Текст книги "Алые погоны. Книга вторая"
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Сергей Павлович прислушался к каким-то странным звукам в темном беззвездном небе. Подняв лицо вверх, силился понять, что это? Наконец, догадался – курлыкали журавли, улетая на юг…
ГЛАВА X
РАСЦВЕТ БРАТСТВА
Стояло погожее утро поздней осени, – с тонким ледком подмерзших лужиц, высоким бледным небом, сизым инеем на поникшей траве. Утро, в которое легко дышится, играет румянец на мальчишеских щеках и голоса звучат особенно звонко. Все училище высыпало на улицу – благоустраивать город. Глухие звуки лопат походили на докторское выстукивание.
Город – в строительных лесах, с мостовыми, развороченными для прокладки кабеля, с грудами песка, штабелями кирпича и леса – походил на огромный лагерь новостройки. Черный дым стлался над котлами с асфальтом. Над решетчатыми воротами сквера висели портреты стахановцев, уже выполнивших годовой план пятилетки. Проворно бегали грузовые машины. Монтеры укрепляли на высоких железных столбах шары плафонов.
Ритм труда, общее увлечение им передались и суворовцам.
Отряды их, «приданные» телефонистам, водопроводчикам, землекопам, влились в общую массу – отличала только одежда.
Отделению Беседы поручили посадить саженцы за городским стадионом. Работали дружно, все вместе, не было только Ильюши Кошелева, – он колол дрова, да Павлика Авилкина – он мыл полы в классе.
Оркестр почти непрерывно играл марши и веселые песни. Под них работалось особенно хорошо.
Капитан Беседа, с лопатой в руках, взмокший, на минуту выпрямился, любовно посмотрел на многочисленные фигурки с кирками, лопатами, ломами. Они копошились в земле, перекликались, подбадривали друг друга…
Дадико, как всегда, старался быть поближе к Володе. Ковалев уступил ему только что вырытую ямку, а сам начал копать рядом, тихо мурлыча, в лад оркестру, песенку.
– Володя, – мечтательно спросил Дадико, склонив голову на бок и любуясь посаженным деревцом, – как ты думаешь, при коммунизме здесь тенистая аллея будет?
Ковалев ласково-поощрительно взглянул на Мамуашвили:
– Будет! – уверенно сказал он. – А мы с тобой, уже офицерами, приедем в наше училище в гости, и зайдем сюда, погулять… Ты станешь капитаном… Здорово? а? Капитан Мамуашвили!
У Дадико от удовольствия мгновенно порозовели упругие щеки, растянулись толстые губы, ему тоже хотелось сказать что-нибудь приятное другу, но он не знал что.
– А я тебя… я тебя… тогда в кино поведу… и мороженым угощу!.. – Дадико представлялось это пределом будущих возможностей, и он готов был щедро предоставить их другу. Он снял фуражку, подставил ветру разгоряченную голову. Короткие, жесткие волосы, похожие на темный плющ, слегка курчавились.
– Наденьте, простудитесь, – раздался голос Беседы, и Дадико поспешно надел фуражку.
…После обеда старшие роты отправлялись в городской театр. Володя остался, потому что еще утром обещал Павлику и Ильюше, освободившимся от наряда, пойти в гости к Боканову – Сергей Павлович давно приглашал их к себе.
Боканова они застали в синем комбинезоне, он возился к сарае с мотоциклом. Они охотно стали помогать офицеру.
Когда, получасом позже, вместе с Сергеем Павловичем; вошли в дом, их встретила жена Боканова, – хрупкая маленькая женщина, с большими серьезными глазами на очень бледном лице. Она приветливо улыбнулась, отчего сразу стала похожа на девочку подростка, и, глядя на ребят, сказала:
– Я сама угадаю… Это – Павлик Авилкин, изобретательный редактор «Боевого листка».
Павлик польщено просиял.
– А это, – Нина Васильевна замялась, боясь ошибиться. Судя по ушам-лопушкам, о которых Сергей Павлович ей рассказывал, второй был Ильюша…
– Суворовец Кошелев, – не выдержал паузы и щелкнул каблуками Ильюша.
– Я так и думала, – мягко улыбнулась Нина Васильевна.
– А с Володей мы старые знакомые! – весело заключила она. – Прошу вас, дорогие гости, в столовую.
Ильюша и Павлик чинно сели за массивный стол, покрытый кремовой скатертью, положили руки на колени, с любопытством огляделись.
Над кушеткой, на огромном, в полстены, ковре, висели оленьи рога, охотничья сумка и ружье. В простенке между окнами – картина «Степь ковыльная», на небольшом столике, в углу комнаты, отливал коричневым лаком радиоприемник, накрытый вышитой дорожкой.
«Рижский», – со знанием дела мысленно отметил Кошелев. Боканов перехватил взгляд Ильюши и подойдя к приемнику включил его – передавали музыкально-литературный концерт «Чайковский в Клину». Сергей Павлович вышел снять комбинезон, а Нина Васильевна стала накрывать на стол, расспрашивая ребят о их делах. «Жаль, что ушел Витюшка», – с сожалением подумала она о сыне, – он с бабушкой был в гостях.
Володя чувствовал себя у Бокановых как дома и ему хотелось, чтобы Кошелев и Авилкин в первый же свой приход тоже почувствовали простоту и сердечность этой семьи. Да они и действительно быстро освоились, вскоре им казалось, что они давно знают и внимательную, ласковую Нину Васильевну и такого веселого, доброго Сергея Павловича, совсем не похожего на сдержанного, подтянутого капитана Боканова, которого они всегда почтительно приветствовали в училище, перешептываясь за его спиной: «Из первой роты… Строгий!»
Сергей Павлович возвратился в столовую, и разговор стал еще оживленнее.
К чаю Нина Васильевна поставила на стол коробку с шоколадными конфетами, а сама ушла, сказав на прощанье:
– Вы не стесняйтесь и еще приходите, а я должна вас покинуть, – вызывают в больницу, – я там врачом работаю…
«Чудно́е название, – размышлял Авилкин, – „пьяная вишня“. В рот возьмешь, зубами едва надавишь – сладость разливается». Авилкин никогда не ел такого и ему хотелось брать из коробки еще и еще, да чёртов Кошель осуждающе смотрел и жал под столом ногу.
Боканов спросил Павлика о бабушке – пишет ли, потом об учебе – много ли хороших оценок?
Авилкин, метнув на Ильюшу быстрый взгляд, завербовав его в сообщники, оживленно ответил:
– Хватает!
Но вмешался Ковалев:
– У него, Сергей Павлович, даже двойки есть, – ленится. Володя неодобрительно посмотрел на Авилкина:
– В комсомол собираешься, а кто ж тебя примет?
Павлик невразумительно забормотал:
– Случайно схватил… Майор Веденкин придрался… все даты знал, только одну забыл… Людовика… Каждого эксплуататора запоминай!
И, желая отвести внимание от неприятной темы, с напускной веселостью воскликнул:
– А я на батарее ранен!
Ильюша, спеша на помощь товарищу, опросил крайне заинтересованным видом:
– Да ну?
– Точно! Бежал по коридору и об угол батареи для отопления ка-а-к треснулся!
Но Ковалев не унимался. Павлик был уже не рад и пьяным вишням:
– А почему ты вчера тройку по математике получил? У тебя же хорошие способности, мне говорил Сергей Герасимович, он ассистентом у вас был на экзаменах… Что же получается? Все люди нашей страны по-большевистски пятилетку выполняют, а ты в полсилы работаешь…
Авилкин молчал. Действительно, – не подготовился по математике как следует.
– Ждет варягов, а сам бездействует, – не выдержал Кошелев.
Авилкина так «прижали», что он вынужден был дать обещание – эту четверть закончить хорошо.
И, словно подводя итог только что испытанным неприятностям, Павлик признался:
– Очень не люблю, если окружающие недовольны…
– А я володино стихотворение наизусть выучил, – торжествуя, сообщил вдруг Боканову Ильюша. И, не ожидая просьб, вобрав голову в плечи и устремив глаза вверх, начал декламировать. Это, видно, доставляло ему большое удовольствие.
И если только мы услышим
Набат войны – предвестник зла,
Мы в дневнике войны запишем
Простые наши имена!
Володе и приятно было, что Ильюша, ни слова не сказав ему, переписал из альманаха первой роты стихотворение, выучил его, и, вместе с тем, Володя чувствовал неловкость – Сергей Павлович, чего доброго, мог подумать, что он гонится за известностью. А это неверно: когда пишешь стихи, стремишься только к одному – выразить чувства, теснящиеся в груди, излить то, что волнует.
– Неплохое стихотворение, – одобрительно сказал Боканов Володе, – но, знаешь, надо упорнее искать свои краски-образы, детали, «Набат войны» слишком литературно. Ты не бросай писать и когда офицером станешь.
– Ни за что! – горячо воскликнул Володя, – я сначала думал: может быть, я, как дилетант, разбрасываюсь: то увлекался театром, потом поэзией, боксом. У Герцена где-то сказано – «дилетанты – люди предисловия, заглавного листа»… Это верно, но раз ясен стержень жизни – стать офицером, все остальное только укрепит его, а меня обогатит…
Боканов, соглашаясь, кивнул головой. Ильюша и Павлик умолкли, внимательно слушая Ковалева.
– Я когда-нибудь напишу поэму! – невольно вырвалось у Володи сокровенное, и глаза его взволнованно заблестели. – О нашем училище, о дружбе, офицерах.
… Проводив гостей, Сергей Павлович подсел к столу, чтобы записать мысли, вызванные приходом ребят.
Он не мог ошибиться, – это было совершенно очевидно, – среди суворовцев расцветало братство, о котором мечтали, которое выращивали все эти годы, любовно и терпеливо, изо дня в день.
Приходилось тонко, ненавязчиво направлять работу комсомольцев, подсказывать формы ее, поощрять заботливость старших о младших. Чтобы чувствовали важность порученного дела, временами вызывать даже на партийное бюро.
И дружба росла, превращалась в драгоценную основу жизни училища.
Ради одного этого стоило отдавать всего себя работе.
* * *
От Боканова Володя пошел к Галинке. Встреча оказалась совсем не такой, какую рисовал в воображении, гораздо лучшей, чем представлялось.
Галинку он застал за стиркой. Днем она тоже участвовала в субботнике и поэтому так поздно затеяла стирку. Девушка за лето загорела, стала совсем смуглой. Косы у нее были заложены по-новому – венчиком вокруг головы и это делало ее старше.
Увидя Володю, Галинка радостно улыбнулась, сверкнув рядом белоснежных зубов. «Нет, она не сердится на меня за письмо», – промелькнуло у него в голове. И в том, как она быстро опустила глаза, как стараясь преодолеть смущение, снова смело подняла их, была новая Галинка – в стократ красивее, лучше и дороже прежней.
И о чем бы они в этот вечер ни говорили: о новых книгах, что прочли во время каникул, пьесах, которые видели, – в каждом слове слышалось: «Как скучно было без тебя. Теперь наша дружба будет еще сильней».
Рассказывая о своем родном городе, о Жоре Шелесте и его деде, Володя почему-то подумал: «Сегодня же напишу маме… давно не писал». Он вспомнил их разговор, тогда, на диване, и сказал Галинке:
– Жаль, что ты не знаешь мою маму, вот посмотри…
Он бережно достал небольшую карточку и передал ее девушке.
Сблизив головы, они вместе стали разглядывать портрет. Антонины Васильевны.
ГЛАВА XI
ДНЕВНИК ВИЦЕ-СЕРЖАНТА КОВАЛЕВА
Самые древние старики в городе не помнили, чтобы когда-нибудь в середине октября было такое обледенение.
Несмотря на сильное похолодание, дождь шел два дня. Все деревья стали похожи на плакучие ивы. Более гибкие из них положили свои, еще зеленые, но в ледяной корке, головы на землю, и улицы вдруг стали светлыми, а тротуары исчезли – их загородила обледенелая чащоба. Непокорные деревья раскалывались с громким треском, падали с вывернутыми корнями.
На училищный сад тяжело было глядеть. Он припал к земле, стеклянно звеня сосульками, толстые стволы старчески поскрипывали.
А дождь все лил и лил, оттягивал бесчисленными сосульками провода, обрывал их, покрывал глазуревым узором заборы, сваливал телефонные столбы.
Володя в классе после уроков писал сочинение по литературе. Он сам облюбовал тему. «И Русь уже не та, и мы уже не те». С увлечением набрасывал черновик.
– «Да, мы новые люди! Задачи, стоящие перед нашим народом, мы считаем своими личными задачами. Мы будем жить „по Кошевому…“ В наши руки передают знамя, которое мы пронесем в коммунизм. Так будем же бороться и побеждать».
В тот момент, когда Володя, закончив набросок сочинения, подошел к высокому окну класса, из-за синих туч выглянуло солнце – сад вспыхнул, ослепительно заблестел, как огромная хрустальная ваза. Ковалев залюбовался. То там, то здесь засветились синие, зеленые, яркожелтые огоньки – отсветы заходящего солнца. Сад оттаивал, отогревался… Володя решил выйти во двор немного развеяться, прежде чем переписывать сочинение начисто. По дороге он заглянул в музыкальную комнату, с полчаса поиграл, но сегодня не игралось, тянуло на воздух.
По широкой асфальтовой дорожке, пересекающей двор, шел Боканов.
– Решил голову проветрить, – общительно сказал ему Володя. Боканов одобрительно кивнул головой, прошел мимо, но, вспомнив что-то, окликнул:
– Володя, на минутку…
Ковалев возвратился.
– Ты обещал мне дать когда-нибудь прочитать свой дневник. Мне это было бы очень полезно… я изрядно забыл, о чем думают и мечтают в восемнадцать лет.
Он улыбнулся открытой, словно распахивающей сердце улыбкой, которая всегда обезоруживала Ковалева, располагала его к воспитателю.
Володя и Галинка писали дневник вместе: неделю – он, неделю – она, и в дни встреч передавали тетрадь друг другу. Боканов как-то уже обращался к Володе с такой просьбой. Тот сначала было с готовностью ответил: «Пожалуйста», но спохватился, вспомнив соавторство, рассказал о нем. Обещал «согласовать» и тогда дать. Теперь Ковалев с удовольствием ответил:
– Она не против… Я сейчас принесу, – и побежал в корпус. Он скоро возвратился. Передавая Сергею Павловичу завернутую тетрадь, смущенно сказал:
– Может, там ошибки… Или мысли глупые… Вы учтите, это мы для себя писали… Я не рассчитывал…
– Ничего, ничего, – успокоил Боканов. – Для меня ведь главное – яснее представить ваш внутренний мир. Я сегодня вечером прочту, а завтра возвращу…
* * *
После этого разговора Боканов три часа просидел на лекции «О половом воспитании».
Начальник санчасти полковник Райский подготовился плохо и несвязно бубнил что-то с трибуны об истории полового вопроса, о греках и арабах, глушил, по своему обыкновению, латынью.
«Парадокс какой-то получается, – молча злился Сергей Павлович. – Устраиваем бесчисленные собрания, совещания, обсуждаем, „как лучше воспитывать“, и не можем заняться по-настоящему этим самым воспитанием, потому что… сверх меры заседаем».
Он нетерпеливо заглядывал в полученную тетрадь, выхватывал из нее отдельные места.
Домой пришел к десяти часам вечера, поужинал и, приготовив конспект завтрашнего урока, – предстояло изучение материальной части ручного пулемета, – смог, наконец, приняться за чтение дневника.
«…Армия стала моей семьей, – читал он. – Никакой другой жизни я не хочу. Горжусь тем, что мне предстоит служить в самой лучшей в мире армии, о грудь которой разбилась черная волна фашизма, в армии, вооруженной сталинской стратегией и тактикой. Я твердо решил быть пехотным офицером. Конечно, мечтаешь о подвигах летчиков, о героизме разведчиков, но, трезво говоря, царица-то полей – пехота. Ей, правда, трудно приходится, но кому на войне легко? Надо стать именно пехотным офицером. Я пришел к этому убеждению сравнительно недавно. У нас, в училище, была встреча с Героем Советского Союза полковником Образцовым – работником штаба военного округа. Он рассказывал много интересного, и я подумал: „Общевойсковик должен быть очень культурным офицером, он не может довольствоваться узкой специальностью. Будет трудно? Что ж, чем труднее – тем интереснее. Хочется не механически воспринимать военную науку, а двигать ее вперед, сказать новое слово в технике. Наши вожди революции в восемнадцать-двадцать лет уже совершали замечательные дела, и нас они учат – смело идите вперед, штурмуйте науку, берите ее крепости“».
«На днях, – читал дальше Боканов, – у меня был интересный разговор с Артемом. Мы говорили о книге. „Падение Берлина“, и Каменюка, – наверно, вспомнив своих родителей, замученных фашистами, – с ненавистью воскликнул:
– Если бы я Берлин брал – всех немцев перебил бы!
Чувства его мне понятны, но все же следовало как-то убедительно и просто сказать ему о гуманизме нашей армии-освободительницы, о том, что она, борясь с фашизмом, спасала весь мир, все человеческое… И я привел эпизод, который слышал от майора Веденкина;
…Первого мая 1945 г. в горящем Берлине советский сержант, прошедший Сталинград, награжденный многими орденами, спас с риском для своей жизни немецкого ребенка, – вытащил его из-под развалин на „ничейной земле“, бешено обстреливаемой немцами. У этого сержанта фашисты расстреляли малолетних сестру и брата, убили отца, жену, детей, сожгли дом. А он – сталинский солдат, столько раз глядевший смерти в глаза, сейчас, в поверженной вражеской столице, за несколько дней до окончания войны, полз, чтобы спасти немецкого ребенка, и при этом был тяжело ранен.
Рассказ мой произвел на Артема сильное впечатление. Когда я спросил его:
– Как ты думаешь, правильно поступил этот советский боец?
Каменюка бледный и решительный сказал:
– Правильно!
Посмотрел мне прямо в глаза и твердо добавил:
– Я бы тоже… так пополз… людей спасать… и в Берлине…»
«…Вчера после вечерней поверки генерал объявил нам благодарность за честный труд по благоустройству города. Было очень приятно. Мы действительно дружно поработали. Вот написал „мы“ и подумал: какая же в этом слове огромная сила! Как радостно чувствовать себя частицей этого „мы“, знать, что рядом с тобою верные друзья. Именно дружба делает нас непобедимыми и самыми богатыми на свете. (Не верю, чтобы Пашков не понимал этого!)».
Добрая треть тетради отведена была Володей под стихи. Наивные и незрелые, – то нежные, лирические, то громкие, как призывный клич, – они подкупали безыскусственностью и искренностью.
По всему видно было, – он мучительно искал рифмы, много раз перечеркивал строки.
Воспитатель с трудом разобрал в тетради мелко написанную строчку: «Хочу написать поэму: „Василий Теркин после демобилизации“».
За ней следовали стихи, озаглавленные «Пролог к поэме»:
Я слышу неумолчный шум станков,
Могучие гудки твоих заводов,
Движенье тракторов и поездов
И гимн победный радостных народов.
Земля родная! Сколько пота, крови
В тебя вложил наш русский человек!
Мы строим мир, как день весенний, новый,
Мир коммунизма – наш счастливый век.
Чем ближе к концу дневника, тем чаще встречались несмелые, подкупающе-чистые признания в первом юношеском чувстве. Боканов читал:
«Я стоял бы у ворот всю ночь, до зари. Ты сказала, что веришь мне – и я счастлив! Я спросил – понимаешь ли ты, почему мне не хочется уходить, ты ответила, что понимаешь… Ночью снилась мама. Особенно запомнилось ее улыбающееся лицо и тихий голос, которым она произнесла: „Я тебя хорошо понимаю“. Проснулся и подумал: „Жаль, что летом так мало рассказал ей о тебе“. Сел писать ей длинное-предлинное письмо о тебе… о дружбе… обо всем самом хорошем…»
«… Завтра четверг. А кто понимает как – следует, что такое четверг? Четверг это день, от которого рукой подать до субботы, а в субботу мы встречаемся».
«… Вечером я возвращался от тебя, скорее, скорее добежал до первого фонаря, открыл тетрадь, жадно стал искать, что ты там написала:
„Володя, почему ты часто молчишь при встречах, или иногда как будто собираешься сказать что-то очень важное – и умолкаешь?“».
Пришел в училище, лег, не спится: «Галинка, я не могу тебе сказать то, что чувствую, боюсь, сказать что-нибудь лишнее. Не хватает слов… Ну как объяснить, что, когда я держу твою руку в своей, я счастлив…»
Дальше написано другим почерком:
«Выйду на улицу вечером и слышу сквозь шелест деревьев, сквозь неясные шорохи, легкие шаги позади себя, словно кто-то догоняет меня… И хочется убежать и хочется замедлить шаг, а оглянусь, думаю – Володя! а оказывается никого нет…»
* * *
Поздно ночью закончил Боканов чтение. Все было в этом дневнике и так, как он предполагал, и гораздо лучше – красивее, богаче. Сергей Павлович откинулся на спинку кресла, прикрыл рукой глаза. Хорошо ли, что у Володи появилось серьезное чувство к Гале Богачевой, не рано ли, не помешает ли?
И решил: «Нет, такое – чистое, юношеское – только украсит жизнь».
Вспомнилось, как года три назад развито было в училище какое-то нелепое, противоестественное «кавалерство» в тринадцать-четырнадцать лет. Виноваты были, конечно, сами офицеры. На вечера почему-то приглашали только девочек, смотрели сквозь пальцы на провожания, пошлые открытки с пылающими сердцами, записки, передаваемые через ограду. Русанов умиленно говорил: «У нас в кадетском тоже…» и поощрительно посмеивался.
Боканову стало не по себе, когда он однажды встретил на главной улице вечером «тутукинца» под ручку (обязательно под ручку!) с девочкой повыше его ростом. «Душка-военный» гордо шествовал, не поворачивая шею в высоком, стоячем воротнике, но, увидев офицера, шарахнулся в сторону, позорно покинув свою «даму» (сбежал, наверно, потому, что не имел увольнительной).
Офицеры, – правда, с некоторым запозданием, – спохватились. Для праздничных вечеров начали готовить пьесы, выступления хора, оркестра – и это вытеснило фокстроты. Стали едко высмеивать «женишков», заинтересовались семьями, которые принимали суворовцев; старались, и не без успеха, чтобы между мальчиками и девочками была хорошая дружба. В старшей роте, среди семнадцатилетних-восемнадцатилетних юношей появлялись ростки новых чувств, как это было и у Володи с Галинкой, но они только облагораживали отношения.
Недавно Боканов просматривал печатные труды ежегодных съездов офицеров кадетских корпусов старой России. С тревогой и обреченностью говорили воспитатели о росте среди кадетов венерических заболеваний, самоубийств, процветании пьянства, ругани, жестоких шуток и издевательств над малышами. Было бы прегрешением против истины утверждать, что в суворовских училищах – святое благолепие. Бывали аморальные поступки и здесь. Но они случались редко и обычно вызывали взрыв возмущения большинства, а с укреплением коллектива совсем исчезли. Записки Ковалева были лучшим подтверждением нравственного роста суворовцев. Самой упорной оказалась борьба с воришками, – исчезало казенное имущество. Решающую роль в этой борьбе сыграл, опять-таки, Зорин.
Два года назад воспитанник второй роты Коля Снитко украл у своего товарища перочинный нож. Товарищи побили его.
Зорин собрал роту. С едва уловимой насмешкой сказал неофициальным тоном:
– Молодцы-ы! Горой стали на защиту личной собственности! Прямо, как Артамоновы или Тит Титычи какие-нибудь. Меня только одно удивляет, почему при такой решительности вы примиряетесь с хищением государственной, социалистической собственности? Не потому ли, что у вас сильнее всего развиты именно частнособственнические инстинкты?
Кто-то оскорбленно возразил:
– Какие же мы частные собственники, мы при социализме живем…
– Но все ли вы делаете так, как требует социализм? – нахмурил брови Зорин. – В учебниках вы лист вырвете, а потом вашему наследнику в младшей роте нельзя будет урок подготовить. И получается – портите государственную собственность, а вред приносите и личности. Я вам напомню место из военной присяги.
Зорин произнес торжественным голосом;
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь… всемерно беречь военное и народное имущество…»
– Понимаете, товарищи? – спросил полковник и это прозвучало, как обращение равного к равным. – Понимаете? Никогда еще, никто не получал такого наследства, какое получаете вы… До революции передавали фамильное серебро, усадьбы и сундуки. Вам же вручают отцы драгоценный клад – единственное и первое в мире социалистическое государство!
… Воровство в училище прекратилось.
* * *
Боканов закрыл дневник Ковалева. Еще некоторое время посидел за столом, перебирая в памяти разговоры с воспитанниками, случаи педагогических провалов и побед. Подумал о своих юношах; «С ними теперь будто и легче работать – стали самостоятельнее, – но и труднее – воспитательное воздействие должно быть тоньше…»
Зазвонил телефон: подполковник Русанов вызывал в роту, – генерал назначил неожиданный выход в поле. Сергей Павлович стал быстро одеваться. Нина Васильевна сонным голосом спросила недовольно:
– Опять вызывают?
– Спи, спи, – ответил он и, бесшумно закрыв дверь, вышел на улицу. Холодный ветер резко ударил в лицо, разогнал сонливость. Одинокие фигуры прохожих, с трудом удерживая равновесие, скользили по мостовой. Когда Боканов подходил к училищу, окна коридоров светились утомленным предутренним светом. Массивное здание неясно проступало на фоне темносерого неба.
В коридорах училища было непривычно тихо. За дверьми спален несколько сотен угомонившихся мальчишек видели самые сладкие, предрассветные сны.