Текст книги "Небо остается..."
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
– Ну что, не успел загубить твоего, отпустил? – спросила пробравшаяся в детский блок Галя, мрачно глядя на Скворцову остановившимися, пасмурными глазами.
– Отпустил, – тихо ответила Оля.
– А я все вижу во сне свою Нюшу, – с болью призналась Галя, – шейка у нее молоком пахнет.
* * *
Чей-то негромкий, печальный голос запел в бараке:
Прощай, родной, забудь о русых косах,
Они мертвы, им больше не расти.
Забудь калину, на калине росы,
Забудь про все, но только отомсти.
Пусть не убьют меня, а искалечат,
Пусть доживу до радостного дня,
Но и тогда не выходи навстречу,
Ты не узнаешь все равно меня.
Невольные слезы потекли по щекам Оли. Но в это время появилась оживленная Ядвига, обняла Олю, сунула ей, для Толика, морковку, рваную рубашку на пеленки и объявила:
– Хорошая новость! – глаза ее возбужденно блестели. – Будешь со мной в прачечной арбайтен… Завтра… И мальца бери…
Оля приободрилась. Все же работать под крышей легче, чем на ветру, и мальчишка рядом. Можно будет искупать его, да и себя в чистоте содержать.
…Длинный прачечный блок стоял на отшибе лагерного двора. В одной половине барака рядами выстроились широкие котлы, а возле них горами навалено грязное белье, гнойные бинты, одежда заключенных, убитых, умерших и отдельно – эсэсовцев.
Работало здесь человек двадцать. Одни поддерживали огонь в печи, подкладывая поленья, выгребали золу, другие тащили цебарки с водой, опрокидывали их в котлы, третьи засыпали туда желтый стиральный порошок, четвертые сортировали одежду, бросали в кипяток, ворошили палками, похожими на длинные щипцы, и казалось, кто-то чавкает, причмокивает.
Пахло дегтярным мылом, нечистой одеждой, дымом. Пар пропитал стены барака, осел на них мутной слезой, поднимался к оштукатуренному потолку, и оттуда падали теплые, грязные капли на головы, на цементный пол. Стекла небольших низких окон были закрашены синей краской, вероятно, чтобы отсюда не видели плац.
Ядвига подвела Олю к анвайзерке – пожилой немке с благообразным широким лицом и до локтей красными руками.
– Нойе арбайтерин! (Новая работница!)
Немка жалостливо покосилась на младенца, показала на другую половину барака:
– Туда.
Там у длинных столов гладильщицы жгли на швах гнид, и те потрескивали под утюгами, как сухой песок.
Ядвига достала где-то пустой ящик из-под стирального порошка, поставила его в углу гладильной, бросила на дно тряпье, уложила Толика – он мгновенно уснул. Сама же рассказала Оле, что анвайзерка Марта была прачкой в Бонне, что она сектантка, сюда попала после того, как заявила, что Гитлер – слуга сатаны. Вообще, женщина она добрая, подчиненных не бьет, делится с ними едой из домашних посылок, но вот несчастье: допекает проповедями. Ядвига, подражая, зашепелявила:
– «Вы тут за грехи свои, за тэ, что утрачили веру в истинного бога». Ясне? – рассмеялась она. – Айда, покажу арбайт, – и, подведя Олю к котлу, стала учить, как надо помешивать палкой белье, а потом, подцепив вываренное, сбрасывать в деревянные бадьи.
В это время в барак ворвалась Кифер, в руках она держала свой китель и еще с порога стала кричать, что эти скоты плохо стирают. Все более распаляясь, Кифер подбежала к Оле и начала яростно совать китель ей в лицо.
– Вот тебе, падаль, вот!
Ядвига стала между. Скворцовой и надзирательницей:
– Она не винна. Джишь первши джень – зи ист эрсте таг…
– А ты что, красная защитница?! – Кифер подняла хлыст, чтобы ударить Ядвигу, но та выдернула его и бросила в открытую дверь.
Ауфзеерка остолбенела, потом выхватила свисток, начала дуть в него, пока не сбежалась охрана.
– В карцер паскуду! – крикнула она и, когда Ядвигу стали уводить, сзади остервенело ударила ее сапогом по ногам.
На следующий день Оля, везя со склада на тачке стиральный порошок в прачечную, вдруг в ужасе застыла.
Против кирпичного дома коменданта, на расчищенной площадке, стояла длинная скамья для порки, немцы в насмешку называли ее «святым местом». Эсэсовец подвел к скамейке Ядвигу, повалил ее лицом вниз, привязал ремнями и задрал платье. Стоявший на крыльце комендант лагеря Гротке в новенькой шинели, накинутой на плечи, весело крикнул:
– Фюнф унд цванциг аш! (Двадцать пять по заднице!)
Серовато-черный огромный волкодав прислонился к сапогу Гротке.
Эсэсовец стал стегать Ядвигу плеткой, каждый раз выхаркивая «Хек!», как мясник при рубке мяса. Брызнула кровь. Рядом со скамьей стоял невозмутимый доктор в белом халате и, щупая пульс Ядвиги, говорил:
– Можно… можно…
– Хватит урока, – милостиво крикнул комендант, когда счет дошел до двадцати, – кланяйся и говори учителю «данке шен».
Ядвига с трудом встала, одернула платье и, подойдя к истязателю, плюнула ему в лицо. Тот, взревев, сбил ее с ног, стал пинать сапогами, норовя попасть в голову…
Проходящая мимо ауфзеерка крикнула Оле:
– Ну, что стоишь – вперед!
В эту ночь она так и не смогла заснуть. Все видела белое тело Ядвиги в кровавых лохмотьях, ее гневные глаза. Теперь Ядвигу убьют, если еще не убили. Как убили Надю…
Скворцова вспомнила Анатолия, своих родителей. Что знают они о ней?
Неужели люди где-то свободно ходят по улицам, сидят на скамейках в парке, дышат свежим воздухом? И не ждут, что каждую минуту их могут послать в газ, на порку? Неужели где-то люди бегают на коньках, танцуют, весело смеются, стоят на берегу реки?
Кто-то громко простонал. В окне виднелась вдали лагерная стена, опоясанная светящимися лампочками.
Глава четвертая
Гибель Левы, то, что произошло в госпитале у Максима Ивановича, Лиля пережила тяжело. Письмо, полученное от Васильцова, где он винился и желал ей добра, она расценила как запоздалую вежливость. «Ну, что поделаешь, – горестно подумала Лиля, – я для него так девчонкой-ученицей и осталась…» К лицу ли ей навязывать свои чувства?
Жизнь шла своим чередом, отодвигая утраты, предлагая новые интересы, заботы. Ростов поднимался из руин. Расчищались завалы, возникали строительные площадки. Уральцы прислали цемент и оборудование. Вместо трофейного красного автобуса, прозванного ростовчанами крокодилом – он словно полз на брюхе, в клубах черного дыма, – теперь от центра к вокзалу побежали трамваи с окнами, забитыми фанерой. Неподалеку от дома Новожиловых появился – не чудо ли? – книжный магазин, где у стойки, как и до оккупации, поклевывал страницы длинным носом известный всему городу букинист с неимоверно выпуклыми стеклами очков.
Из маленькой радиостанции в домике на Ворошиловском передавали текст нового гимна, итоги смотра тимуровских команд, репортажи о том, как Лензавод ремонтирует паровозы, как работают фронтовые участки на Ростсельмаше.
…Новожилов часто болел, перешел на пенсию по инвалидности, но понемногу работал лектором – скорее для души, чем для заработка. Возможность самому регулировать занятость устраивала его больше, чем необходимость каждый день в определенные часы отправляться на службу. Готовился к лекциям Владимир Сергеевич тщательно, до выступления приходил с запасом времени, достаточным, чтобы лучше узнать, что за аудитория будет сегодня перед ним, какие проблемы ее волнуют, как лучше повернуть разговор, не уходя от трудных вопросов.
Клавдию Евгеньевну на службе повысили – она стала бухгалтером, Лиля получала по карточке сахар, постное масло и четыреста граммов хлеба в день – так что жить было можно.
После окончания подготовительных курсов Новожилову зачислили студенткой факультета промышленно-гражданского строительства, пока что единственного в институте.
В ее группе было двадцать четыре человека, разных по возрасту, жизненному опыту: и со школьной скамьи, и после госпиталя. Большинство ребят – в армейских гимнастерках, кирзовых сапогах, широченных брюках, робах, с полевыми сумками. Девчонки, как и Лиля, – в ватниках, юбках, переделанных из старых одежд, шинелей.
Начали свои занятия новоиспеченные студенты в одном из немногих уцелевших в центре города зданий – средней школе на углу Социалистической и Газетного. С утра здесь был строительный техникум, а во второй смене – институт. Классы обогревались железными печками с трубами, выведенными в окно. На стыках звеньев труб в подвешенные консервные банки капала какая-то черная жижа. Печки часто капризничали, и тогда дым заполнял комнату, выедал глаза. Но студенты, сидя на скамьях за длинными столами, не унывали, бойко долбили перьями непроливайки с чернилами и записывали на газетных листах, между напечатанных строк, лекции по геодезии, сопромату…
Тускло горели плошки, керосиновые лампы. Но разве все это помеха? Подумаешь – дым и полутемень!
Отец говорил Лиле:
– Ничего, студентка, будет у вас и настоящий институт, важны вера, энтузиазм.
Ну, этого им не занимать.
Когда однажды студенты вынесли из классов скамьи в коридор, превратив его на время в актовый зал, директор сказал им:
– Скоро нам дадут «коробку», и мы своими руками сделаем себе институт.
Конечно, сделают! Здесь двух мнений быть не может!
С первых же дней Лиля сдружилась со светловолосой, баскетбольного роста, коротко подстриженной хохотушкой Инкой, года на три старше ее, а к Новожиловой немедля «прилип» Василек – тихий, до робости деликатный белобрысый парнишка, очень стеснявшийся того, что – наверно, с детства – у него трубочкой было свернуто правое ухо.
Инка была истинной ростовчанкой – с громким голосом, энергичной жестикуляцией. Во время оккупации она сумела укрыться от угона в Германию, родители у нее погибли в бомбежку, и жила Инка одна в комнате на ветхой, уцелевшей Темерницкой улице.
Василек же Петухов приехал из Краснодара, и приютили его в Ростове родственники.
По накрепко въевшейся привычке Лиля решила и в институте вести дневник. У отца была толстая тетрадь в черном, пахнувшем клеем коленкоровом переплете. На первой зеленой странице она красиво вывела: «1944 год. Студенческие дни».
Начала она дневник 22 апреля, в день своего восемнадцатилетия. Сначала выписала с листка отрывного календаря стихотворение Людмилы Татьяничевой:
Но ты не мой, но все равно
Навек неразлюбимый,
Прошел окольной стороной,
Не оглянувшись, – мимо.
…Твоей счастливою судьбой
Я никогда не буду,
Но голос твой, но образ твой
Со мной всегда и всюду.
Да, предрассветная звезда их не свела. Как была бы она счастлива раствориться в его интересах, заботах, увлечениях! Время не в силах напрочь снять боль утраты, но самолюбие, гордость, как могли, все же притупили ее.
Смешной случай произошел недавно. На улице заговорил с ней незнакомый чернявый лейтенант, лет двадцати двух, с бегающими глазами. На погонах у него эмблема связистов. Довел до дома, а через день незаметно подстерег у парадного и поднялся за ней на их этаж. Напросился в гости. В комнате решил поразить Лилю игрой на пианино. Подсел к инструменту, небрежно открыл крышку и стал играть халтуру и по-халтурному. Закончив, театрально занес пальцы над клавишами, опросил с готовностью:
– Хотите, сыграю по заказу?
– Халтуру не люблю, – отрезала Лиля.
Тогда гость – он назвал себя Владленом – решил повести литературно-салонный разговор:
– А какого вы мнения о Пьере Безухове и Андрее Болконском? Слышали о таких?
– Слышали, – подлаживаясь под его тон, ответила Лиля. – Пьера не люблю за бесхарактерность, князя Андрея уважаю за силу воли, но не люблю за властолюбие и показной героизм.
Владлен словно бы и не услышал ее, ему, видно, важно было сказать свое:
– А я, несмотря на личный подвиг на фронте, больше уважаю Пьера, чем Андрея. Вот приехал за орденом.
– Рада за вас, – сердито буркнула Лиля, – а чай вы уважаете?
Он не понял издевки, решил добить провинциалку юмором:
– Из всех жидкостей больше всего уважаю русскую горькую.
Потом начал рассказывать о какой-то своей знакомой, которая преуменьшала свой возраст:
– Как будто мне ее варить… Между прочим, сегодня в кино идет «Джордж из Динки-джаза», не мотануться ли?
– Не мотануться… Мне надо подготовиться к лекции.
– У тебя необщительный характер, – переходя на «ты», с осуждением заметил Владлен, вставая.
– Какой есть…
На третий день товарищ лейтенант сделал Лиле, как он изволил назвать, официальное предложение пройти в ЗАГС, а получив отказ, кажется, был не очень-то обескуражен и отбыл в неизвестном направлении с гордыми словами:
– А жаль. Игра бы стоила для тебя свеч.
Когда Лиля рассказала об этой истории Инке, та, человек добрый, доверчивый, всем готовый поверить, всех считающий хорошими, пожалела Владлена:
– Напрасно ты с ним так сурово обошлась. С фронта ведь… Может, действительно герой…
– Но не моего романа, – фыркнула Лиля.
И еще один «жених» у нее появился. С этим знакомство произошло в книжном магазине. Начало было весьма тривиальным. Она перебирала книги, когда за спиной кто-то произнес:
– Что бы вы хотели приобрести?
Оглянулась. Высокий, как Лева, худой, со впалыми щеками старший лейтенант лет тридцати.
Она ответила резко:
– В помощниках не нуждаюсь.
Старший лейтенант покраснел:
– Ну, зачем же так?
Лиля заметила раннюю седину у него на висках, орден Красной Звезды на груди, книгу в руках и смягчилась:
– Ищу Достоевского…
Вместе вышли на улицу. Он сутулился, явно для того, чтобы не казаться таким верзилой рядом с ней. Протянул руку:
– Виктор.
Он оказался довольно симпатичным человеком. Военным корреспондентом.
После двух-трех встреч Лиля пригласила Виктора в гости. Маму он покорил обходительностью, деликатностью. Всучил ей паек («Мне он ни к чему».). Потом втроем пошли в кино. Предложение Виктор сделал через маму (не лучший, как полагала Лиля, вариант) и через нее же получил отказ.
Мама недоуменно спросила:
– Чего же тебе надо? Такой положительный человек!
Виктор не сдавался. Принес, как Лиля неприязненно назвала про себя, «свадебный подарок» – золотые часики, от которых она отказалась. И снова гнул свое, теперь уже без мамы.
– Ты любишь искусство, литературу. Я после госпиталя получил назначение в московскую редакцию. Вот и поедем вместе. Учение ты продолжишь.
Она провела бессонную ночь, решила, что такой брак по расчету был бы подлостью – ведь чувства-то нет.
Наутро, когда он пришел, насколько могла мягче, сказала об этом Виктору. Он был очень огорчен.
– Не торопись с отказом.
– Нет, Виктор, я себя знаю…
Он долго надевал шинель. Поцеловал Лиле руку и уехал.
Мама еще не один день вздыхала. А Инка опять сокрушалась:
– Нет, ты определенно засохнешь старой девой. Предсказываю тебе.
«Вот прицепилась, – с неприязнью подумала Лиля, – лучше о себе заботься».
Через несколько дней Клавдия Евгеньевна и Лиля пошли в госпиталь. Отец выглядел очень плохо. Они оставили ему кое-какие продукты. Всю обратную дорогу Лиля думала о недавно прочитанном стихотворении Симонова «Убей его». Лиле казалось, что она сама сочинила: такая лютая ненависть к фашистам сидела в ней. Вот и папа искалечен ими, и Максим Иванович, и убит Лева. Взять только один их дом. Убиты оба доктора, отец Дуси. Неведомо – жива ли она сама. «Так убей же хоть одного!» – про себя повторяла Лиля сейчас. – «Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!»
Она ценила в стихах динамит. Как у Маяковского: «Я шагну через лирические томики, как живой с живыми говоря…»
…Вечером, несмотря на усталость, пошла с Инкой смотреть «Серенаду Солнечной долины». Как плясала на коньках Карен, лучшая американская конькобежка Соня Хенни! Ведь есть же такие женщины на свете. И разве не прав Пушкин, говоря: «Главное – глазки, зубки, ручки и ножки». Уж он-то в этом разбирался. Где-то прочитала она фальшивую сентенцию: дура никогда не может быть красавицей, а дурная собой, но умная женщина часто блещет красотой. Как бы не так! Чем могла бы она привлечь внимание того, кто придется по душе? Разве только умением решать задачи по геометрии с применением тригонометрии? Не маловато ли?
Из дневника Лили Новожиловой
«23 июля 1944 года.
В Берлине арестовано пять тысяч офицеров, принимавших участие в заговоре против Гитлера. Дворничиха Марфа по этому поводу изрекла: „Опалили морду супостату“. Ох, эта пещерная Марфа! К ней недавно приезжал из Москвы внук, окончивший там художественное училище. Красивый парень с ржаными вьющимися волосами… Марфа носилась с ним, как с писаной торбой, рассказывала ему, как маялись при басурманах. А затем появился зять Аркадия Матвеевича Шнейберга, отец Пети – подполковник-танкист, увез с собой сына. Я знала, что он в Чалтыре.
И еще приезжала дочь Эммы – в форме капитана, медицинской службы, с медалями. Внешностью Надя удивительно похожа на мать. Сестра погибла на фронте, а Надю ранило. Все время ходила по квартире с зареванными глазами. Но никто в доме об Эмме худого слова ей не сказал. А я подумала: какой же злой и несправедливой я была. Мама, щадя, сказала Наде, что Эмма в последнее время была не в себе.
Я сижу над записанными лекциями – комплекс отличницы продолжает действовать. Слышала, что образованные люди ругаются на четырех языках. Но мне и этого мало.
Папа вышел из госпиталя, стал худее прежнего – какой-то согбенный. Как помочь ему?»
В несчастье самое тяжелое – ожидание исхода. Но как почти не бывает болей непрерывных – даже они делают недолгий перерыв, – так, вероятно, и горе не бывает непрерывным, знает спады и паузы, а изматывающее ожидание несчастья временами может прикинуться благополучием. У Владимира Сергеевича то начиналось кровохарканье, то исчезало, то подскакивала температура, то падала.
Жизнь Клавдии Евгеньевны и Лили теперь наполнилась тревожным ожиданием результатов анализов, исследований, когда среди грозных предчувствий вдруг возникал луч надежды и думалось: «А вдруг», «А может быть», – чтобы снова исчезнуть в непробиваемых тучах страха. Это чувство угнетенности было схоже с тем, что испытала Лиля во время песчаной бури на исходе зимы. Тогда к полудню небо над Ростовом затянуло желтовато-серой пеленой, скрывшей мост, Задонье. На город упал снег, пропитанный пылью. Бешеные порывы восточного ветра залепили этим месивом окна домов, вывески, машины, одежду, лица. Сразу стало сумрачно, как перед началом затмения, и на все легла желтовато-мрачная тень.
Такая тень лежала сейчас на душе Лили. А тут еще она увидела вчера на другой стороне улицы, возле кинотеатра «Буревестник», Максима Ивановича с той фифочкой, что сидела у него в палате. Наверно, увольнительную в госпитале получил.
Васильцов деликатно держал под руку эту стройную, на высоких каблуках красотку, а она шла как танцевала, и мужчины оглядывались ей вслед, а она что-то щебетала. Здесь были и глазки, и зубки, и ножки наивысшего класса. «Не мне чета», – подумала Лиля и, чтобы не видеть их, резко повернула, пошла в другую сторону.
Из дневника Лили Новожиловой
«29 ноября.
Выпал первый снег. Папа зачарованно, словно в последний раз, смотрел в окно и радовался как маленький; обычно полеживал, а здесь встал. Ему дали инвалидность, и он, в лучшие свои минуты, мечтает „войти в аудиторию“.
Сдала… 12 экзаменов на „пять“ и зачетную работу по начерталке. Преподаватель сказал: „Изящно!“. Я растаяла. Боги мои, как падка я на похвалы. Но, если говорить объективно, паршиво обстоит дело с физикой. Сказывается, что почти не училась в 8-м классе и не умею решать задачи. После экзаменов „ушла в загул“. Разрешила себе концерт Флиера. Чуть с ума не сошла от восторга. Шопен… Лист… Мелодичные pianissimo… превосходное forte в мажоре. Прозрачная, бисерная, кружевная музыка.
А на следующий день мыли после побелки полы в общежитии, на радость Васильку, нашему нынешнему комсоргу.
Выполнив сей долг, пошли с Инкой на концерт Александра Вертинского. Ему уже 65. Он скорее мелодекламирует, чем поет. Когда затягивает, какую-либо ноту, голос дрожит, вот-вот оборвется, и артиста становится жалко. Но жест, мимика, руки – поразительны. Он артист до кончиков лаковых туфель.
Вертинский исполнил 18 песен. Больше всего мне понравились „Ирэн“, „Маленькая балерина“, „Без женщин“, „О моей жене“.
Всезнающая Инка сказала:
– Он внес большую сумму на госпиталь. Возвратился на родину с дочерьми.
Еще через два дня мы с Инкой отправились в театр Горького. Впервые в жизни я накрасила губы. Инка поглядела с удовлетворением:
– Тебе идет.
– Не думаю. Все время хочется их облизнуть.
– Синечулочница!
Между прочим, у этой синечулочницы стоят на туалетном столике духи „Кристалл“, крем „Нарцисс“, пудра „Флора“. Все это я заработала за день, выгружая вагон с парфюмерией в компаний еще с пятнадцатью студентами.
Прохаживаясь в фойе, мы остановились у большого портрета любимца ростовчан артиста Леондора.
– Ты знаешь, – сказала я, – в октябре сорок первого артисты давали бойцам в день по три – четыре спектакля „Фельдмаршал Кутузов“. Его играл Леондор. Перерыв делали только для смены зрителей. Из театра бойцы шли прямо на фронт, под Таганрог…»