральничал со мной. Что-то подсказало мне: промедление может обернуться большой бедой. Пора!
Не дожидаясь, когда он задаст свой обычный вопрос: «Ну что, надумал?», я сам обратился к нему:
– Мы изрядно надоели друг другу. Больше мне вам сказать нечего. Остается только придумывать то, чего не было. Стоит ли зря терять время. Я подпишу протоколы, хотя они и искажают суть цела. Что же касается Интеллидженс Сервис – это несерьезно, начальство может усомниться в ваших профессиональных качествах. Я не надеюсь выйти отсюда на свободу. А для лагеря, наверное, уже достаточно того, что вы там понаписали – сотен пять страниц будет... Кое-что можно будет еще пополнить... – осторожно пообещал я. Удивительно, но следователь дал все это мне высказать и ни разу не перебил. Он, видимо, думал, что я буду продолжать упорствовать, и сегодня намеревался применить ко мне другой метод допроса, не такой изуверски утонченный, а попроще... из арсенала самого министра Абакумова. А я неожиданно уступил, словно предугадал его намерения, и это обезоружило его. Он принял предложенный мной компромисс.
Показывая на три пухлые папки следственных протоколов, следователь произнес:
– Может быть, когда-нибудь ты напишешь роман. У тебя биография поинтереснее, чем у графа Монте-Кристо. И выдумывать ничего не надо!
Никогда бы не подумал, что это напутствие, спустя много лет, мне удастся осуществить!
Еще несколько допросов, и следствие закончилось. Меня познакомили с показаниями свидетелей. По следственному заключению я обвинялся в том, что сдался в плен, бежал из ссылки, проживал по поддельным документам. Я надеялся, что мне удастся доказать трибуналу несостоятельность этих обвинений. В плен я добровольно не сдавался, в официальной ссылке не значился, а побеги совершал только в тылу у фашистов. Моя деятельность там подтверждена госпроверкой и свидетельствами антифашистов-подпольщиков.
Теперь я ждал трибунала. Но дни шли, а меня никуда не вызывали... Это было напряженное ожидание. А когда наконец вызвали, то завели в небольшой кабинет, и чиновник в штатском подвинул ко мне лист бумаги со следующим текстом: «Особое совещание в составе... (кто был в составе, чиновник прикрывал рукой) приговорило к десяти годам исправительно-трудовых лагерей».
– А где же суд, где трибунал, который должен меня судить?
Нехотя, чиновник процедил сквозь зубы:
– Трибунал вернул твое дело за отсутствием состава преступления[20]20
Этот факт подтвержден Военным трибуналом Московского военного округа. Фрагмент копии «Протеста» заместителя главного военного прокурора и запрос по моему делу – прилагаются.
[Закрыть]...
– Ну так нет ведь преступления, почему же десять лет?!
– А это спрашивай у Особого совещания.
– Я должен знать, кто такой щедрый, иначе подписывать не буду.
– Да хрен с тобой, можешь не подписывать. А впрочем... – И он отнял ладонь с таким видом, словно хотел сказать: все равно там скоро сдохнешь, смотри не жалко... И прочел: «...в составе Абакумова, Алферова и Меркулова»[21]21
Все трое осуждены и расстреляны как преступники.
[Закрыть]. Вот уж не ожидал, что удостоюсь такого внимания со стороны главного карательного треугольника страны, этого зловещего трио бериевско-абакумовского вертепа. Позже выяснилось, что осужденным «тройкой» обычно давали расписаться в копии приговора, где состав Особого совещания, как правило, не назывался. Чем объяснить, что на этот раз «тройка» раскрылась, не знаю. Скорее всего, исконно нашей расхлябанностью. А может быть, Абакумову захотелось удовлетворить свое мелкое честолюбие: отыграться за упущенную возможность расправиться со мной еще тогда в Бадене. Мол, знай наших!
Еще несколько суток я провел в Лефортовской тюрьме, но теперь уже в большой общей камере, человек на сто. Здесь находились самые разные люди. Многие были совершенно сломлены. Рядом со мной оказался человек из Краснодона, переживший там оккупацию. У него на теле не было живого места. Это был один из тех, кого допрашивали под шум двигателя. У некоторых в глазах – ужас. Они ни с кем не разговаривали, словно были немыми. Но были и такие, кто сохранил стойкость, даже пытался шутить, ободряя других. Мне они были больше по душе.
Рассказывали, что Абакумов, питавший склонность к боксу, став министром, иногда не отказывал себе в удовольствии «размяться» на подследственных, разумеется, «в интересах следствия»...
Я радовался, что выстоял в этом жутком раунде, длившемся почти полгода.








