355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Алые погоны. Книга вторая » Текст книги (страница 4)
Алые погоны. Книга вторая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:47

Текст книги "Алые погоны. Книга вторая"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Глава V
ПЕРЕД ОТБОЕМ

На другой день, сразу после поверки, не дожидаясь сигнала отбоя, взвод Боканова, утомленный походом, начал укладываться спать. В одной из палаток, в кромешной тьме, разговор зашел о силе воли.

– Я считаю, что советский человек – самый волевой во всем мире! – убежденно доказывал Володя. Он, сидя на койке, расстегивал гимнастерку.

– Почему? – скептически возразил Пашков. Геннадий любил противоречить и ради оригинальности мог отстаивать даже заведомо неверную точку зрения. – Ты думаешь, в английской военной школе не воспитывают такую же силу воли?

– Не такую! Совсем не такую! – страстно воскликнул Володя и возмущенно вскочил, так стремительно, что койка скрипнула. – Мы строим коммунизм. Думаешь, это легко? Впервые в истории… Сколько врагов!.. Сколько трудностей!.. Только люди большой воли, самой большой, способны преодолеть их! Мне отец, когда был жив, говорил: «Сильные переплывают море, а слабые – только купаются». Мы – открыватели нового мира – выплыли навстречу бурям…

– Поэ-эт, поэ-э-т! – насмешливо протянул Пашков и засмеялся коротким, неприятным смехом.

Но Владимира поддержали остальные, и Пашков поспешно отступил. Все решили: конечно, советские люди – самые волевые, а из них особо волевыми качествами должны обладать военные.

– Не потому, что мы считаем себя лучше гражданских, или не уважаем их, – словно успокаивая кого-то, веско пояснил Семен, – а просто сама наша профессия требует этого. Как в Уставе о бое написано? «Бой – самое большое испытание моральных и физических качеств и выдержки бойца». – Он подчеркнул слова «самое большое».

Потом почему-то заговорили о женской верности. К этой теме в последнее время возвращались часто: была в ней какая-то волнующая привлекательность, проявление взрослости в самом обсуждении…

Семен, поудобнее умащиваясь, резонерствовал:

– Вот убейте, не могу понять, как люди от любви заболевают, «страшным жаром горят»! «Ты вся горишь», – продекламировал он. – «Я не больна… Я… знаешь, няня, влюблена». «Увы, Татьяна увядает, бледнеет, гаснет и молчит…» Да неужели это так сильно действует? – с искренним недоумением спросил он. – А может быть, – в голосе Гербова послышались добродушно-иронические нотки, – может быть, Татьяна просто заболела, ну, грипп у нее, по-нашему, жар и появился…

Предположение Гербова развеселило всех, но не удивило. Знали, что Семен – противник кавалерства, – так он называл встречи и переписку с девочками, что он сторонится их, не боязливо, – он непрочь был потанцевать, а просто потому, что считает «все это» пустым времяпровождением, неинтересным для себя, – лучше заняться спортом или драмкружком.

Подвергнув сомнению истинные причины недугов Татьяны Лариной, стали перебирать других литературных героинь, и Вася Лыков, приняв, неожиданно для всех, сторону Але́ко, обличительно кричал о Земфире:

– Зачем над человеком издевалась? Ну, разлюбила – дело ее, а она издевалась, обманывала. Я за обман, знаете, как бы! – он так свирепо произнес это «знаете, как бы!», что все опять расхохотались. Посыпались веселые реплики:

– Откуда, Васенька, у тебя такая кровожадность появилась?

….. Уж не твоя ли Земфира виновата?

Имели в виду полненькую, коренастую, как и сам Лыков, – Зиночку – подружку Галинки Богачевой. Злые языки поговаривали, что когда Вася и Зиночка чинно гуляют по «суворовской аллее» городского парка, то не столько беседуют о предметах возвышенных, сколько с аппетитом уплетают сдобные булки, покупаемые Лыковым – большим любителем покушать. Но о чем только ни говорят злые языки!. Геннадий Пашков, рисуясь, продекламировал в темноте:

 
Чем меньше женщину мы любим,
Тем больше нравимся мы ей.
 

– Неотразим! Неотразим, душка военный! – насмешливо бросил кто-то баском в его сторону.

Геннадий обидчиво умолк. Еще несколько минут разговор продолжался на эту же тему – и школьный учитель литературы вряд ли был бы удовлетворен некоторыми оценками и характеристиками. Отдав должное сильному чувству Анны Карениной, ее решительно осудили за то, что она поступилась сыном; Наташу Ростову обвинили в легкомыслии, а Вере Павловне поставили в вину, что «уж слишком она у Чернышевского идеальна, ходячая добродетель, а человеческих черт мало». Зато некрасовской декабристке, едущей к мужу на каторгу, за верность и самоотверженность дали отменную аттестацию.

Идеал женщины нашли в Марине Расковой и, захлебываясь, перечисляли ее достоинства:

– Первоклассным штурманом была! И физкультурницей какой!

– Художницей!

– Преподавала музыку!

– Прекрасной матерью была и внешность красивая!

А общий вывод:

– Вот это женщина! Это – да!

Наконец, утихомирились. В палатке наступила тишина. Из-за реки доносился лай осипшей собаки; «страдали» под гармонь далекие девичьи голоса. Пахло свежестью реки и едва уловимо – скошенным сеном. Прохрустел гравий под чьими-то твердыми торопливыми шагами.

Володя лежал с открытыми глазами. Сегодня утром он отослал Галинке письмо в город. «Как она примет письмо? Не рассердилась бы, – тревожно думал он. – Я ведь раньше никогда не начинал словами: „Дорогая Галинка…“».

Ему очень хотелось поскорее увидеть ее. Они часами могли говорить о новых книгах, спорить о театральных постановках, музыкальных произведениях, часто не приходя при этом к одинаковой оценке, но внутренне всегда чувствуя общность взглядов в главном.

Владимир ценил в ней и готовность, с какой помогала она товарищам, и то, что в дни Отечественной войны она неутомимо бегала, после занятий в школе, в госпиталь, и то, что, лишившись во время войны отца, стойко переносила невзгоды, делила с матерью самый тяжелый труд.

В недавнем споре о верности, любви Ковалев не принимал участия. Он избегал говорить об этих чувствах, считал – они настолько святые и высокие, что слова могут лишь принизить и обесценить их. «Тот, кого ты любишь, поймет все по твоим поступкам. А распинаться… „люблю“, „люблю“ – фальшь».

Обычно, в кругу товарищей, из-за боязни показаться недостаточно мужественным, Владимир напускал на себя грубоватость, равнодушие в отзывах о девочках, хотя никогда не поддерживал циничные разговоры о них.

Глубоко же внутри его натуры спрятано было естественное человеческое стремление к чистоте, неистребимое, как любовь к сестре или матери. Но из ложной стыдливости он ни за что не признался бы товарищам, что убежден – целомудрие для юноши не меньшая ценность, чем для девушки, и надо стойко оберегать свой внутренний мир. Об этих мыслях не сказал бы даже Семену.

Уже засыпая, подумал:

– Должна быть душевная близость… Я спрошу у нее…

Слегка затуманенный, возник образ Галинки – смуглолицей, с каштановыми косами. Она улыбалась, и карие глаза ее излучали теплый, мягкий свет…

ГЛАВА VI НАХОДКА

Боканов, щурясь от солнца, шел вдоль частокола, огораживающего лагерь. Червонным золотом отливали клены, льнули к ним нежнолимонные липы, первые желтые пряди появились в густых кудрях берез.

Боканов миновал длинное здание ружейного парка, когда услышал за приоткрытой дверью знакомые, чем-то возбужденные голоса.

– Что с ним церемониться – избить! – предлагал гневный голос Суркова, и Боканов удивился: всегда такой деликатный, кроткий Андрей – вдруг жаждет кого-то избить.

– Давайте устроим суд чести, – послышался голос Володи.

– Какая, к чорту, у него честь!

– Много чести для него такой суд устраивать!

Боканов вошел в помещение ружейного парка. Все, кто находился там, на мгновение замолкли, но доверие к воспитателю оказалось настолько большим, что, не дожидаясь вопросов, сами тотчас сообщили ему суть дела. Несколько часов назад Семен Гербов в рощице позади лагеря нашел тетрадь в клеенчатой обложке. Надписи, указывающей на то, чья это тетрадь, не было. Прежде, чем Семен успел узнать почерк Пашкова, он пробежал глазами первую страницу и был поражен тем, что прочитал.

Геннадия Пашкова в роте недолюбливали, как обычно недолюбливают в здоровом коллективе самоуверенных выскочек. Его не раз одергивали, критиковали на собраниях. Ребятам не нравилась и его манера говорить чуть в нос, заедая окончание фраз, и хвастовство отцом-генералом и даже лицо – вообще-то красивое, но с девичьи-нежной кожей, синевой под глазами и родинками на щеке.

Но Гешу, так звали его, все же терпели, отдавали должное его начитанности, умению интересно пересказывать приключенческие истории, восхищались его памятью и способностью, прослушав краем уха объяснение учителя в классе, потом повторить все дословно, когда учитель вызывал его, чтобы уличить в чтении на уроке посторонней книги. И еще ценили в Геше бескорыстие, способность поделиться всем, что у него есть, бесстрашие при высказывании старшим того, о чем иные только бурчали втихомолку.

Знали, что Пашков пишет дневник, предполагали – там могут быть нехорошие записи, но все же не ожидали таких, какие случайно обнаружил Гербов.

Семен протянул Боканову злополучную тетрадь. Красным карандашом на разных страницах кто-то успел подчеркнуть самые оскорбительные места. Гешу надо было решительно проучить.

«Я честолюбив, но это следует скрывать. Плевать мне на класс, в конце-концов, проживу и без него, – ума хватит». И дальше: «Надо приналечь, получить вице-сержантские погоны, – способностей у меня для этого более чем достаточно, а звание возвысит».

Боканова больше всего поразил общий тон дневника. Что Геннадий честолюбив, самовлюблен и эгоистичен, для воспитателя не являлось открытием. В известной мере эти его пороки удалось притушить, если не вытравить. Но вот то, что в дневнике очень много говорилось о записках девочкам, что если речь заходила о жизни общественной, то писалось не иначе, как «навязали доклад», «комсомольское собрание – говорильня», – эти записи больно уязвили воспитателя.

Прочитав их, Сергей Павлович сразу и бесповоротно обвинил себя, прежде всего только себя, в том, что по-настоящему не проник в мирок Геннадия, не помог ему выбраться из него. Правда, были смягчающие обстоятельства: очень мешал отец Пашкова – генерал авиации. После смерти матери Геннадия он женился на молодой женщине и «счел за благо» сбыть сына в Суворовское училище. Временами его, видно, помучивала отцовская совесть, и он откупался от нее: на лето брал Геннадия к себе на дачу, а раза два в году, к великому возмущению Боканова, присылал за Гешей самолет и дружеское письмо Полуэктову «отпустить на пару дней сынишку». Последствия этой пары дней приходилось выправлять не менее двух месяцев, потому что молодая мачеха Геннадия, желая заслужить расположение мужа, баловала пасынка.

… Долго накапливающаяся неприязнь к Пашкову сейчас нашла выход – взвод был глубоко оскорблен его записями и не желал теперь ничего забывать или прощать.

Одно и то же чувство имеет бесконечное множество оттенков. Неприятно ночью, в глухом переулке, слышать за спиной чьи-то шаги, неприятно перед умыванием снимать с куска туалетного мыла чужие волосы. Но в первом случае к чувству неприятности примешивается опаска, во втором – брезгливость.

Чувства, которые вызвал дневник Пашкова, можно было назвать непримиримым возмущением. Не вражда, не ненависть, а именно непримиримое возмущение оскорбленных людей.

Когда Боканов молча закончил просмотр дневника, все опять возбужденно заговорили:

– Мы, мы на него плевали!

– Дать ему как следует!

– Бойкот!

– Судить по-нашему… чтоб на всю жизнь запомнил.

– Я вам давно говорил, что он такой и есть…

Офицер напряженно смотрел на комсорга Гербова. Тот, словно прочитав его настойчивый взгляд, догадавшись, чего именно ждет от него воспитатель, нахмурился, преодолевая внутреннее сопротивление, решительно сказал:

– Разберем на комсомольском собрании.

– Правильно, – поддержал Семена Сергей Павлович, – это и будет наш суд.

Согласились неохотно, скрепя сердце, и с условием разбирать немедленно. Но пожар в Яблоневке и трагическая гибель Василия Лыкова отодвинули на время комсомольское собрание.

* * *

Пожар возник на рассвете и первым увидел дым Савва Братушкин, стоявший в этот час на посту у реки. Он поднял тревогу, и ребята, во главе с Бокановым, бросились по мосту на ту сторону реки.

Павлик Снопков и Геннадий кинулись к берегу, прыгнули в резиновую лодку и, бешено гребя, стали пересекать реку. Они первыми достигли противоположного берега и стремглав пустились бежать к горящему сараю. Но Семен опередил их. С ломом, где-то добытым, он полез на крышу.

Горел сарай с инвентарем. Как позже выяснилось, произошло замыкание электропроводки. Тотчас прибыла и сельская пожарная команда, но Семен уже успел выбить ломом одно из горящих бревен, а Владимир и Андрей, взломав замок, выкатывали во двор веялку. Колхозники яростно сбивали огонь огнетушителями и водой из шлангов.

Ребята притащили откуда-то ведра и, наполняя их в реке, цепочкой передавали из рук в руки на крышу Семену.

Когда пожар был потушен, колхозники обступили суворовцев, стали благодарить за помощь.

Взмокшие, взъерошенные, возбужденные борьбой, ребята неловко переминались.

Мужчина средних лет, в гимнастерке с двумя рядами орденских колодок, пожал руку Боканову и просто сказал, обращаясь ко всем:

– Колхозное спасибо!

… Второе событие произошло в день выезда из лагерей на зимние квартиры.

Умер Вася Лыков – признанный силач училища.

Он запустил аппендицит. Уже на каникулах начался гнойный процесс, но Василий никому не жаловался.

За день до этого пожара. Лыкова отправили в санчасть. Однако было поздно – началось воспаление брюшины. Меры медицинского вмешательства не помогли. Труп Василия перевезли на машине в училище. Вызванные телеграммой, приехали отец и мать Лыкова, он был у них единственным сыном. Когда они вошли в класс Боканова, все встали и с опущенными головами, боясь взглянуть в глаза родителям товарища, застыли. Мать Васи – полная брюнетка с седой прядью волос – потерянно остановилась у стола. Слезы безудержно текли по ее щекам. Отец, худенький и тихий, не плакал, окаменел, и на него особенно страшно было смотреть. Временами казалось, что он теряет рассудок.

– Где Васенька сидел? – спросил он глухо.

– Рядом со мной, – тихо ответил Андрей Сурков.

Отец подошел к парте Василия, открыл ее крышку, достал какой-то учебник сына и, пошатываясь, пошел из класса. Худые лопатки его резко выделялись под вылинявшей армейской гимнастеркой.

… Полковник Зорин вызвал к себе офицеров первой роты.

– Тяжело… Но и это должно сплотить, – сказал он кратко и отдал распоряжения..

У гроба Васи, сменяя друг друга, несли караул суворовцы, и офицеры.

Гроб понесли к грузовику, покрытому коврами. Первая рота, с оружием, – молчаливая и суровая – сопровождала тело товарища на кладбище.

Когда отдавали прощальный салют, Боканов, стоя у могилы, вспомнил, как на фронте, в их части, свято соблюдалась традиция похорон товарищей, погибших в бою, – даже в тяжелые месяцы отступления, даже на виду у наседавшего противника. И это придавало силы, укрепляло гордость, стало одной из важных воинских традиций… «Эх, жаль, как жаль Василька – честного, исполнительного, сердечного!» – Сергей Павлович опустил голову, чтобы не выдать себя.

ГЛАВА VII
НА ОСОБОМ ПОЛОЖЕНИИ

Учебный год начался необычно. Шутка сказать, – впервые в пятилетней истории училища появились выпускники! Выпускник – это звучит внушительно… К нему по-особому относятся офицеры, малыши, товарищи из других рот. Ему предстоит сдавать экзамен на аттестат зрелости, утвердить «марку училища». Ему разрешено носить прическу, он получил право водить автомобиль, проходит стажировку в командовании взводом (так теперь называется отделение), в парадах участвует с оружием, а уходя в город в отпуск, подвешивает к поясу штык в чехле и может возвращаться к двенадцати часам ночи.

Гербова генерал назначил старшиной роты и присвоил ему звание «вице-старшины», вице-сержанты Ковалев и Сурков стали командирами отделений. Командиры получили права, предусмотренные дисциплинарным уставом Советской Армии. Круглосуточный наряд по роте несли теперь выпускники.

Обязанность дежурившего отвечать после суточного наряда пропущенный урок, словно и не пропускал его, усиленная тренировка в стрельбе, дополнительные занятия по физкультуре и многое другое – все эти дополнительные трудности воспринимались выпускниками не как обременительная выдумка начальства, а как необходимость. В их отношении к новым и серьезным обязанностям чувствовался даже эдакий задор: давай, давай – чем труднее и суровее служба, тем лучше; не неженками растем, – сталинскими солдатами.

И по десяткам примет – по тому, что за каждым закрепили карабин, по тому, что за малейшую провинность строго взыскивают, что утром на подъеме дают считанные минуты, и в любую погоду делай зарядку на плацу, по тому, что научились «по-курсантски» временно прикреплять спичкой оторванную пуговицу мундира, – по десяткам примет чувствовалось: приближается офицерское училище. Скоро, скоро вместо алых погон лягут на плечи курсантские, а они потяжелей.

Выпускник! Особая пора, когда ты еще здесь, в Суворовском – и уже не здесь. И сразу повзрослел, как в семье старший брат, что собирается в отлет.

А в сущности – ребятня! Только успел генерал в лагерях разрешить отращивать волосы, как мгновенно у всех появились расчески – заранее запаслись. Несчастные, многострадальные «ежики» потеряли покой. Их прилизывали, завязывали на ночь, смачивали водой, прижимали ладонями. Их заставляли лечь, а они непокорно торчали кустиками в разные стороны.

По нескольку раз на день выпускники бегали в мастерскую на примерку нового курсантского обмундирования и сшитых по ноге сапог. Думая о будущих походах, просили:

– Сапоги, пожалуйста, покрепче сделайте, как у нашего командира роты…

По-мальчишески радовались синему галифе, зеленой суконной, ладно сидящей гимнастерке, с большими карманами и особенно – сдвинутой набекрень пилотке, которая делала похожим на летчика.

Подполковник Русанов устроил смотр выпускников, одетых в курсантскую форму. Потом эту форму спрятал – до лета, до тех пор, когда будут сданы все экзамены. А их одиннадцать. И сдашь ли? Ведь закон такой: на первом же экзамене по литературе напишешь на двойку – и не допустят к испытаниям по другим предметам, отчислят рядовым в линейную часть. Через год держи экзамены снова. Нет, уж лучше теперь сидеть до часа, до двух ночи. И они сидели.

На собрании сами решили проводить товарищеские диктанты, помогать друг другу составлять «личные планы» на каждую неделю; по вторникам – весь день, а в остальные дни в обеденный час – изъясняться только по-английски. Все отделение Боканова довольно свободно говорило по-английски. Сказались: и хорошая постановка преподавания, и то, что Сергей Павлович знал этот язык, и устройство вечеров иностранного языка, выпуск специальных газет.

Чтобы заинтересовать ребят, учительница Нина Осиповна привезла даже с собой в лагерь пишущую машинку с латинским шрифтом, обучала печатать на ней: «В жизни все может пригодиться», – многозначительно улыбалась она. Очередь желающих выстраивалась вокруг счастливца, отстукивающего одним пальцем по клавишам.

Ковалев взялся помогать Гербову и Братушкину по алгебре, Сурков составлял «минированные» диктанты для Снопкова.

В редкие свободные минуты, чаще всего поздно ночью, перед сном, вспыхивали споры: в какой род войск идти?

Владимир горячо отстаивал пехоту:

– Общевойсковой командир должен быть всесторонне развитым, чтобы овладеть сталинским искусством побеждать…

Семен рассудительно доказывает:

– Без артиллерии мы не выиграли бы войну…

Савва мечтал попасть в автомобильное училище. Многие предприняли уже «дальнюю разведку»: послали запросы в офицерские училища, получили оттуда письма. Думали не о том, что выгоднее, а о том, где смогут принести больше пользы. Спорам не было конца… и они как-то приподнимали, волновали ожиданием желанного завтра.

Все вокруг напоминает о приближении решающих дней: заголовки в ротной газете, выступление по радио Гербова «Как мы готовимся к экзаменам», «Доска почета» в читальном зале с фотографиями отличников.

Очень важно было взять как следует старт. И офицеры старались поддержать это стремительное движение к выпуску: рассказывали о том, как сами когда-то готовились к экзаменам, устраивали встречи с выпускниками школ и студентами вузов, подбадривали робких и неуверенных: «Напряги силы, все будет хорошо».

В небольшой комнате офицерского отдыха комсомольское бюро по совету полковника Белова созвало «слет передовиков учебы». Было уютно, весело и просто. Пили чай, ели торт с надписью «Отличникам первой роты», слушали патефон. Потом начали делиться опытом подготовки к экзаменам.

Андрей Сурков, немного похудевший в последние месяцы, возмужавший, страстно мечтающий о поступлении в художественный институт, говорил баском:

– Думаю: половина успеха – в правильной организации труда… Я, например, сначала готовлю легкие предметы, стараюсь перемежать науки точные с гуманитарными. После напряженной умственной работы физкультурой сбрасываю усталость…

Присутствие Пашкова несколько нарушает общий дружеский тон беседы. Вопрос о том, приглашать ли его на слет, вызвал ожесточенные споры. На днях предстоял разбор его «персонального дела» на комсомольском собрании, и самые непримиримые члены бюро категорически возражали против его присутствия на слете. «Мы с ним встретимся в другой обстановке» – многозначительно обещали они. Другие же считали, что раз у Геннадия только четверки и пятерки – значит, он вправе быть здесь. И так как Боканов тоже поддержал это мнение, Геннадия пригласили.

Он пришел хмурый, замкнутый, весь вечер нервно постукивал чайной ложечкой о стол, не поднимал глаз от скатерти. Соседи отодвинулись от него, и создалось впечатление, что он сидит отдельно, на отшибе, исполняя какую-то мучительную, но необходимую ему самому обязанность.

Боканову очень хотелось хоть словом поддержать и приблизить его, но он знал, что сейчас это неуместно и может только повредить. Историк майор Веденкин сделал было такую попытку и сразу раскаялся в ней. Обращаясь к Геннадию, он спросил:

– А почему у вас, при ваших способностях, так мало пятерок?

Гербов, опередив Геннадия, резко, словно нанося удар, сказал:

– Боится подорвать драгоценное здоровье! Регулярно спит после обеда. Видите – у него уже второй подбородок намечается.

Пашков, еще более помрачнев, ответил казенно-невыразительно:

– Я точно выполняю распорядок дня, и у меня не хватает времени на овладение материалом-максимум. Полагаю, я отметка четыре – не плохая…

Гербов непримиримо перебил его:

– Первая рота должна быть ведущей, как направляющий в строю! – Он посмотрел в упор на Пашкова, явно задирая его, – а у тебя хвостистские настроения… И здесь тоже ты о себе только думаешь!..

Потом о Пашкове словно забыли, – перестали его замечать, обращаться к нему, – и дружное веселье заплескалось остротами, смехом, песнями. В ту минуту, когда Виктор Николаевич запел:

 
Легко на сердце от песни веселой…
 

а хор подхватил напев, в комнату вошел, слегка прихрамывая, генерал Полуэктов.

Все радостно вскочили, задвигали стульями, каждому хотелось, чтобы генерал сел рядом с ним.

– Это хорошо, что на сердце легко, – приветливо произнес Полуэктов, усаживаясь рядом с Ковалевым и слегка притрагиваясь к коротко подстриженным темным усам, – а вы все же почаще «Винтовочку» пойте – так-то вернее будет. А? В газетах-то читаете о новых претендентах на мировое господство? Нам с вами про винтовочку пуще всего следует помнить.

Он обвел всех пытливыми, зоркими глазами и, оставшись доволен тем, что увидел, усаживаясь, сказал негромко, подчеркивая окончания фраз:

– Вы первые выпускники в истории суворовских училищ. От вас, будущих офицеров нашей армии мировой славы, любимой всеми народами, разгромившей «непобедимые» гитлеровские полчища – очень многого ждут и многое потребуют. Вы вступили в решающий год учебы, и сила воли каждого определится тем, как он закончит училище…

Генерал посидел еще немного и ушел, – видно, не желая стеснять своим присутствием собравшихся. Снова поднялся веселый шум. Разговор завязался о силе воли, – может быть, потому, что о ней сейчас упомянул начальник училища, а, возможно, вспомнили: на днях, получив учебник психологии, в конце его, опережая курс, прочитали о воспитании воли.

– У вас большая сила воли? – невинным голосом спросил Семен у Боканова, с которым сидел рядом.

Сергей Павлович помедлил с ответом, потер ладонью щеку:

– Да как сказать?.. На такой вопрос ответить трудно…

– Ну, а вообще-то, у вас есть сила воли? – не унимался Гербов.

– Конечно… – даже немного обиделся капитан.

– А Вы курить могли бы бросить? – озадачил Семен воспитателя неожиданным вопросом.

Шум умолк. Все с любопытством стали прислушиваться к разговору.

«Вот ведь привязался!» – подумал Сергей Павлович, но твердо ответил:

– Конечно, мог бы, а вы могли бы? – желая переключить внимание слушающих на Семена, спросил воспитатель.

– Мог бы, – качнул тяжелым подбородком Гербов.

– Ну, так бросьте, если есть сила воли! – уличающе воскликнул капитан и довольно потер свою щеку – все же отбил атаку.

– И брошу… если вы бросите, – неожиданно для самого себя выпалил Гербов.

Возникший было шумок восхищения тотчас стих – боялись упустить слово из этого поединка.

Боканов почувствовал, что отступать ему некуда и решил: если уж продавать свои права курильщика, так подороже, а, может быть, и по такой несходной цене, на которую не согласятся.

– Согласен, брошу курить вот с этой минуты, – медленно произнес он, обводя воспитанников таким взглядом, словно призывал в свидетели, – но при одном условии, – вы все тоже бросаете!

Он особенно подчеркнул слово «все».

Загалдели разом. Некурящие с готовностью подхватили предложение воспитателя, курящие стали искать обычные в таких случаях лазейки:

– Сразу трудно…

– Привычка…

– Стимула нет – бросить.

А Боканов, распалясь, подлил масла в огонь (больно заманчивой оказалась перспектива одним ударом покончить с тем, с чем боролся в классе годы).

– Если есть сила воли, – бросим!

– Да-а, вы дома можете курить, – не соглашаясь, протянул кто-то, – а у нас здесь попробуй – пятьдесят глаз!..

– А мы дадим слово чести, – и Боканов протянул руку Семену, этим выбирая его полномочным представителем.

Однако приняли решение, не закрывающее полностью пути отхода: курить бросают все до… выпускного вечера. А там видно будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю